«Плохо, что нас разлучили». Дядя Ганс очень привязался к мальчику, никогда еще тот так долго у него не гостил.
— Я скоро выхожу замуж,— сообщила мать мальчика перед тем, как сесть в автобус.— За инженера, который тоже был на курсах, он Матиаса усыновит.
А это вполне могло означать, что внук уже больше не приедет к нему в Зандберг и, значит, не будет испуга при виде погибших рыб, запущенных в небо змеев, историй об аистах, «попрыгушках» и пресмыкающихся, беганья к Феликсу, знавшему все, что Матиасу хотелось узнать.
Дядя Ганс до этого дня надеялся, что его сын приедет или по меньшей мере напишет, чтобы справиться о Матиасе. Ничуть не бывало. Какой же смысл ставить его теперь в известность о планах Эльвиры, об инженере и
намечающемся усыновлении. Он и без того все узнает и, возможно, вовсе на это не отреагирует или скажет: «Пожалуйста, сделайте одолжение». И тем самым сразу же избавится от всех забот, от долга и обязанностей.
На обратном пути дядя Ганс совсем запыхался, хотя шел медленно и, встречая знакомых, часто останавливался, чтобы обменяться с ними словечком-другим. И все о безразличном, пустяковом, не имеющем значения. Он просто хотел оттянуть время возвращения в пустой дом, даже раздумывал, не поехать ли со следующим автобусом к сыну — или к Манке, который жил в доме на берегу Хафеля, но воскресенья проводил в своем загородном доме, тоже расположенном на Хафеле. «Подлец,— сказал бы он ему, как и своему сыну.— Слишком много развелось подлецов»
Дядя Ганс сел на краю дороги, набил трубку, закурил и почувствовал себя немного лучше, потом, посасывая трубку, продолжал свой путь и все глядел сквозь деревья на Голубое озеро. Он всегда считал себя реалистом, но здесь кое-какие его иллюзии рушились, значит, у него все же были иллюзии. Ведь и хотел-то он чего — не высшей справедливости, а лишь капельки здравого смысла, какого-то выхода или компромиссною решения. Но нет, и на это требовалась такая затрата сил, на какую никто не желал идти, даже он сам. Он достиг своего предела, барьера, которого ему не взять, последнего препятствия и преграды. Лбом стену не прошибешь, только наживешь себе шишек или выставишь себя на посмешище. Или по примеру Феликса ждать чуда?
Он остановился, глубоко вобрал в себя воздух, обвел взглядом осиротевшее Голубое озеро — для моторных лодок закрыто, купаться запрещено, щиты интенсивного рыбоводства, в лесу, перед захоронением рыбы, объявление: «Вход строго воспрещен», на берегу забор, поваленные березы. «Вот где полно грибов»,— подумал дядя Ганс и углубился в лес, где нашел их больше, чем мог унести, дома нажарил их себе к ужину, но есть не стал. Все было ему отравлено, и сам он был до того переполнен ядом и желчью, что пропало всякое желание и аппетит.
27
Время от времени тишину нарушали далекие взрывы. В лесах к югу от Голубого озера был район маневров, доходивший до реки, где саперы возводили понтонные мосты, по холмистой местности громыхали танковые колонны, у песчаных откосов поднимались облака пыли и дыма от дизелей, а порой вспыхивал огонь, сверкали молнии и гремел гром, как на войне.
— Не выношу этого,— пожаловался Феликс, прислонясь к забору, и кивнул на противоположную сторону озера.
Сначала он укрылся в своей подвальной мастерской, затем искал спасения у соседа, путано говорил о страхах, которые постоянно его преследуют и почти не покидают. Измученный, нервный, он полиостью поддался ужасу перед грядущей катастрофой.
— А если в самом деле начнется? Куда деваться? И что тогда делать?
Сыновья, стоявшие рядом с ним, не могли понять, что сталось с их отцом, почему он такой мрачный и при каждом разрыве вздрагивает. Они кричали: «Бух!» и «Бабах!»— и хотели бежать туда, где тарахтели моторы и стреляли пушки.
— Вон вертолеты, а там дым!
