Один из кавалеристов, парень по имени Кониг, соскочил с коня и пристрелил старуху; но прежде, чем нажать на курок, он приставил дуло ей ко лбу и сказал: «Я тебя убью». Она подняла на него глаза и ответила: «Благодарю тебя». Ближе к вечеру их взводу досталась девушка-гереро, лет шестнадцати-семнадцати, и хозяин Тигровой Лилии оказался в очереди последним. Когда он ее поимел, то на секунду заколебался, чем воспользоваться – саблей или штыком. Она лишь улыбнулась, показала на оба орудия смерти и начала медленно елозить бедрами по пыли. Он использовал и то и другое.
Когда он обнаружил, что каким-то образом вновь вознесен на кровать, в комнату въехала Хедвига Фогель-занг верхом на бонделе, который полз на четвереньках. На ней было лишь черное трико, а волосы распущены.
– Добрый вечер, бедняжка Курт. – Подъехав на бонделе к самой кровати, она спешилась. – Можешь идти, Тигровая Лилия. Мою лошадку назвали Тигровой Лилией, – с улыбкой сообщила она Мондаугену, – за ее гнедую масть.
Мондауген попытался поздороваться, но был слишком слаб, чтобы говорить. Хедвига выскользнула из трико.
– Я подкрасила только глаза, – декадентским шепотом сообщила она, – а мои губы окрасятся твоей кровью, когда мы будем целоваться.
И занялась с ним любовью, Мондауген старался хоть как-то реагировать, но слишком ослаб от цинги. Сколько времени это продолжалось, он не знал. Казалось, несколько дней кряду. Освещение в комнате менялось, Хедвига возникала одновременно повсюду в том черном атласном круге, до которого сузился мир: то ли она была неистощима, то ли Мондауген утратил ощущение времени. Они как будто пребывали в коконе, сплетенном из белокурых волос и сухих повсеместных поцелуев; возможно, раза два она призывала на подмогу чернокожую девушку.
– Где Годольфин? – вскричал он.
– Она увела его к себе.
– О, Боже мой…
Чувствуя временами полное половое бессилие, а временами возбуждение несмотря на слабость, Мондауген сохранял нейтралитет: он не получал удовольствия от ее стараний и не беспокоился о ее мнении по поводу его сексуальной силы. В конце концов Хедвига разочаровалась. Курт понял, к чему она стремилась.
– Ты ненавидишь меня, – нарочито вибрирующим голосом сказала она, и у нее неестественно задрожала губа.
– Я еще не поправился, и мне надо восстановить силы.
Через окно в комнату проник Вайсман с челкой, расчесанной надвое, в белой шелковой пижаме и в лакированных бальных туфлях. Вероятно, решил украсть еще один рулон. Громкоговоритель что-то пронзительно заверещал, будто рассердившись на него.
Затем в дверях появился Фоппль с Верой Меровинг; взяв ее за руку, он весело запел на мотив вальса:
Просты твои желанья,
Царица всех кокеток:
Фантазий воплощенье, открытие секретов.
Заходишь далеко ты,
Но дальше ходу нет.
Иначе, может статься, не встретишь ты рассвет.
Семнадцать лет – не возраст,
Но в сорок два, поверь,
Гореть отнюдь не легче в Чистилища огне.
Бросай его, дай руку,
Веди меня в альков,
Пусть мертвые хоронят таких же мертвецов;
И в девятьсот четвертый
Уйдет проходом тайным
Вслед за тобой влюбленный
Deutschesudwestafrikaner…
Уволившись из армии, те, кто оставались в Африке, либо отправлялись на запад работать на шахтах вроде Хана, либо заводили хозяйство на своем участке, если позволяли условия. Он же никак не мог угомониться. После того, чем он занимался эти три года, трудно остепениться, по крайней мере на это требуется немало времени. Поэтому он отправился на побережье.
