А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Бабушка Шогер, по обычаю, не смеет открыть рта перед Хачипапом. Она взглядом показала на мужа, козопаса Мамбре, что деловито расправляется со своей долей танапура.
— Поймал в большом бассейне за Цидернаванком.
— В бассейне, говоришь? Плетенку закидывал?
— Нет. Вилами подхватил.
Хачипап утирает мокрые от танапура усы. Что-то, видимо, былое припомнилось. В глазах заиграли искорки.
— Перекинул я как-то на коня две плетенки,— заговорил Хачипап,— собрался в лес, приспела пора зкер собирать на засолку...
Хачипап рассказывает, а рыба у меня во рту так и тает.
— Подошел я к этому самому бассейну Цицернаванка,— продолжает дед,—там наша река растекается, словно тебе море. Конь у меня удалой, и я молодец хоть куда. Лет девяносто назад это случилось, мне и коню моему в ту пору и море было по колено. Взялся я за хвост коня, и вошли мы в реку. Конь сразу поплыл и меня за собой повлек. Из воды торчали только кончики его ушей. Плывем. Посреди реки вижу, конь мой сдал, не может дальше плыть. Удивился я очень. Что случилось с таким богатырем, ума не приложу. Делать нечего, стал я одной рукой грести, а другой коня поддерживаю, чтоб ко дну не пошел. Держусь как могу и вдруг вижу — не день тот, а солнце того дня вижу,— коня моего что-то так и тянет книзу. Глянул, а плетенки мои, что с конем под воду ушли, полным-полны рыбой! Да, да, до краев полны. И в каждой самое меньшее пудов эдак восемь рыбы. Ну, думаю, значит, сам бог мне в помощь, может ли удачнее статься! Какой еще там зкер-мкер? Каждый пуд такой рыбы стоит десятка вьюков зкера. Возблагодарил я бога, с грехом пополам повернул коня назад — и к берегу. Выбрались из реки, вода из плетенок вытекла, рыба осталась — не рыба, а сливочное масло...
Хачипап, может, и еще бы что вспомнил, да только на него вдруг напала дремота. Подсунул он ноги под ковер и... захрапел.
Астг, разморенная едой, а может, радостью, что я выжил, теперь уже не растирает — щекочет мне ноги и смеется:
— Ха-ха. Папа подумал, что ты овца, в снегу заплутавшая! Ха-ха!
Дядюшка Мамбре латает трехи, зубами тянет кожаную нить. Астг и тут успевает:
— Папа ест кожу!..
Бабушка Шогер провеивает чечевицу: надует щеки — ффу,— разлетится по сторонам пыль да шелуха, и смахнет она чечевицу с деревянного подноса себе в подол, а подносом тем не преминет толкнуть Астг в бок:
— Держи зубы прикрытыми, ты же девочка!
Астг склоняется к моему уху. Я отодвигаюсь, думаю, чего доброго, еще укусит, но она вдруг шепчет:
— Корова наша отелилась, завтра будем есть творог.
В каменном подсвечнике гаснет лампада. Особенная
лампада, похожая на голубку. Это Хачипап смастерил. Он из глины такое делает! И каркасы и дудки разные, замысловатые, расписные.
В ердик на меня глядит звезда. Она словно бы грозит: «Заморожу».
Дядюшка Мамбре дует на пальцы рук.
— В эту ночь тоже будет морозно...
Говорит, а сам позевывает — ко сну его клонит.
Спать мы укладываемся вокруг курси К Храп Хачипапа дробится во мраке. Кошка опрокидывает кувшин с водой. Вода вытекает из него: клт, клт...
Бабушка Шогер приподнялась:
— Брысь, паршивая, опять пролила!
Кошка мяукает. Она боится Хачипапова храпа...
Так прошла та зима. А потом снова наступило лето, и снова у нас в доме был хлеб. Бабушка Шогер, взяв меня за руку, повела по узкой, словно нить, тропинке. Боялась, как бы я не свалился в пропасть. У дверей домов- башен тут и там были привязаны телята, а еще черноглазые мальчишки и девчонки. На случай, чтобы, играючи, они не угодили головой вниз.
Скалистый двор — это берег. Астг закрывает глаза, чтоб не дай бог не увидеть, если я вдруг поскользнусь и полечу в ущелье. Ненасытное оно.