Дядя Ганс делал вид, будто ничего не замечает. Его не прельщали ни пустая болтовня, ни вопросы, на которые не было ответа. У него самого возникало немало черных мыслей, когда он читал газеты, слушал известия или видел воинские колонны. Одну войну он пережил солдатом, в раннем детстве слышал вдалеке гул войны, и его охватывал леденящий ужас, когда он думал о возможном теперь тотальном уничтожении: взрывах, которые, скорее всего, даже и не услышишь, полях без травы, лесах без деревьев, озерах без рыбы, земном шаре, который расколется на части или с горсткой калек, сбившись с орбиты, по хаотической траектории устремится в мировое пространство и там догорит.
— Нет, ничего нельзя поделать,— сказал Феликс и взволнованно связал положение в мире с собственным случаем, погибшими рыбами и Хинцем.— Вы же сами убедились,— язвительно заметил он и кивнул на Голубое озеро и в сторону, откуда доносилась канонада.— Ничего наш брат не в силах изменить, ни добиться, ни даже
помешать самому худшему. А в школе нас учили: «человек— это звучит гордо!»
С поникшей головой стоял этот молодой парень, уже не слушая, а лишь кляня бесполезность любого усилия. Обо всем, что действительно было угрожающим, он знал лишь понаслышке. Последнее, особенно резкое, препирательство с Хинцем и трескотня какого-нибудь десятка холостых зарядов довели его почти до полного отчаяния.
— Чего еще ждать? Я достаточно долго себя обманывал,— заявил он и даже перестал наблюдать за детьми, которые залезли на груды кирпича и легко могли оттуда свалиться.
— Да следите же за детьми! — крикнул ему дядя Ганс, перегнулся через забор, подхватил одного из мальчиков и поставил его перед Феликсом.
Несколько кирпичей с грохотом скатилось вниз, и один раскололся. Почтальонша помахала газетами у калитки,
— Больше ничего.
Никакой утешительной новости или вести о благоприятном обороте, который приняло дело.
— Буду, видно, увольняться,— сказал Феликс.— Мне ничего другого не остается, как с этим покончить.— Он взял своих мальчиков за руки и увел от кирпичей и забора.— Лучше ужасный конец, чем ужас без конца.
28
В деле Феликса уже не приходилось ждать ничего нового, ничего хорошего, и он купил себе токарный станок, отовсюду стал на тележке привозить домой чурки, стружка так и летела у него в мастерской. Особенно любил он древесину фруктовых деревьев — слив, вишен, груш и яблонь, которые почти уже не плодоносили и их так или иначе спилили бы. Из нее он вытачивал тарелки, миски, подставки для яиц, подсвечники, щелкунчиков и курильницы в виде человечков. Его теперь в деревне называли «древоловом», а кое-кто и «древогубом», но за его спиной никто уже его не ругал. «Конченый человек,— подытоживали многие и сочувственно пожимали плечами.— Ему остается только уложить чемоданы, пилу и все свои поделки». На его дом уже имелись претеидспты, Хинц И1рал на том, что участок на кооперативной земле, и подсылал ищущих жилье, а те без стеснения все осматривали и уже составляли планы: тут сделать пристройку, там дорожку, ступеньки, гараж и тому подобное. Недавно принятый на работу в кооператив экономист пришел со своим многочисленным семейством к дяде Гансу и спросил:
— Когда же ваш сосед собирается наконец уехать? Ордер все равно что у нас в кармане. Это решенное дело.
Однако тот, кто хотел здесь любой ценой, одним махом со всем покончить, упустил из виду решающее обстоятельство: всегдашние наши долготерпение, снисходительность, великодушие, когда дело доходит до вытекающих из таких конфликтов последствий. Хотя Феликс был уволен и его жена тоже собиралась уйти из кооператива, ей полагались шесть с половиной месяцев отпуска по беременности, а также год для ухода за ребенком с сохранением содержания, в общей сложности полуторагодичная отсрочка.
— Время, чтобы передохнуть, подумать, сориентироваться, мы не спешим и сумеем перебиться,— считал Феликс и не помышлял ни о перемене места жительства, ни* о поисках работы; научные занятия, специальность и страсть к нововведениям, казалось, были вовсе забыты.
Он продолжал собирать древесину для своих поделок, укладывал ее штабелями в саду для сушки и начал строить сарай, где намеревался установить мотопилы и самодельные токарные станки.
— Так вот работая, я могу делать и позволять себе что хочу и никого больше слушать не стану.
Феликс теперь чаще прислонялся к забору. Его отросшие усики задорно торчали кверху, он, нимало не смущаясь, их закручивал и не выказывал ни малейших признаков нетерпения.