Как холодный язык течения с юга Атлантики слизывал прибрежный песок, так само побережье начинало поглощать время, когда вы туда прибывали. Оно не было приспособлено для жизни: засушливая почва со скудной растительностью, которую губили соленые ветры, налетавшие с моря, неся холодное дыхание Бенгельского течения. Там шла извечная битва между туманом, который пронзал вас холодом до мозга костей, и солнцем, которое, развеяв туман, обрушивало на вас свой жар. Порой солнечный свет в такой степени рассеивался морским туманом, что казалось, будто солнце заполняет собой все небо над Свакопмундом. От этого сияющего, серого с желтоватым оттенком марева болели глаза. И скоро вы понимали, что без темных очков не обойтись. Если же вы оставались на побережье достаточно долго, то убеждались, что жизнь там сама по себе была дерзким вызовом природе. Небо было таким огромным, а прибрежные поселки такими жалкими. Гавань в Свакопмунде медленно, но непрерывно заносило песком, полуденное солнце каким-то таинственным образом валило людей с ног, лошади бесились и пропадали в зыбкой илистой грязи вдоль пляжей. Суровые места, где вопрос выживания для белых и черных стоят с большей определенностью, чем на остальной части Территории.
Первое, что он подумал: его обманули, здесь будет не так, как в армии. Что-то изменилось. Жизнь чернокожих имела еще меньшее значение. Вы замечали их существование не так, как раньше. Цели были другими, только и всего. Необходимо было углублять дно гавани, прокладывать железную дорогу от портов в глубь страны: порты не могли процветать сами по себе, равно как и внутренние районы, без выхода к морю. Узаконив свое присутствие на Территории, колонисты теперь считали своим долгом улучшить то, что захватили.
Конечно, за местные тяготы полагались определенные компенсации, но они не шли ни в какое сравнение с удовольствиями армейской жизни. Как шахтмейстеру ему полагался отдельный дом и право первому выбирать девушек, которые выходили из буша сдаваться. Линдеквист, пришедший на смену фон Троте, отменил приказ об уничтожении туземцев, разрешил всем беженцам вернуться и обещал, что их никто не тронет. Это было дешевле, чем посылать поисковые экспедиции и сгонять негров обратно. А так как в буше многие умирали от голода, помимо пощады им обещали пищу. Вернувшихся чернокожих кормили, брали под стражу и отправляли на шахты, на побережье или в Камерун. Обозы с неграми под охраной военных прибывали из внутренних районов почти ежедневно. По утрам он приходил на пункт прибытия и помогал сортировать чернокожих. Среди готтентотов были в основном женщины. А среди незначительного количества гереро мужчин и женщин было примерно поровну.
После трех лет насилия снисхождение, которое было обещано туземцам на этой пепельной пустоши, овеянной убийственными ветрами с моря, можно было обеспечить лишь силой, не существующей в природе, – оно по необходимости должно было поддерживаться иллюзией. Даже киты не могли миновать этот берег безнаказанно: идя вдоль прибрежной полосы, служившей эспланадой, вы натыкались на их гниющие туши, покрытые пирующими чайками, которых с наступлением темноты сменяли береговые волки, желавшие получить свою долю гигантской добычи. А через несколько дней от кита оставался лишь обглоданный скелет– порталы челюстей и ажурный каркас костей, которые со временем под действием тумана и солнца приобретали оттенок фальшивой слоновой кости.
Пустынные островки в бухте Людериц словно самой природой были созданы для концентрационных лагерей. Прохаживаясь вечером среди сгрудившихся тел, распределяя одеяла, еду, а порой и несколько поцелуев шамбоком, вы чувствовали себя отцом, каким вас хотели представить творцы колониальной политики, рассуждая о Vaterliche Zuchtigung, отеческом наказании – неотчуждаемом праве белого человека. Негры лежали, тесно прижавшись друг к другу чудовищно худыми и блестящими от влаги телами, чтобы сохранить хоть остатки тепла. Кое-где, громко шипя в темноте, мерцали факелы из тростника, пропитанного китовым жиром. В такие ночи густая тишина окутывала остров: если кто-то и жаловался или вскрикивал от судорожной боли, то туман приглушал эти звуки, и вы слышали только рокот прибоя, который неутомимо, волна за волной, с вязким раскатистым шумом накатывал на берег и затем с шипением отступал, оставляя на песке белый налет от жутко соленой воды. И лишь изредка поверх этого бездумного ритма, через узкий пролив, над бескрайним африканским континентом раздавался крик, от которого туман казался еще холоднее, ночь темнее, а Атлантический океан еще более зловещим: будь этот звук человеческим, вы бы назвали его смехом, но в нем не было ничего человеческого. Он был результатом действия неведомых нам секреций, которые вливались в уже бурлящую кровь, заставляли ганглии судорожно вздрагивать, порождали грозные серые тени в ночи, вселяя в каждую клетку тела зуд, беспокойство, ощущение вселенской ошибки, исправить которую можно лишь этими жуткими пароксизмами, плотными толчками воздуха в глотке, раздражающими поверхность ротовой полости, заполняющими ноздри, снимающими покалывание в основании челюсти и вдоль центральной линии черепа, – это был вой бурой гиены, называемой береговым волком, рыскавшей по берегу в одиночку или со своими сородичами в поисках моллюсков, мертвых чаек и любой другой неподвижной добычи.