УШЕЛ ВЕДЬ, УШЕЛ...
Луна выходит из глубин ущелья, того самого, что заглатывает людей. Она пока еще внизу, а мы наверху. Ее свет рождает сотни маленьких лун в переливах быстротекущей реки.
Рельсы, что бегут в туннель, светятся желтым. Это от электрического света, он стекает на них каплями.
Долог, ох как долог этот путь под землей. Долгим будет и звон воды, что устремится по нему к жаждущим землям. От горизонта до горизонта простерлись они, от Ладанных полей до далекой дали, складками впадин, холмами. Земля ведь! Дашь ей воду — сторицей вернет она хлебом и вином...
Инженер Граче останавливает «Волгу». Подошел ко мне, пожимает руку. Сильная у него кисть, как стальные тиски, зажала мои пальцы. Молод Граче, а в этих ущельях сейчас первый человек. Такой же смуглый, каким был и его отец, подпасок Арташ. Худой, но жилистый. Шутка ли дело — в скалах туннель пробивает. Семь потов с него сходит за день. Семь потов!
— А здесь школу будем строить,— говорит Граче.— Посмотрел бы проект, может, что подскажешь нам. Он у председателя поселкового Совета.
Я хочу сказать Граче, что боюсь его тетушки-председателя. Когда-то в руках у нее была крапива, а теперь—< плеть... Хочу сказать, что боюсь, а говорю другое:
— Обязательно посмотрю. Большая будет школа?
— Большая. На шестьсот человек. Со всеми современными удобствами.
— В поселке столько детей? — удивляюсь я.
Граче смеется.
— Семьи-то растут. У одного Мелика вон уже трое1 Только мы с тобой пустоцветы.
Я вздыхаю. Но не о том. Мне вспоминается время, когда я учительствовал. Была в моем распоряжении единственная комнатенка. А в ней два класса ютились: в одном девять ребятишек, в другом — одиннадцать. Холод—словами не опишешь. К тому же потолок протекал.
Только и радости бывало, когда вдруг бабушка Шогер неожиданно входила со свертком в руках.
«Съешь-ка эту теплую кашу, сынок-учитель, отогрей душу»,— говорила она и, раскрыв сверток, ставила передо мной миску с кашей прямо на парту.
Не уходила, пока не съем все до конца. Иногда заглядывал дядюшка Мамбре. Принесет охапку дров, разожжет печь, усядется подле, молча греется и слушает.
«В иных северных странах,— рассказываю я ребятишкам,— дома прямо во льду строят...»
Рот дядюшки Мамбре открывался: «Ба...»
Луна расплетает свои косы и полощется в реке. В моей памяти одно за другим расплетаются и звенят воспоминания прошедших дней...
...На кривом кресте Цицернаванка трепещет луч луны. Моя Астг горячо дышит мне в лицо: «Не уйдешь ведь, правда?»
Я молчу. И ущелье молчит. И весь мир. Моя Астг словно молится, и лунный свет играет на ее губах.
Тропинка — как в заплатах. Это причудливые тени скал на ней.
Тропинка коротка, а вздох Астг долог.
Рассвет встречает нас на окраине села. Со скалы слетает сухой кашель Хачипапа: «Кхе, кхе...»
Это сама скала кашляет влажной впадиной своей. Астг убегает — как бы дед не увидел! В полдень Арташ на пути, поймав меня за рукав, говорит: «Сегодня вечером моя свадьба! Придешь?»
Ну конечно же приду. Ведь там будет и Астг.
Грустит, печалится ночь. Печалится и гаснет под свадебным покрывалом свеча-невеста. Козопас Мамбре зажимает в губах зурну и раздувает щеки. Звуки каскадом обрушиваются в ущелье, гаснут во мхах Цицернаванка. У дверей толпятся полураздетые ребятишки. Они дрожат от холода. Но как же не поглазеть на свадьбу!
Я беру одного из них за руку.
«Не замерз, Авик?»
«Нет,— отвечает мальчонка.— Когда играет зурна, я не мерзну».
Как ни старается дядюшка Мамбре, не может он развеселить ни заблудшую ночь на лунной дорожке, ни дрожащую, как лунный свет, мою Астг, ни меня...
В ущельях засуха. Нет дождей. Родник Куропатки примолк, пшеница увяла, едва приподнявшись над землей.
