– Возьми свои слова обратно!
Глаза у нее опять потемнели, он увидал в них ужас и, выпустив ее, сел на место.
– Обещай, что ты никогда, никогда, никогда больше не будешь!
Он тупо обещал, и она села рядом с ним. Ее рука скользнула в его руку, и он поднял голову.
– Почему ты так обращаешься со мной?
– Как «так»? – спросил он.
– Говоришь, что я тебя не люблю. Какие доказательства тебе еще нужны? Как я могу доказать? Что ты считаешь доказательством? Скажи – я все сделаю!
– Она посмотрела на него с нежным смирением.
– Прости меня! – униженно попросил он.
– Я тебя уже простила. Но все забыть я не обещаю. Я не сомневаюсь в тебе, Джордж. Иначе я бы… я бы не могла… – Она замолчала и, судорожно сжав его руку, выпустила ее. Потом встала. – Мне надо идти.
Он схватил ее руку. Рука не ответила.
– Могу я тебя видеть вечером?
– О нет. Вечером я не могу. Мне надо шить.
– Брось, отложи все, не обращайся со мной так. Я чуть с ума не сошел. Честью клянусь, я чуть не спятил.
– Милый, не могу. Просто не могу. Разве ты не понимаешь, что мне тоже хочется тебя видеть? Разве я не пришла бы, если бы могла?
– Ну, позволь тогда прийти к тебе.
– Ты, по-моему, сумасшедший! – сказала она раздумчиво. – Разве ты не знаешь, что мне вообще запретили с тобой встречаться?
– Тогда я приду ночью.
– Тише! – шепнула она и побежала вниз по лестнице.
– Нет, приду! – упрямо повторил он.
Она быстро окинула глазами зальце – и сердце у нее обмерло. Внизу, в нише, под самой лестницей, сидел тот самый толстяк, с недопитым стаканом на столике.
Ее охватил немыслимый ужас и, глядя на его круглую опущенную голову, она чувствовала, как вся кровь отхлынула от похолодевшего сердца. Она схватилась рукой за перила, чтобы не упасть. И вдруг страх превратился в злобу. Этот человек преследовал ее, как Немезида: каждый раз, когда они виделись, с того самого завтрака у дяди Джо, он издевался над ней, оскорблял ее с дьявольской изобретательностью. А теперь, если только он все слышал…
Джордж встал, пошел было за ней, он она отчаянно замахала на него руками и, увидев ее перепуганное насмерть лицо, он отступил. Но она тут же изменила выражение лица, как меняют шляпку, и спустилась вниз.
– С добрым утром, мистер Джонс!
Джонс поднял голову, как всегда флегматичный и спокойный, потом встал с вежливой ленцой. Она пристально вглядывалась в него, с обостренной чуткостью перепуганного зверька, но ни лицом, ни голосом он ничего не выдал.
– Доброе утро, мисс Сондерс.
– И вы тоже привыкли по утрам пить кока-колу? Почему же вы не поднялись наверх, не посидели со мной?
– Мне остается только клясть себя за то, что упустил такое удовольствие. Но, видите ли, я не знал, что вы в одиночестве! – Взгляд его желтых бесстрастных глаз казался неодушевленным, как желтоватая жидкость в стеклянных шарах аптеки, и у нее упало сердце.
– А я не слыхала и не видела, как вы вошли, иначе я бы окликнула вас.
Он остался равнодушным.
– Благодарю вас. Значит, мне не повезло. Вдруг она решилась:
– Хотите оказать мне услугу? Мне надо сделать сегодня утром тысячу миллионов всяких дел. Может быть, пойдете со мной, поможете мне, чтобы я ничего не забыла? Хотите? – В отчаянии, она кокетливо повела глазами.
Глаза Джонса, по-прежнему бездонные, медленно желтели.
– Почту за честь!
– Тогда допивайте скорее.
Красивое лицо Джорджа Фарра, искаженное ревностью, глядело на них сверху. Она не подала ему знака, но во всей ее позе было столько жалобного страха, что даже Джордж своим ревнивым, туповатым умом понял, чего она от него хочет. Его лицо слова скрылось от них.
– Нет, я больше пить не буду. Сам не знаю, зачем я еще пробую все эти смеси. Наверно, воображаю, что пью коктейль.
Она рассмеялась в три нотки:
– Ну, на ваш вкус тут, у нас, не угодишь. Вот в Атланте…
– Да, в Атланте можно делать много такого, чего тут не сделаешь.
