А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Выходишь на эстакаду, смотришь на запад и видишь, как над свалкой автомобилей заходит солнце. Акры ржавых корпусов, сложенных в десять этажей на старых покрышках. Кладбище машин. Вот на таком кладбище буду лежать и я, когда умру.
«Надеюсь, что так и будет. Ты посмотри на себя, бездарная подделка под человека. Тебя и должны выбросить на свалку. Без похорон или кремации».
Конечно. Как и вас, людей. Помнишь Нюрнбергский процесс сразу после войны? Помнишь фотографии Освенцима? Тысячи мертвых евреев, сваленных в кучи, как остовы этих бедных машин. Шлемиль: это уже началось.
«Это сделал Гитлер. Он был ненормальным».
Гитлер, Эйхман, Менгеле. Пятнадцать лет назад. Тебе не приходило в голову, что теперь уже нет критериев безумия и здравомыслия, что начало положено?
«Да какое начало, Христа ради?»
В то же время Слэб лениво, но тщательно работал над очередной картиной – «Датский сыр №41», – нанося мягкой колонковой кисточкой короткие и быстрые мазки на поверхность холста. Два коричневых слизня – улитки без раковин – лежали крест-накрест, спариваясь на многоугольном куске мрамора, а между ними поднимался полупрозрачный пузырь. Густые мазки здесь противопоказаны: богатый детальный рисунок, все кажется более реальным, чем на самом деле. Причудливое освещение, неправильные тени, мраморная поверхность, слизни и наполовину съеденный датский сыр в верхнем правом углу были выписаны с предельной дотошностью. А оставленные слизнями липкие дорожки, идущие прямо снизу картины и сходившиеся в перекрестье неизбежного соединения, отливали настоящим лунным светом.
А Харизма, Фу и Хряк Бодайн выкатились из бакалейного магазина, перекликаясь под огнями Бродвея, как игроки на футбольном поле, и перебрасывая друг другу сморщенный баклажан.
А на Шеридан-сквер Рэйчел и Руни сидели на скамейке и говорили о Мафии и Паоле. В час ночи поднялся ветер, и обнаружилась очень странная вещь: казалось, что все жители города одновременно испытали отвращение к любым новостям; через маленький парк в город летели тысячи газетных листов, белесыми летучими мышами тыкались в деревья, путались в ногах Руни, Рэйчел и ханыжки, спавшего на скамейке напротив. Миллионы непрочитанных и бесполезных слов вдруг зажили иной жизнью здесь, на Шеридан-сквер, пока двое людей на скамейке вели собственный разговор, плели словеса, не стараясь запомнить сказанное.
А Стенсил, суровый и трезвый, сидел в «Ржавой ложке» и слушал приятеля Слэба, еще одного Кататонического Экспрессиониста, толковавшего о Великом Предательстве и Пляске Смерти. А вокруг них тем временем действительно происходило нечто подобное: Шальная Братва мелькала то там, то здесь, будто переходила, связанная невидимой цепью, с одного участка на другой. Стенсил размышлял об истории Мондаугена и о сборище в усадьбе Фоппля, видел все те же катышки порошка фиалкового корня, слабые челюсти, налитые кровью глаза, языки и зубы в пурпурных пятнах домашнего вина, помаду, которую, казалось, можно было снять, нисколько не повредив, и бросить на землю, где уже валяется всякий хлам – растаявшие улыбки и очертания надутых туб – следы, оставленные для следующего поколения Братвы… О, Господи.
– А? – сказал Кататонический Экспрессионист.
– Я в печали, – пробормотал Стенсил.
А Мафия Уинсам, одинокая и неизнасилованная, стояла перед зеркалом, раздевшись догола, и любовалась всеми деталями своего отражения. А кот мяучил во дворе.
А вот кто знал, где была Паола?
В последнее время Шенмэйкеру становилось все труднее ладить с Эстер. Он все чаще подумывал о том, чтобы разойтись с ней, и на этот раз навсегда.
– Ты любишь не меня, – твердила она. – Ты хочешь сделать меня другой, не такой, какая я есть.
В ответ он мог выдвинуть лишь аргументы, так сказать, платонического характера. Неужели она хотела, чтобы он ограничился мелочной и поверхностной любовью к ее телу? Нет, он любит ее душу. Что тебе неймется? Любой девушке хочется, чтобы мужчина любил ее душу, ее суть, разве нет? Ну, разумеется, хочется. Так, а что есть душа? Это абстракция тела, идеал, скрытый за реальностью; именно там настоящая Эстер, а здесь лишь ее чувственное восприятие с неполадками давления и деформацией костей. Шенмэйкер мог бы вывести на свет истинную, идеальную Эстер, обитающую внутри дефектной оболочки. Душа Эстер выйдет наружу, сияющая и несказанно прекрасная.