«Жажду — дайте воды».
Земля под нивами стала пылью. Облаком перелетает она из конца в конец, покорная ветрам. Засуха...
Засуха и в моем сердце. Мысль моя бродит в иссушенном ущелье Цицернаванка и во влажных глазах моей Астг. Белое покрывало мокро от слез невесты. Рада она, что стала женой подпаска Арташа, но таков обычай — невеста должна плакать. Звуки зурны дядюшки Мамбре хрипловаты. Нет в них должной пронзительности. Слезы невесты превращаются на ее свадебном покрывале в звезды с отсветом лампадки в сердцевине. Дрожат губы бабушки Шогер: «Состариться вам на одной подушке. Первенец пусть будет сыном, да родится он в весенний дождь».
Рядышком с невестой печалится Астг. Головка ее клонится к плечу, как крест Цицернаванка. Хачипап плещет водой из каменного чана на раскаленный нож:
«Воды дай, воды...»
Граче протягивает мне сигареты:
— Кури.
Я прихожу в себя, очнувшись от воспоминаний. Передо мной первенец той радостно-заплаканной невесты.
Он рассказывает о строительстве туннеля, о земле.
— Почему не женишься, Граче? — спрашиваю я.
Он глотает дым, молчит. А мне вспоминается история его награждения, его синеглазый свет, и я уже жалею, что задал свой вопрос.
— Когда ты родился, была засуха. Помнишь?
Он смеется. Его смех множится под каменными сводами туннеля. От горной породы отрывается еще один пласт. Еще на пядь удлинилась дорога воды...
...А под сводами Цицернаванка множится стон моей Астг: «Не уйдешь ведь, правда?»
Я молчу. Молчит и ущелье, и весь мир молчит.
Хмельная свадьба стелется по изнывающему от жажды селу, наполняя звуками своими все окрестные ущелья. И кто-то ровным голосом выводит в сухой ночи молитвенные слова «Оровела»: «Жажду — дайте воды».
Гаснет последняя свеча в доме, где играли свадьбу. Катятся слезы из глаз Астг...
Катятся дни один за одним, подгоняя друг друга.
Была весна. Последняя весенняя майская ночь. Последние цветы на деревьях.
Подпасок Арташ, ошалев от счастья, схватил меня за "рукав.
«Пошли к нам. Сын у меня родился».
Бабушка Шогер, увядшая и иссохшая, как кора земли, пеленала малютку внука. Дядюшка Мамбре сидел у края тонира. И то ли он, то ли отягченная хачкарами земля, все бормотали:
Горит, иссыхает душа моя, хо, хо;
Жажду — дайте воды, хо, хо...
В ту ночь пошел дождь. Все окрест возрадовалось. Шел дождь. Теплый говорливый дождь. Истомленное, словно отжившее свое, село вмиг помолодело. От дождя, должно быть, а может, от крика младенческого, вдохнувшего в мир новую жизнь?..
...Учу грамоте Арташа и его суженую. От усердия он даже язык высунул и зажал его в уголках губ.
Дядюшка Мамбре посмеивается:
«Когда бык пашет борозду, он тоже высовывает язык!»
Арташ вздыхает:
«Трудно ведь, да и карандаш тонкий, в руках не удержишь».
Молодуха особенно старательно выводит буквы и краснеет от радости, когда получается. От ее платья пахнет молоком. Кормит она. Мать.
Астг расчесывает волосы, стоя перед обломком зеркала, и там, в этом обломке, ловит мой взгляд. Дядюшка Мамбре кряхтит про себя: «Э-эх, ушел ведь, ушел...»
«Кто ушел?» — спрашивает Астг.
«Крунк...»
Словно стена рушится.
Мы с моей Астг уходим в избу-читальню. Я обещал сельчанам почитать газеты. Идем, и она все твердит: «Не уйдешь ведь, правда?»
Я молчу. Молчит и ущелье. Весь мир молчит...
А горы не молчали. Они заговорили. Устами сына Арташа заговорили. Граче все рассказывает и рассказывает о том, как вода поднимается в горы. А я вспоминаю, как его пеленали. Вода тысяч морей протекла по дну этого ущелья, пока младенец Граче стал мужчиной. Протекла, не отдав ни капли жаждущим склонам...