Волновало и злило его лишь то, что нарушало тишину и покой этого уголка и его обособленность. Даже тракторы и комбайны навлекали на себя его гнев, рабочие с их асфальтовыми катками, чинившие ухабистую дорогу, но особенно доставалось его бывшим коллегам, ловившим в последнее время рыбу на Голубом озере с моторных лодок и при помощи электротока.
— Эта спешка и гонка, этот грохот!—возмущался он.— Никаких тебе усилий, удобно, скорей, скорей, и все
только ради деньжонок и чтобы никто не мог передохнуть и опомниться.
Всем, кто настаивал, чтобы он устроился на работу, он указывал на существующие права и законы, которые знал назубок.
— Мне предоставлено право заниматься тем, чем я хочу,— заявлял он и отсылал ни с чем даже представителей окружного совета и министерства.— Хоть весь день буду валяться в постели и плевать в потолок — никого это не касается.
Поначалу он приносил свои деревянные мисочки, подставки для яиц, тарелки, подсвечники и щелкунчиков в гостиницу, где продавал их отдыхающим, но скоро у него не стало отбоя от покупателей. Жена уже не поспевала с раскраской и надписями: все хотели, чтобы на паруснике в голубом кружке на краю тарелки было указано место изготовления—«Зандберг», и так же надписывались шляпы щелкунчиков, как это принято для сувениров, привозимых домой из отпуска. Иногда по три, а то и по четыре машины с приезжими останавливались перед домом Феликса — непрерывный поток покупателей, готовых переплатить, поскольку поделок не хватало. К концу лета магазин кустарных изделий, имеющий официальное разрешение, взял на себя всю продажу; регулярно в начале месяца появлялся микроавтобус и, доверху нагруженный, уезжал.
Дядя Ганс в знак добрососедства получил щелкунчика, который хитро вращал глазами, а закрученными кверху усиками несколько походил на своего создателя Феликса. Волосы и усики солидного серебристого, под седину, цвета были сделаны из собственноручно выдубленной шкурки кролика собственного разведения. Ноги в высоких сапожках и прижатые к мундиру руки производили впечатление несколько беспомощное и неуклюжее, корпус был вырезан из слишком жесткого сука, и нос сидел криво. Но у этого человечка были зубы из грушевого дерева, мигом раскалывавшие любой орех.
— Мне, наверное, следует вас поблагодарить?—спросил дядя Ганс, когда в необычно тихий вечерний час Феликс с женой вручили ему этот подарок. Он был изумлен видом щелкунчика, тем, как прекрасно раскололся орех, и удивительной метаморфозой двух этих людей, которых, как казалось ему, он хорошо знал.— Уж очень разочаровываешься, когда раскалываешь пустой орех,— с горечью заявил он и возвратил обратно орехи, которые прилагались к подарку.— Достаточно и того, что в жизни я так часто не добирался до ядра, до сути дела.
Ибо, как уже сказано, многое обернулось иначе, чем ему хотелось и мечталось. Покончено было с уединением, исполненным грез и некоторой долей иллюзий, и с прозрачным, чистым воздухом тоже. День за днем рядом визжала пила, работал токарный станок, и дети лазали по штабелям древесины, тогда как его внук уже больше здесь не появлялся. В бесконечную даль, казалось, отодвинулось близкое Голубое озеро с его живой и мертвой рыбой. Вонючие кроличьи шкурки висели на веревке, пустые банки с краской громоздились возле все еще не оштукатуренного дома, а недавно Феликс спилил большую старую яблоню, чьим цветением любовался Магиас и яблоки с которой он ел с таким удовольствием.
Однажды Феликс подошел к забору и сказал дяде Гансу:
— Мне же ничего другого не остается, я ничего не могу изменить, и никто не может.
Куда бы он ни обращался, пытаясь устроиться в каком-нибудь рыболовецком хозяйстве всюду ему отказывали. Его дело получило широкую огласку, Хинц не успокоился и позаботился о том, чтобы этому человеку ни на одном озере и ни в одной рыбачьей лодке не нашлось бы свободного места.
— Я бы попытался,— заверял Феликс,— в самом крохотном прудишке с горсткой рыбы начал бы все сначала, в который раз уже за свою пропащую жизнь. Может, вы уже не верите, что я на такое способен?
— Верю,— ответил дядя Ганс и через забор подал Феликсу руку, словно ничего не было и его сосед только сегодня появился в этом уголке.— Сейчас же поедем к Хинцу, уж что-нибудь да найдется.