– Да кто ты такой, – кричала она ему, – чтобы судить о том, на что похожа моя душа? Знаешь, в кого ты влюблен? В себя. В свое паршивое искусство пластической хирургии.
Шенмэйкер вместо ответа переворачивался, тупо смотрел в пол и думал, сумеет ли он когда-нибудь понять женщин.
Эйгенвэлью, дантист человеческих душ, как-то поделился с Шенмэйкером своими мыслями. Шенмэйкера нельзя было считать коллегой, но если верить Стенсилу, то «внутренний круг», о котором он толковал, несколько расширился. «Дадли, старина, – убеждал себя Эйгенвэлью, – тебе нет до этих ребят никакого дела».
Но дело все-таки было. Братве он сверлил зубы и чистил корневые каналы со скидкой. Почему? Пускай они голодранцы, но если они обеспечивают общество ценными мыслями и произведениями искусства, то, значит, все правильно. Значит, когда-нибудь – возможно, в следующий период исторического подъема, когда нынешний Декаданс уйдет в прошлое, когда колонизируют планеты, а на Земле воцарится мир, – история стоматологии где-нибудь в сноске упомянет Эйгенвэлью, покровителя искусств, здравомыслящего ученого неоякобинской школы.
Однако в основном они ничего не делали, только болтали, и разговоры у них были не слишком умными. Лишь некоторые – вроде Слэба – действительно занимались своим делом, создавали сложный и законченный продукт. Хотя, опять же, что именно? «Датские сыры». Или это искусство для искусства – Кататонический Экспрессионизм. Или пародии на то, что уже было создано.
Тоже мне высокое искусство. А где Мысль? Братва разработала своего рода стенографический подход, позволявший строить то видение мира, которое их устраивало. Разговоры в «Ржавой ложке» в основном сводились к именам собственным, литературным аллюзиям, критическим или философским терминам, кое-как связанным между собой. В зависимости от того, как вы, по собственному разумению, скомпонуете строительные блоки, вас признают либо умным, либо дураком. В зависимости от того, как отреагируют другие, вас либо примут, либо нет. А количество блоков, между прочим, ограничено.
– Если не появится никаких новых и оригинальных идей, – говорил себе Эйгенвэлью, – то можно предсказать с математической точностью, что в один прекрасный день они исчерпают все возможные перестановки. И что тогда?
А и правда, что? Расстановки и перестановки – это Декаданс, но окончание перебора всех возможных комбинаций – это смерть.
Порой Эйгенвэлью это пугало. Хотелось вернуться и рассматривать зубные протезы. Зубы и металл сохраняются дольше идей.
V
Приехав из Ленокса на уик-энд, МакКлинтик выяснил, что август в Новом Йорке, как и ожидалось, никуда не годится. Проезжая перед заходом солнца на ровно гудящем «триумфе» через Центральный парк, он видел множество тревожных симптомов: девушек на траве в пропотевших тонких (открытых) летних платьях; группы подростков, шнырявших на горизонте, – неспешных, уверенных, ожидающих ночи; озабоченных респектабельных граждан и нервных легавых (возможно, у них были проблемы на работе, но работа легавых как раз и должна быть связана с подростками и наступлением ночи).
МакКлинтик приехал повидать Руби. Раз в неделю он добросовестно посылал ей какую-нибудь открытку с видом Тэнглвуда или Беркширских гор, но она на них не отвечала. Пару раз он заказывал междугородный разговор и убеждался, что девчонка никуда не делась.
Однажды, повинуясь порыву, МакКлинтик и басист рванули через весь штат (который казался крохотным, если учитывать скорость «триумфа»), проскочили мыс Код и едва не въехали в море. Однако сумели вывернуть на узкий перешеек и чисто случайно попали в курортный городок со странным названием Френч Таун.
Перед рыбным рестораном, находившимся на главной и единственной улице городка, они обнаружили еще двух музыкантов, которые выбивали сложный ритм ножами для вскрытия устричных раковин. Собирались ехать на вечеринку. «О, да», – закричали местные музыканты в унисон. Один забрался в багажник «триумфа», а второй – с бутылкой стопятидесятиградусного рома и ананасом – уселся на капот. И вот на еле освещенном шоссе (практически пустом в конце сезона), на скорости восемьдесят миль в час это счастливое украшение капота вскрыло устричным ножом фрукт и принялось наливать ром с ананасовым соком в бумажные стаканчики, которые басист МакКлинтика передавал ему через окно.