И поэтому, находясь среди негров, вы неизбежно смотрели на них как на сброд, зная, что по статистике каждый день умирает человек двенадцать – пятнадцать, но со временем вы уже не задумывались, какие именно двенадцать – пятнадцать: в темноте они отличались только размерами, и проще было не обращать на них внимания. Но всякий раз, когда над водой раздавался вой берегового волка (а вы, к примеру, в этот момент наклонялись, чтобы получше рассмотреть потенциальную наложницу, не замеченную во время предварительного просеивания), то только подавляя воспоминания о трех прошедших годах, вам удавалось отделаться от мысли, что, возможно, именно эта девушка станет добычей воющего зверя.
Став гражданским шахтмейстером, получающим жалованье от правительства, он был вынужден, кроме всего прочего, отказаться и от этой роскоши – возможности смотреть ка них как на людей. Это распространялось даже на его сожительниц, которых у него было несколько – одни для работы по дому, другие для удовольствия, – отчего домашняя жизнь приобрела массовость. Только высшие чины могли иметь наложниц в своей исключительной собственности. Младшие офицеры, сержанты и рядовые, как он сам, брали женщин из общего «корыта» – обнесенного колючей проволокой загона возле казармы для холостых офицеров.
Трудно сказать, которым из этих женщин жилось лучше в смысле земных благ – куртизанкам за колючей проволокой или работягам, ночевавшим на громадной площадке за колючей живой изгородью у самого берега. Приходилось рассчитывать в основном на женский труд: по вполне понятным причинам мужчин катастрофически не хватало. Как оказалось, женщины вполне годились для выполнения многих работ. Они могли впрячься в тяжелые повозки, на которых вывозили наносы, поднятые землечерпалкой со дна гавани, или перетаскивать рельсы для железной дороги, которую прокладывали через пустыню Намиб в Клтмансхуп. Это название естественно напомнило ему о тех славных днях, когда он конвоировал туда чернокожих. Часто, стоя под растворенным в тумане солнцем, он грезил, вспоминая колодцы, доверху наполненные трупами негров, в чьих ушах, ноздрях и ртах копошились мухи и личинки, сверкая, будто бриллианты, зеленым, белым, черным, переливчатым цветом; костры из человеческих тел, взметавшие языки пламени чуть ли не до Южного Креста; хрупкую ломкость костей, податливость телесных тканей, внезапную тяжесть мертвых тел, даже детских. Но здесь ничего подобного быть не могло: рабочая сила была организована, приучена работать слаженно, и надо было надзирать не за скованными цепью туземцами, а за двойной колонной женщин, несущих закрепленные на шпалах рельсы; если одна из негритянок падала, то это означало лишь незначительное увеличение нагрузки на остальных, а не полную остановку и сумятицу, как было в случае с конвоированием пленных. Нечто подобное, насколько он помнил, случилось лишь однажды; возможно, это произошло потому, что всю предыдущую неделю было особенно холодно и сыро, из-за чего у многих женщин началось воспаление суставов, – в тот день у него самого болела шея, и он с трудом повернулся, чтобы посмотреть, что с фяслось: внезапно раздался дикий вопль, и, обернувшись, он увидел, что одна негритянка споткнулась и упала, а за ней повалились и все остальные. Сердце у него затрепетало, ветер с моря вдруг повеял приятной прохладой; кусочек далекого прошлого предстал перед ним, словно в просвете тумана. Он подошел к ней, убедился, что упавший рельс придавил ей ногу; выволок женщину из-под рельса, не удосужившись хотя бы приподнять его, скатил ее с насыпи и оставил умирать.