— Точка, ничего нового,— так закончил дядя Ганс свой рассказ, когда я в последний раз был у него.
Он показал на груду бумаг, которую я позднее, уже после его смерти, нашел вместе с другими его личными вещами в оставленном мне чемодане. Тут нечего добавить, никто из участников не заслуживает лучшего отзыва, в этом истинная суть, ядро дела. Ибо что погублено, того никаким волшебством уже не воскресишь, даже дядя Ганс тут окажется бессилен.
жизнь и СМЕРТЬ
1
Когда я дядю Ганса, бывало, спрашивал, как он проводит время, он с улыбкой отвечал:
— Да вот приглядываю, все ли у нас в порядке. Позднее я заметил, что при подобных ответах у дяди
появлялись горькие складки в уголках рта; он почти уже не выезжал из деревни Зандберг и лишь редко выходил из дому. Соседи делали для него покупки, а в конце недели появлялась Катя и привозила книги, пластинки, хороший трубочный табак и новости, о которых не прочтешь в газетах. Лишь два-три раза в году он собирался с духом и ехал автобусом в город, навещал старых друзей, могилу своего друга Флемминга, а также внука, который становился ему все более чуждым, таким же чужим, как его единственный сын.
Не исключено, что в конечном итоге все эти разочарования и привели дядю Ганса в тр угнетенное состояние, которое послужило причиной его смерти. Он уже не был таким веселым и уверенным в себе, каким еще совсем недавно шагал по жизни. Зрение ослабло, ему требовались более толстые стекла для очков, он не решался идти к врачу, стал небрежным в одежде, забывал подстригать свои седые волосы. В памяти появились пробелы, о многом, что раньше трогало его до глубины души, он не желал и слышать, якобы он ничего не помнил.
— Вы что-то путаете, — говорил он и тер лоб, выдыхая густые клубы табачного дыма и щурясь на солнце, которое теперь ему докучало.
Даже всем известные фокусы, которые он охотно показывал, лишь только кто-нибудь припоминал прошлое, не очень-то теперь ему удавались. Он, видимо, замечал это и пытался шквалом красноречия затушевать свои неудачи, однако без особого успеха.
— Я не старею, а просто становлюсь старше, — утверждал он. — Мне представляется, будто прошло каких-ни-
будь два дня, один плохой, один хороший, а теперь наступает третий, утро немножко коротковато, вечер подлинней, а потом ночь, которой я никогда не боялся, никогда.
Говорил он, пожалуй, еще уверенней, чем в молодые годы, настойчиво разъяснял то или другое, но если с ним не соглашались, ершился, мог оскорбить и часто бывал несправедлив. Он был полон энергии и старался создать впечатление, будто способен осуществить все, что задумал. В мое последнее посещение он бегал взад и вперед по комнате, причем держался подчеркнуто прямо, твердо ступал, демонстрируя жажду деятельности и оптимизм, но я не мог отделаться от впечатления, что на самом-то деле все обстоит совсем не так.
Нет, это был уже не тот дядя Ганс, каким я его всегда знал и каким так восхищался, незаурядный человек, в конце концов придавленный бременем всего пережитого, бременем, которого никто другой не вынес бы. После долгих расспросов я узнал, что именно произошло в тот день и в последующую ночь, когда он еще раз поехал к внуку, не застал его, поздно вечером вернулся в Зандберг, вышел из автобуса и был сбиг мотоциклом.
Ночь он еще провел в полном сознании и даже, вопреки первому впечатлению, пробудил у врачей надежду, что травмы, полученные при падении на шоссе, не опасны для жизни. Поэтому они допустили парня, который явился виновником несчастного случая, в больничную палату. Оба настойчиво этого требовали и оставались вдвоем, пока не забрезжило утро. Лишь ночная сестра, изредка во время обхода заходившая на несколько минут в палату, была тому свидетельницей и рассказала потом, как оживленно и, однако, рассудительно они друг с другом разговаривали.
— Если вытянет, так это будет чудо, — сказал хирург и закурил сигарету, когда старика внесли к нему в отделение интенсивной терапии.
Ломаного гроша, казалось, не стоила уже эта жизнь, операция длилась несколько часов, а затем приговоренный к смерти очнулся после наркоза, узнал парня, стоявшего за стеклянной дверью, и сказал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31