Она снова рассмеялась лестным для него смехом, и они пошли к выходу, по антисептическому туннелю кафе. Она умела так рассмеяться, это самое невинное замечание как будто приобретало двойной смысл: вам сразу начинало казаться, что вы сказали что-то очень остроумное, хотя и трудно было вспомнить – что именно. Желтые, как у идола, глаза Джонса замечали каждое ее движение, каждую черточку красивого неверного лица, а Джордж Фарр, в немощной, тупой ярости, следил, как их силуэты плоско проступают в дверях. Потом они вновь обрели форму, и оба – она, хрупкая, как танагрская фигурка, и он, мешковатый, бесформенный, в грубом костюме, – исчезли из виду.
2
– Слушайте, – сказал маленький Роберт Сондерс, – а вы тоже солдат?
Джонс, неторопливо наевшийся досыта, уже покорил миссис Сондерс своей тяжеловесной вежливостью и почтительной беседой. В мистере Сондерсе он был не так уверен, но это ему было безразлично. Обнаружив, что их гость в сущности ничего не знает ни о видах на урожай, ни о финансах или политике, Сесили держалась безукоризненно: мило и тактично, она не мешало ему.
– Ну, скажите, – попросил он в третий раз, восхищенно следя за каждым движением Джонса, – а вы тоже был солдат?
– «Были», Роберт – поправила мать.
– Да, мам. Вы был на войне?
– Роберт, оставь мистера Джонса в покое.
– Конечно, старина, – сказал Джонс, – я тоже малость повоевал.
– Ах, вот что? – сказала миссис Сондерс. – Как интересно, – добавила она без всякого интереса. Потом спросила: – Вероятно, вы никогда не встречались с Дональдом Мэгоном во Франции?
– Нет. Видите ли, у меня было слишком мало времени, где уж тут встречаться с людьми, – важно ответил Джонс, никогда не видевший статую Свободы, даже с тыла.
– А что вы там делали? – настаивал неутомимый Роберт.
– Да, вы правы. – Миссис Сондерс тяжело вздохнула от сытости и позвонила. – Война такая большая. Пойдемте?
Джонс отодвинул ее стул, но маленький Роберт не отставал:
– А что вы делали на войне? Людей убивали? Старшие вышли на веранду. Сесили кивком головы указала на двери, Джонс пошел за ней, а за ними увязался Роберт. Запах сигары мистера Сондерса плыл по коридору, проникая в комнату, где они сидели; маленький Роберт затянул было свою нескончаемую волынку, но вдруг встретился глазами с бездонным желтым, как у змеи, взглядом Джонса, и у мальчика по спине пробежала короткая ледяная дрожь. С опаской глядя на Джонса, он придвинулся поближе к сестре.
– Беги, Бобби. Разве ты не видишь, что настоящие солдаты не любят рассказывать о себе?
Он все понял. Ему вдруг захотелось выбежать на солнце. В комнате стало холодно. Не спуская глаз с Джойса, он бочком пробрался к двери.
– Ладно, – сказал он, – я, пожалуй, пойду.
– Что вы с ним сделали? – спросила Сесили, когда мальчик вышел.
– Я? Ничего! Почему вы спрашиваете?
– Вы чем-то его напугали. Разве вы не заметили, как он на вас смотрел?
– Нет, не заметил. – Джонс медленно набивал трубку.
– Да, вы ничего не заметили. Но ведь вы многих пугаете, правда?
– Ну, уж и многих. Правда, мне очень многих хотелось бы напугать, да они не поддаются. Многие из тех, кого мне хотелось бы напугать, никак не поддаются.
– Да? А зачем их пугать?
– Иногда только этим и можно чего-нибудь от них добиться.
– Ах, так… А знаете, как это называется? Шантаж – вот как!
– Не знаю. А вы знаете?
Она пожала плечами с деланным безразличием.
– Почему вы меня спрашиваете?
Взгляд его желтых глаз стал невыносимым, и она отвернулась. Как спокойно в саду, в полуденном мареве. Деревья затеняли дом, в комнате было темновато, прохладно. Мебель тусклыми сгустками поблескивала в темноте, и маленький Роберт Сондерс, в возрасте шестидесяти пяти лет, смутно рисовался в раме над камином: ее дедушка.
Она мысленно звала Джорджа. Он должен был быть здесь, помочь ей. «Хотя, что он мог сделать?» – подумала она, с тем бесконечным снисхождением, с каким женщины относятся к своим мужьям: отдавая им себя (иначе как удержать их, как с ними жить?), они отлично понимают, что этот завоеватель, этот их владыка в конце концов только неловкий, невоспитанный младенец. Она взглянула на Джонса в безнадежном отчаянии. Если бы только он был не такой жирный! Настоящий червяк!
Она повторила:
– Почему вы спрашиваете?
– Не знаю. Но вы-то сами никогда никого не боялись?