На вечеринке внимание МакКлинтика привлекла девчонка в джинсиках, сидевшая на кухне, куда бесконечной чередой тянулись гости.
– Дай отвести взгляд, – попросил МакКлинтик.
– А я его и не держу.
– Погоди. – МакКлинтик относился к тем, на кого действует опьянение окружающих. Он окосел через пять минут после того, как они влезли в дом через окно.
Во дворе басист с какой-то девушкой забрались на дерево.
– Тебя больше привлекает кухня? – насмешливо крикнул он сверху. МакКлинтик вышел и сел под деревом. Наверху запели:
Ты слышала, детка, ты знала о том,
Что в Леноксе нет наркоты?
Над МакКлинтиком кружили любопытные светлячки. Откуда-то доносился шум волн. Пьянка проходила тихо, хотя дом был полон. Девчонка на кухне высунулась в окно. МакКлинтик закрыл глаза, отвернулся и уткнулся лицом в траву.
Подошел пианист по имени Харви Фаццо.
– Юнис интересуется, – сообщил он МакКлинтику, – можно ли побыть с тобой наедине.
Значит, девчонку на кухне зовут Юнис.
– Нет, – сказал МакКлинтик. На дереве началась возня.
– У тебя жена в Нью-Йорке? – доброжелательно спросил Харви.
– Вроде того.
Вскоре пришла и сама Юнис.
– Я принесла бутылку джина, – сказала она умоляющим гоном.
– Занялась бы чем-нибудь более приятным, – ответил МакКлинтик.
Он не взял с собой даже простенькой дудки. Он смирился с тем, что в доме началось импровизированное музыкальное представление. Такие джем-сейшны ему не слишком нравились; его собственные были иными, не такими буйными; собственно говоря, они были единственным положительным результатом спокойного послевоенного отношения к жизни, умения уверенно и точно извлекать звук из инструмента, четко с ним взаимодействовать. Словно целуешь девичье ушко: рот одного человека, ухо другого – но оба все понимают. Он остался под деревом. Очнулся лишь когда басист с девушкой спустились вниз и мягкая ступня в чулке надавила МакКлинтику на поясницу. После этого (уже под утро) он избавился от страшно разозленной на него Юнис, вдребезги пьяной и изрыгающей проклятия.
А ведь в прежние времена он бы развлекся с ней не задумываясь. Жена в Нью-Йорке. Хо-хо.
Когда МакКлинтик добрался до дома Матильды, Руби была там. Он едва успел. Она паковала внушительных размеров чемодан. Еще четверть часа, и он бы ее не застал.
Она набросилась на МакКлинтика, едва он появился в дверях. Швырнула в него комбинацией персикового цвета, которая повисла в воздухе на середине комнаты и печально спланировала на пол, пройдя через косые лучи почти закатившегося солнца. Они проследили, как ткань приземлилась.
– Не переживай, – сказала наконец Руби. – Я просто поспорила сама с собой.
И начала распаковывать чемодан, проливая потоки слез на все без разбора: на шелк, вискозу, хлопок, льняные простыни.
– Глупо, – закричал МакКлинтик. – Боже, какая глупость. – Ему хотелось кричать, он не мог этому противиться. И вовсе не потому, что не верил в телепатические импульсы.
– Да о чем тут говорить, – сказала Руби чуть позже, затолкав пустой чемодан обратно под кровать, словно бомбу с часовым механизмом.
Интересно, когда его стало волновать, уйдет она или останется с ним?
Пьяные Харизма и Фу вломились в комнату, распевая песенки из английских водевилей. С собой приволокли хворого и слюнявого сенбернара, которого подобрали на улице. Жаркие, однако, были вечера в этом августе.
– О, дьявол, – сказал Профейн в телефонную трубку. – Наши шумные друзья вернулись.
Через открытую дверь был виден лежавший на кровати странствующий гонщик Мюррэй Стэйбл, храпевший и истекавший потом. Девушка, спавшая рядом, перевернулась на спину. Полусонно бормоча, вступила в диалог с храпом. На шоссе некто, сидя на капоте «линкольна» 56-го года выпуска, напевал сам себе:
О да,
Юной крови я жажду,
Буду пить и лакать, буду рот полоскать,
Нынче ночью, возможно, кровь младую найду…
Август. Сезон оборотней.
Рэйчел поцеловала телефонную трубку. И как можно целовать неодушевленный предмет?
Пес, шатаясь, направился в кухню и с грохотом устроился среди примерно двух сотен пустых пивных бутылок, оставленных Харизмой. Харизма продолжал петь.