Этот случай немного успокоил его, на время развеял тоску, которая постоянно мучила его на этом побережье.
Но если уделом тех, кто жил за оградой из колючих кустарников, был изнурительный физический труд, то жившие за колючей проволокой не меньше страдали от трудов сексуальных. Некоторые военные приехали в Африку с довольно странными представлениями о сексе. Один сержант, занимавший слишком незначительное положение в армейской иерархии, чтобы заполучить мальчика (а мальчиков вечно не хватало), развлекался как мог с девочками, у которых еще не начали формироваться груди; он наголо брил им головы и велел ходить голышом в одних только скукоженных армейских крагах. Другой чудак заставлял свою партнершу лежать неподвижно, словно труп, и за любые проявления возбуждения, непроизвольные вздохи и шевеления наказывал ее элегантным шамбоком с украшенным самоцветами кнутовищем, которое он заказал в Берлине. Так что если бы негритянки и могли выбирать свою участь, то им было бы нелегко сделать выбор между колючими кустарниками и проволокой.
Сам он мог бы быть счастлив в этой новой гражданской жизни, мог бы сделать карьеру в сфере строительства, если бы не одна из его сожительниц, девушка-гереро по имени Сара. Она обострила его чувство неудовлетворенности; возможно, даже стала одной из причин, почему он в конечном счете все бросил и отправился в глубь страны в надежде хоть как-то вернуть роскошь и изобилие, которые (как он боялся) исчезли вместе с фон Тротой.
Впервые он увидел ее в миле от берега, на краю недостроенного мола из темных гладких камней, которые женщины таскали вручную и потом медленно и мучительно укладывали в каменный отросток, враставший в море. В тот день небо было укутано серым покрывалом тумана, и с самого утра над горизонтом с западной стороны висела черная туча. Первое, что он увидел, были ее глаза, в белках которых отражалось тихое волнение моря, затем спину, испещренную старыми шрамами от ударов кнутом. В тот момент он был уверен, что им движет исключительно похоть, повинуясь которой он подошел к ней, знаком велел бросить поднятый камень, нацарапал и отдал записку для ее надсмотрщика. «Передай это ему, – приказал он и добавил: – Если не передашь, пеняй на себя». И со свистом рассек кнутом соленый воздух. Раньше их можно было не предупреждать: повинуясь «действенной симпатии», они всегда передавали записки, даже если знали, что там может быть начертан их смертный приговор.
Она посмотрела на записку, потом на него. В ее глазах то ли отражались, то ли плыли облака. Вокруг плескалось море, стервятники кружили в небе. Мол тянулся к безопасной тверди берега; однако достаточно было одного слова – любого, пусть даже самого незначительного, – чтобы заронить в них обоих странную уверенность в том, что их путь вел в противоположную сторону, по невидимому, еще не построенному молу, словно море для них было сушей, как для Спасителя нашего.
В той встрече, как и в случае с придавленной рельсом женщиной, было нечто, напомнившее ему вольное солдатское житье. Он вдруг осознал, что не желал ни с кем делить эту девушку, и вновь ощутил удовольствие от возможности выбора, последствия которого – даже самые ужасные – он мог игнорировать.
Он спросил, как ее зовут. «Сара», – ответила она, все еще не спуская с него глаз. Холодный, как сама Антарктика, шквал пронесся над водой, окатив их солеными брызгами, и устремился дальше на север, чтобы иссякнуть, так и не достигнув устья реки Конго или залива Бенин. Она вздрогнула, его рука как бы рефлекторно скользнула, чтобы коснуться ее, но она уклонилась от прикосновения и нагнулась за камнем. Он слегка похлопал ее кнутовищем по ягодицам, и вся странность этого момента, в чем бы она ни состояла, тут же улетучилась.