Она посмотрела на него, но ничего не ответила.
– Наверно, вы никогда и не делали ничего такого, чтоб нужно было бояться?
Она села на диван, опустив руки ладонями кверху и не сводя с него глаз. Он внезапно встал, и так же внезапно исчезла ее небрежная мягкость, она вся напряглась, насторожилась. Но он только чиркнул спичкой о железную решетку камина. Потом всосал пламя в трубку, а она следила, как втягиваются его толстые щеки, как пульсируют золотые огоньки в его глазах. Он кинул спичку в камин и снова сел. Но она была напряжена по-прежнему.
– Когда ваша свадьба? – вдруг спросил он.
– Свадьба?
– Ну да. Ведь это дело решенное?
Она почувствовала, как кровь медленно-медленно останавливается в горле, в руках, в ладонях: казалось, и кровь отсчитывает время, которому никогда не будет конца. Но Джонс, следя за игрой света в тонких ее волосах, ленивый и желтый, как идол, Джонс наконец избавил ее от страха:
– Ведь он этого ждет, сами знаете.
Ее кровь снова потекла свободнее, остывая. Она чувствовала кожу на всем теле. И сказала:
– Почему вы так думаете? Он слишком тяжело болен и вряд ли может чего-нибудь ожидать.
– Он?
– Вы сказали, что Дональд этого ждет.
– Дорогая моя, я просто сказал… – Он видел светлый ореол ее волос, линию тела, но лица разглядеть не мог. Она не пошевельнулась, когда он сел рядом. Диван мягко подался под тяжестью его тела, ласково обхватил его. Она не пошевельнулась, ее раскрытая ладонь лежала между ними, но он не замечал ее. – Почему вы не спрашиваете, что я слышал?
– Слышали? Когда? – Вся ее поза выражала неподдельный интерес.
Он знал, что она изучает его лицо, пристально, спокойно и, вероятно, с презрением. Он хотел было отодвинуться так, чтобы на нее падал свет, а его лицо оставалось в тени… Свет в ее волосах, ласково касается ее щеки. Ее рука между ними, нагая, ладонью кверху, разрасталась до чудовищных размеров, становилась символом ее тела. «И пусть в его мужской руке ее рука тихонько угнездится…» Кажется, Броунинг? А день уже склонялся к вечеру и устало золотился меж листьев, похожих на безвольные женские ладони. Ее рука хрупкой равнодушной преградой встала между ними.
– Кажется, вы слишком много значения придаете поцелую? – сказала она наконец. Он накрыл ее безответную руку своей, а она продолжала: – Это странно – именно в вас.
– Почему – во мне?
– Наверно, в вас влюблялось много девушек?
– Почему вы так решили?
– Сама не знаю. В вас есть что-то. Словом, все ваше обращение… – Она сама не могла точно определить его. В нем было столько женственного и столько кошачьего: женщина в мужском обличье, с кошачьим характером.
– Должно быть, вы правы. Ведь вы такой авторитет во всем, что касается вашего пола. – Он выпустил ее руку, извинившись: – Простите! – и снова зажег трубку. Ее рука безвольно, равнодушно лежала между ними: так бросают носовой платок. Он бросил потухшую спичку сквозь решетку камина и сказал: – А почему вы решили, что я придаю слишком много значения поцелую?
Свет в ее волосах походил на стертый край серебряной монетки, диван спокойно обнимал ее, и луч света спокойно очерчивал длинный изгиб ее тела. Ветер ворвался в листья за окном, прибивая их друг к другу. День проходил.
– Я хотела сказать, что, по-вашему, если женщина целует мужчину или что-то ему говорит, значит, она придает этому какое-то значение.
– Непременно придает. Разумеется, не то значение, как думает этот бедняга, но какое-то значение для нее в этом есть.
– Но тогда вы не станете винить женщину, если мужчина придал ее словам то значение, какого она и не вкладывала, правда?
– А почему бы и нет? Мир был бы сплошной путаницей, если бы никогда нельзя было рассчитывать, что люди говорят именно то, что думают. А вы отлично знаете: что я думал, когда вы в тот раз позволили мне поцеловать вас.
– Но я не знала, что для вас это имело хоть какое-то значение, так же, как и для меня. Вы сами…
– Черта с два вы не знали! – грубо прервал ее Джонс. – Вы отлично знали, что я при этом думал.
– Мне кажется, мы переходим на личную почву, – с некоторой брезгливостью сказала она.
Джонс затянулся трубкой.
– Конечно, переходим. А что нас еще занимает, кроме личных отношений между вами и мной?
Она скрестила ноги.