– Нашел, – заорал из кухни Фу. – Есть миска, эй.
– Плесни пивка скотине, – велел Харизма, так и не избавившийся от говора кокни.
– Да он вроде здорово болен.
– Пиво для него – лучшее лекарство. Собачьи капли. – Харизма захохотал. Через секунду Фу присоединился к нему, истерически захлебываясь и булькая, как сто гейш разом.
– Жарко, – сказала Рэйчел.
– Скоро будет прохладно. Рэйчел… – Но момент был упущен. Его «Я хочу» и ее «Не ц? до* слились где-то на середине линии в легкий шум. Иступило молчание.
В комнате было темно: в окне, выходящем на Гудзон, мелькали молнии, сверкавшие над Нью-Джерси.
Вскоре Мюррэй Сэйбл перестал храпеть, девушка успокоилась, и внезапно на мгновение все стихло, только плескалось пиво для пса в миске и доносилось еле слышное шипение. Надувной матрац, на котором спал Профейн, где-то пропускал воздух. Раз в неделю Профейн подкачивал его велосипедным насосом, валявшимся в шкафу Уинсама.
– Ты что-то сказала? – спросил Профейн.
– Нет.
– Ладно. Что происходит с нами под землей? Интересно, мы вылезаем оттуда теми же самыми людьми?
– Под городом много интересного, – согласилась Рэйчел.
Аллигаторы, слабоумные монахи, всякая шелупонь в метро. Он вспомнил ту ночь, когда она вызвала его на автобусную станцию в Норфолке. Кто тогда направлял их действия? Она в самом деле хотела вернуть его или, может, это тролли решили поразвлечься таким образом?
– Мне надо поспать. У меня вторая смена. Разбудишь меня в полночь?
– Разумеется.
– Имей в виду, электрический будильник я сломал.
– Шлемиль. Вещи тебя терпеть не могут.
– Они объявили мне войну, – сказал Профейн. Войны начинаются в августе. Эта традиция сложилась в двадцатом веке в зоне умеренного климата. Август – это не всегда только месяц, войны – не всегда широкомасштабные.
Повесить трубку – в этом есть что-то зловещее; словно тайную интригу сплести. Профейн плюхнулся на свой матрац. На кухне сенбернар принялся лакать пиво.
– Эй, а его не стошнит?
Стошнило. Громко и безобразно. Из дальней комнаты пришел недовольный Уинсам.
– Я сломал твой будильник, – сообщил Профейн, уткнувшись лицом в матрац.
– Что-что? – удивился Уинсам. Девушка рядом с Мюррэем Сэйблом сонно забормотала на языке, неизвестном бодрствующему миру. – Где вы были, ребята? – Уинсам стремительно направился к своей электрокофеварке, в последний момент укоротил шаг, вспрыгнул на нее и уселся верхом, вертя ручки пальцами ног. Ему открывался прямой вид в кухню. – О-хо-хо, – простонал Уинсам, словно получил внезапный удар. – Да, мой дом – ваш дом. И где же это вы были?
Харизма повесил голову и зашаркал ножкой в луже зеленоватой блевотины. Сенбернар дрых среди пустых бутылок.
– Где же еще? – буркнул Харизма.
– Малость порезвились, – признался Фу. Мокрый и кошмарный пес заскулил во сне.
В августе 56-го года такие развлечения были любимым времяпрепровождением Всей Шальной Братвы – как в помещениях, так и на улице. Чаще всего забавы принимали форму шатаний в стиле йо-йо. Сомнительно, чтобы это было инспирировано перемещениями Профейна по Восточному побережью, но тем не менее Братва предпринимала нечто подобное в масштабах города. Правило: надо быть в стельку пьяным. Кое-кто из живописной толпы завсегдатаев «Ржавой ложки» ставил просто-таки фантастические йо-йошные рекорды, которые впоследствии признавались недействительными, ибо выяснялось, что рекордсмены были трезвы, как стеклышко. «Пьянь палубная», презрительно отзывался о них Хряк. Правило: на каждом проезде в один конец надо хотя бы раз проснуться. Иначе будет считаться, что время потеряно даром и что его с тем же успехом можно было провести в метро на скамеечке. Правило: ветка метро должна и выходить на поверхность, и уходить под землю, поскольку это соответствует перемещениям йо-йо. На раннем этапе увлечения стилем йо-йо некоторые фальшивые «чемпионы» беззастенчиво набирали очки, катаясь по 42-й улице, что нынче рассматривалось в кругах истинных любителей как своего рода скандальное поведение.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66