В ту ночь она не пришла. На следующее утро он разыскал ее на молу, заставил встать на колени, поставил ногу ей на затылок так, чтобы ее голова оказалась под водой, и держал там, пока не почувствовал, что ей пора глотнуть воздуха. Только теперь он разглядел, какие у нее длинные и гибкие ноги, как под блестящей, словно светящейся кожей отчетливо проступают мускулы, рельефно обозначившиеся в результате полуголодной жизни в буше.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66
Когда он обнаружил, что каким-то образом вновь вознесен на кровать, в комнату въехала Хедвига Фогель-занг верхом на бонделе, который полз на четвереньках. На ней было лишь черное трико, а волосы распущены.
– Добрый вечер, бедняжка Курт. – Подъехав на бонделе к самой кровати, она спешилась. – Можешь идти, Тигровая Лилия. Мою лошадку назвали Тигровой Лилией, – с улыбкой сообщила она Мондаугену, – за ее гнедую масть.
Мондауген попытался поздороваться, но был слишком слаб, чтобы говорить. Хедвига выскользнула из трико.
– Я подкрасила только глаза, – декадентским шепотом сообщила она, – а мои губы окрасятся твоей кровью, когда мы будем целоваться.
И занялась с ним любовью, Мондауген старался хоть как-то реагировать, но слишком ослаб от цинги. Сколько времени это продолжалось, он не знал. Казалось, несколько дней кряду. Освещение в комнате менялось, Хедвига возникала одновременно повсюду в том черном атласном круге, до которого сузился мир: то ли она была неистощима, то ли Мондауген утратил ощущение времени. Они как будто пребывали в коконе, сплетенном из белокурых волос и сухих повсеместных поцелуев; возможно, раза два она призывала на подмогу чернокожую девушку.
– Где Годольфин? – вскричал он.
– Она увела его к себе.
– О, Боже мой…
Чувствуя временами полное половое бессилие, а временами возбуждение несмотря на слабость, Мондауген сохранял нейтралитет: он не получал удовольствия от ее стараний и не беспокоился о ее мнении по поводу его сексуальной силы. В конце концов Хедвига разочаровалась. Курт понял, к чему она стремилась.
– Ты ненавидишь меня, – нарочито вибрирующим голосом сказала она, и у нее неестественно задрожала губа.
– Я еще не поправился, и мне надо восстановить силы.
Через окно в комнату проник Вайсман с челкой, расчесанной надвое, в белой шелковой пижаме и в лакированных бальных туфлях. Вероятно, решил украсть еще один рулон. Громкоговоритель что-то пронзительно заверещал, будто рассердившись на него.
Затем в дверях появился Фоппль с Верой Меровинг; взяв ее за руку, он весело запел на мотив вальса:
Просты твои желанья,
Царица всех кокеток:
Фантазий воплощенье, открытие секретов.
Заходишь далеко ты,
Но дальше ходу нет.
Иначе, может статься, не встретишь ты рассвет.
Семнадцать лет – не возраст,
Но в сорок два, поверь,
Гореть отнюдь не легче в Чистилища огне.
Бросай его, дай руку,
Веди меня в альков,
Пусть мертвые хоронят таких же мертвецов;
И в девятьсот четвертый
Уйдет проходом тайным
Вслед за тобой влюбленный
Deutschesudwestafrikaner…
Уволившись из армии, те, кто оставались в Африке, либо отправлялись на запад работать на шахтах вроде Хана, либо заводили хозяйство на своем участке, если позволяли условия. Он же никак не мог угомониться. После того, чем он занимался эти три года, трудно остепениться, по крайней мере на это требуется немало времени. Поэтому он отправился на побережье.
Как холодный язык течения с юга Атлантики слизывал прибрежный песок, так само побережье начинало поглощать время, когда вы туда прибывали. Оно не было приспособлено для жизни: засушливая почва со скудной растительностью, которую губили соленые ветры, налетавшие с моря, неся холодное дыхание Бенгельского течения. Там шла извечная битва между туманом, который пронзал вас холодом до мозга костей, и солнцем, которое, развеяв туман, обрушивало на вас свой жар. Порой солнечный свет в такой степени рассеивался морским туманом, что казалось, будто солнце заполняет собой все небо над Свакопмундом. От этого сияющего, серого с желтоватым оттенком марева болели глаза. И скоро вы понимали, что без темных очков не обойтись. Если же вы оставались на побережье достаточно долго, то убеждались, что жизнь там сама по себе была дерзким вызовом природе. Небо было таким огромным, а прибрежные поселки такими жалкими. Гавань в Свакопмунде медленно, но непрерывно заносило песком, полуденное солнце каким-то таинственным образом валило людей с ног, лошади бесились и пропадали в зыбкой илистой грязи вдоль пляжей. Суровые места, где вопрос выживания для белых и черных стоят с большей определенностью, чем на остальной части Территории.