– Никогда в жизни никто не смел…
– Ради Господа Бога, не говорите так. Столько женщин говорили мне это. Нет, от вас я ждал большего – ведь вы даже тщеславнее меня!
«Он выглядел бы совсем недурно, – подумала она, – если бы только был не такой толстый и глаза выкрасил бы в другой цвет». Помолчав, она сказала:
– А по-вашему, что я думаю, когда я целуюсь или что-то говорю?
– Вот уж не знаю. Слишком вы быстрая, даже для меня. Мне, наверно, было бы не уследить за всеми мужчинами, с которыми вы целуетесь или которым вы лжете, а уж знать, что вы думаете в каждом случае… Нет, не могу. Да и вы сами не можете.
– Значит, вы не представляете себе, что можно позволять людям целовать себя, можно им говорить всякое – и никакого значения этому не придавать?
– Нет, не представляю себе. Для меня имеет значение все, что я говорю или делаю.
– Например? – В голосе ее звучал некоторый интерес и насмешка.
Снова ему захотелось сесть так, чтобы ее лицо оказалось на свету, а его – в тени. Но тогда ему придется отодвинуться от нее. И он грубо сказал:
– О-о! – кротким голоском сказала она. – Значит, все уже решено? Как мило! Теперь я понимаю, почему вы пользуетесь таким успехом. Исключительно благодаря силе воли. Взгляни зверю в глаза – и он, то есть она, уже ваша. Наверно, потому вам и не приходится зря тратить ваше драгоценное время, волноваться.
Глаза Джонса смотрели спокойно, испытующе, откровенно бесстыжие, как у козла.
– Значит, не верите, что это возможно? – спросил он.
Она чуть заметно, нервно передернула плечами, и ее безвольная рука, лежавшая между ними, снова стала похожей на цветок, снова стала как бы воплощением ее тела, символом легкого бесплотного вожделения. Ее ладонь словно растаяла в его руке, без воли, без движения, не проснувшись от его пожатия; все ее тело спало, мягко охваченное легким платьем. Эти длинные ноги, они не просто для ходьбы – в них завершенный, обдуманный ритм, доведенный до энной степени: устремленность, движение вперед; тело, созданное для того, чтобы стать мечтой человека. Тополек, ветреный и гибкий, пробует позу за позой, жест за жестом – «как девушка, что платья примеряет, растерянно и радостно». Невидимое в сумерках лицо в ореоле света, тело, непохожее на тело, примявшее складки платья, выдуманного во сне. Не для материнства, даже не для любви: только для глаза, только для созерцания. «Бесполая бесплотность», – подумал он, чувствуя тоненькие косточки ее пальцев, острое напряжение, спящее в ней.
– Боюсь, что если бы обнять вас по-настоящему, крепко, вы прошли бы сквозь меня, как призрак, – сказал он, осторожно обвивая ее рукой.
– Тише! – сказал он. – Вы все напортите!
Он только чуть коснулся губами ее лица, и она с удивительным тактом вытерпела это прикосновение. Кожа у нее была ни теплая, ни холодная, и вся она, утонувшая в объятиях дивана, казалась бестелесной, словно пустое, смятое платье. Он не хотел слышать ее дыхание, так же, как не хотел ощущать живое существо в своих объятиях. Нет, это не статуэтка слоновой кости: в той была бы плотность, жесткость, и не животное, которое ест, переваривает пищу,
– это влечение сердца, очищенное, лишенное плоти. «Тише! – сказал он себе, как сказал ей. – Иначе все пропадет».
И трубы в его крови, симфония жизни, замерли, стихли. Золотой песок в часах, опрокинутых полднем, бежал сквозь узкое горлышко времени в стеклянную чашу ночи и, опрокинутый снова, тек назад. Джонс чувствовал, как темный песок времени медленно уносит его жизнь.
– Тише, – сказал он, – не надо, иначе все пропадет.
Ее кровь успокоилась, словно стража, что улеглась у самых крепостных стен, с оружием в руках, в ожидании тревоги, чтобы сразу встать на защиту; так они и сидели, недвижно, обнявшись в сумеречном полусвете комнаты, и Джонс, толстый Мирандола в целомудренной, платонической околдованности, сентиментально-религиозный служка в толстом спортивном облачении, создавал из неверного, нестойкого куска глины образ древней бессмертной страсти, лепил Пресвятую Деву из папье-маше, а Сесили Сондерс, недоумевая – что же, наконец, он слышал? – сидела в решимости и страхе. «Ну что это за мужчина?»
– настороженно думала она, и ей хотелось, чтобы Джордж оказался тут, положил конец этому состоянию, хотя она и не знала – как, не знала, имеет ли значение то, что Джорджа тут нет.
За окном беззвучно трепетали и бились листья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31