Первое, что он подумал: его обманули, здесь будет не так, как в армии. Что-то изменилось. Жизнь чернокожих имела еще меньшее значение. Вы замечали их существование не так, как раньше. Цели были другими, только и всего. Необходимо было углублять дно гавани, прокладывать железную дорогу от портов в глубь страны: порты не могли процветать сами по себе, равно как и внутренние районы, без выхода к морю. Узаконив свое присутствие на Территории, колонисты теперь считали своим долгом улучшить то, что захватили.
Конечно, за местные тяготы полагались определенные компенсации, но они не шли ни в какое сравнение с удовольствиями армейской жизни. Как шахтмейстеру ему полагался отдельный дом и право первому выбирать девушек, которые выходили из буша сдаваться. Линдеквист, пришедший на смену фон Троте, отменил приказ об уничтожении туземцев, разрешил всем беженцам вернуться и обещал, что их никто не тронет. Это было дешевле, чем посылать поисковые экспедиции и сгонять негров обратно. А так как в буше многие умирали от голода, помимо пощады им обещали пищу. Вернувшихся чернокожих кормили, брали под стражу и отправляли на шахты, на побережье или в Камерун. Обозы с неграми под охраной военных прибывали из внутренних районов почти ежедневно. По утрам он приходил на пункт прибытия и помогал сортировать чернокожих. Среди готтентотов были в основном женщины. А среди незначительного количества гереро мужчин и женщин было примерно поровну.
После трех лет насилия снисхождение, которое было обещано туземцам на этой пепельной пустоши, овеянной убийственными ветрами с моря, можно было обеспечить лишь силой, не существующей в природе, – оно по необходимости должно было поддерживаться иллюзией. Даже киты не могли миновать этот берег безнаказанно: идя вдоль прибрежной полосы, служившей эспланадой, вы натыкались на их гниющие туши, покрытые пирующими чайками, которых с наступлением темноты сменяли береговые волки, желавшие получить свою долю гигантской добычи. А через несколько дней от кита оставался лишь обглоданный скелет– порталы челюстей и ажурный каркас костей, которые со временем под действием тумана и солнца приобретали оттенок фальшивой слоновой кости.
Пустынные островки в бухте Людериц словно самой природой были созданы для концентрационных лагерей. Прохаживаясь вечером среди сгрудившихся тел, распределяя одеяла, еду, а порой и несколько поцелуев шамбоком, вы чувствовали себя отцом, каким вас хотели представить творцы колониальной политики, рассуждая о Vaterliche Zuchtigung, отеческом наказании – неотчуждаемом праве белого человека. Негры лежали, тесно прижавшись друг к другу чудовищно худыми и блестящими от влаги телами, чтобы сохранить хоть остатки тепла. Кое-где, громко шипя в темноте, мерцали факелы из тростника, пропитанного китовым жиром. В такие ночи густая тишина окутывала остров: если кто-то и жаловался или вскрикивал от судорожной боли, то туман приглушал эти звуки, и вы слышали только рокот прибоя, который неутомимо, волна за волной, с вязким раскатистым шумом накатывал на берег и затем с шипением отступал, оставляя на песке белый налет от жутко соленой воды. И лишь изредка поверх этого бездумного ритма, через узкий пролив, над бескрайним африканским континентом раздавался крик, от которого туман казался еще холоднее, ночь темнее, а Атлантический океан еще более зловещим: будь этот звук человеческим, вы бы назвали его смехом, но в нем не было ничего человеческого. Он был результатом действия неведомых нам секреций, которые вливались в уже бурлящую кровь, заставляли ганглии судорожно вздрагивать, порождали грозные серые тени в ночи, вселяя в каждую клетку тела зуд, беспокойство, ощущение вселенской ошибки, исправить которую можно лишь этими жуткими пароксизмами, плотными толчками воздуха в глотке, раздражающими поверхность ротовой полости, заполняющими ноздри, снимающими покалывание в основании челюсти и вдоль центральной линии черепа, – это был вой бурой гиены, называемой береговым волком, рыскавшей по берегу в одиночку или со своими сородичами в поисках моллюсков, мертвых чаек и любой другой неподвижной добычи.
И поэтому, находясь среди негров, вы неизбежно смотрели на них как на сброд, зная, что по статистике каждый день умирает человек двенадцать – пятнадцать, но со временем вы уже не задумывались, какие именно двенадцать – пятнадцать: в темноте они отличались только размерами, и проще было не обращать на них внимания. Но всякий раз, когда над водой раздавался вой берегового волка (а вы, к примеру, в этот момент наклонялись, чтобы получше рассмотреть потенциальную наложницу, не замеченную во время предварительного просеивания), то только подавляя воспоминания о трех прошедших годах, вам удавалось отделаться от мысли, что, возможно, именно эта девушка станет добычей воющего зверя.
Став гражданским шахтмейстером, получающим жалованье от правительства, он был вынужден, кроме всего прочего, отказаться и от этой роскоши – возможности смотреть ка них как на людей. Это распространялось даже на его сожительниц, которых у него было несколько – одни для работы по дому, другие для удовольствия, – отчего домашняя жизнь приобрела массовость. Только высшие чины могли иметь наложниц в своей исключительной собственности. Младшие офицеры, сержанты и рядовые, как он сам, брали женщин из общего «корыта» – обнесенного колючей проволокой загона возле казармы для холостых офицеров.
Трудно сказать, которым из этих женщин жилось лучше в смысле земных благ – куртизанкам за колючей проволокой или работягам, ночевавшим на громадной площадке за колючей живой изгородью у самого берега. Приходилось рассчитывать в основном на женский труд: по вполне понятным причинам мужчин катастрофически не хватало. Как оказалось, женщины вполне годились для выполнения многих работ. Они могли впрячься в тяжелые повозки, на которых вывозили наносы, поднятые землечерпалкой со дна гавани, или перетаскивать рельсы для железной дороги, которую прокладывали через пустыню Намиб в Клтмансхуп. Это название естественно напомнило ему о тех славных днях, когда он конвоировал туда чернокожих. Часто, стоя под растворенным в тумане солнцем, он грезил, вспоминая колодцы, доверху наполненные трупами негров, в чьих ушах, ноздрях и ртах копошились мухи и личинки, сверкая, будто бриллианты, зеленым, белым, черным, переливчатым цветом; костры из человеческих тел, взметавшие языки пламени чуть ли не до Южного Креста; хрупкую ломкость костей, податливость телесных тканей, внезапную тяжесть мертвых тел, даже детских. Но здесь ничего подобного быть не могло: рабочая сила была организована, приучена работать слаженно, и надо было надзирать не за скованными цепью туземцами, а за двойной колонной женщин, несущих закрепленные на шпалах рельсы; если одна из негритянок падала, то это означало лишь незначительное увеличение нагрузки на остальных, а не полную остановку и сумятицу, как было в случае с конвоированием пленных. Нечто подобное, насколько он помнил, случилось лишь однажды; возможно, это произошло потому, что всю предыдущую неделю было особенно холодно и сыро, из-за чего у многих женщин началось воспаление суставов, – в тот день у него самого болела шея, и он с трудом повернулся, чтобы посмотреть, что с фяслось: внезапно раздался дикий вопль, и, обернувшись, он увидел, что одна негритянка споткнулась и упала, а за ней повалились и все остальные. Сердце у него затрепетало, ветер с моря вдруг повеял приятной прохладой; кусочек далекого прошлого предстал перед ним, словно в просвете тумана. Он подошел к ней, убедился, что упавший рельс придавил ей ногу; выволок женщину из-под рельса, не удосужившись хотя бы приподнять его, скатил ее с насыпи и оставил умирать.
Этот случай немного успокоил его, на время развеял тоску, которая постоянно мучила его на этом побережье.
Но если уделом тех, кто жил за оградой из колючих кустарников, был изнурительный физический труд, то жившие за колючей проволокой не меньше страдали от трудов сексуальных. Некоторые военные приехали в Африку с довольно странными представлениями о сексе. Один сержант, занимавший слишком незначительное положение в армейской иерархии, чтобы заполучить мальчика (а мальчиков вечно не хватало), развлекался как мог с девочками, у которых еще не начали формироваться груди; он наголо брил им головы и велел ходить голышом в одних только скукоженных армейских крагах. Другой чудак заставлял свою партнершу лежать неподвижно, словно труп, и за любые проявления возбуждения, непроизвольные вздохи и шевеления наказывал ее элегантным шамбоком с украшенным самоцветами кнутовищем, которое он заказал в Берлине. Так что если бы негритянки и могли выбирать свою участь, то им было бы нелегко сделать выбор между колючими кустарниками и проволокой.
Сам он мог бы быть счастлив в этой новой гражданской жизни, мог бы сделать карьеру в сфере строительства, если бы не одна из его сожительниц, девушка-гереро по имени Сара. Она обострила его чувство неудовлетворенности; возможно, даже стала одной из причин, почему он в конечном счете все бросил и отправился в глубь страны в надежде хоть как-то вернуть роскошь и изобилие, которые (как он боялся) исчезли вместе с фон Тротой.
Впервые он увидел ее в миле от берега, на краю недостроенного мола из темных гладких камней, которые женщины таскали вручную и потом медленно и мучительно укладывали в каменный отросток, враставший в море. В тот день небо было укутано серым покрывалом тумана, и с самого утра над горизонтом с западной стороны висела черная туча. Первое, что он увидел, были ее глаза, в белках которых отражалось тихое волнение моря, затем спину, испещренную старыми шрамами от ударов кнутом. В тот момент он был уверен, что им движет исключительно похоть, повинуясь которой он подошел к ней, знаком велел бросить поднятый камень, нацарапал и отдал записку для ее надсмотрщика. «Передай это ему, – приказал он и добавил: – Если не передашь, пеняй на себя». И со свистом рассек кнутом соленый воздух. Раньше их можно было не предупреждать: повинуясь «действенной симпатии», они всегда передавали записки, даже если знали, что там может быть начертан их смертный приговор.
Она посмотрела на записку, потом на него. В ее глазах то ли отражались, то ли плыли облака. Вокруг плескалось море, стервятники кружили в небе. Мол тянулся к безопасной тверди берега; однако достаточно было одного слова – любого, пусть даже самого незначительного, – чтобы заронить в них обоих странную уверенность в том, что их путь вел в противоположную сторону, по невидимому, еще не построенному молу, словно море для них было сушей, как для Спасителя нашего.
В той встрече, как и в случае с придавленной рельсом женщиной, было нечто, напомнившее ему вольное солдатское житье. Он вдруг осознал, что не желал ни с кем делить эту девушку, и вновь ощутил удовольствие от возможности выбора, последствия которого – даже самые ужасные – он мог игнорировать.
Он спросил, как ее зовут. «Сара», – ответила она, все еще не спуская с него глаз. Холодный, как сама Антарктика, шквал пронесся над водой, окатив их солеными брызгами, и устремился дальше на север, чтобы иссякнуть, так и не достигнув устья реки Конго или залива Бенин. Она вздрогнула, его рука как бы рефлекторно скользнула, чтобы коснуться ее, но она уклонилась от прикосновения и нагнулась за камнем. Он слегка похлопал ее кнутовищем по ягодицам, и вся странность этого момента, в чем бы она ни состояла, тут же улетучилась.
В ту ночь она не пришла. На следующее утро он разыскал ее на молу, заставил встать на колени, поставил ногу ей на затылок так, чтобы ее голова оказалась под водой, и держал там, пока не почувствовал, что ей пора глотнуть воздуха. Только теперь он разглядел, какие у нее длинные и гибкие ноги, как под блестящей, словно светящейся кожей отчетливо проступают мускулы, рельефно обозначившиеся в результате полуголодной жизни в буше.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66