— Осталось всего два километра... Когда пройдем и этот путь, откроется дорога воде,— говорит инженер Граче.— Дадим землице испить досыта... Между прочим, вчера в туннеле Мелик наткнулся на подземный источник— целая река. На вкус что тебе вино. Может, это та самая вода, что от орды увели? Не иначе как ее нашли!..
И найдут. Они мужчины. Еще в пеленках были неспокойными эти Граче и Мелик. Орали и рвались из люльки, словно богатыри. Помню, как краснел от смущения за своего горластого первенца Арташ, когда учился у меня грамоте. С укоризной глядел он на люльку и еще старательнее склонял голову над тетрадкой: сто потов спускал, как на пахоте, только бы удержать карандаш, который так и норовил выскользнуть из грубых пальцев.
«Не могут потолще сделать! Спица, а не карандаш!»— недовольно бормотал он.
А жена Арташа, не переставая, покачивала ногой люльку со своим отпрыском, чему-то улыбалась про себя и выстраивала в аккуратные рядки букву за буквой.
«Нива полегла, причина тому — град»,— заливалась она, если что не ладилось.
Смеялась и бабушка Шогер у очага, ласково поглядывая на внука: «Ослепнуть мне, человеком будет!..»
Астг улыбалась грустно. Она тоже могла быть невестой и матерью.
ВЕРНУЛСЯ Я, АСТГ
Над ущельем навис звездный шар. Где-то у Цицернаванка кричит сова. Сын подпаска Арташа Граче курит. Курит и смотрит на огни поселка, что выбросили красные ленты на реку...
Та река тоже была красная, сплошь красная от тысяч ракет в небе. А на берегу часть наша стояла, моя и подпаска Арташа. Мы уже были солдатами.
«Как они там, мои Граче и Мелик?» — вздыхал Арташ.
Они тоже были солдатами, его сыновья. Только воевали на берегу другой реки. Арташ писал домой письма
(одолел-таки грамоту). «Чтобы знали вы, я здоров и невредим. Чтобы знали, война идет»,— писал он.
Мне так хотелось, чтобы он спросил об Астг. Но я не решался сказать ему об этом.
«От тебя поклон передать?..»
Я неопределенно пожимал плечами. Арташ смотрел на горящую землю и тяжело вздыхал.
«Жаль землю»,— говорил он, чуть не плача.
Жаль, ох как жаль! От раскаленного ливня снарядов, падающих с неба, под тяжелыми гусеницами танков горели нескошенные нивы, горела и обращалась в пепел земля. И смотреть на нее, на горящую, мука мученическая.
Не только земля горела. И река за нашими спинами, и лес, и весь мир — все горело. Чего только не проносила мимо нас река: горящий хлеб, пылающие колыбели и... трупы. Много, ох как много трупов- Арташ, весь сжимаясь от ужаса, все только повторял: «Вай, вай...»
Неприятель обрушил новый удар на узкий плацдарм, Арташ застонал: «Куда они, проклятые, бьют, ведь здесь люди, люди! Вай вай...»
Я тоже закричал: «Вай, вай...», увидев пламенеющую кровь на груди Арташа...
Опаленная земля жжет ноги. Нет снега в горах, и дождя тоже нет. Как бык, свалившийся на колени и уткнувшийся в борозду от жажды и усталости, мычит земля: «Жажду — дайте воды».
Звоном бурной горной реки отдается в ушах голос Граче:
— Через два года эта земля утолит свою жажду.
Утолит? Что ж, потерпим. Два года — не срок!
Я не говорил Граче, что на фронте мы были вместе с его отцом. И бабушке Шогер не говорил. Она и по сию пору ждет возвращения сына. Ждет и надеется. Иной раз тяжело упрет ладони в колени и спросит: «Неужели ты не видел моего Арташа?»
Я молча качаю головой.
Сказать ей правду выше моих сил. Пусть ждет и надеется. Без веры ведь жить невозможно.
Осеннее утро. Мы с Граче стоим в опаленной мураве. Зев туннеля дышит прохладой.
На горизонте резанул молнией белый жеребец. А на нем чудо-всадница — моя Астг. За спиной развевается синяя шаль, словно крылья несут всадницу. Она уже совсем рядом. Смотрит гордо. Еще бы! На коне и крылата! Астг протягивает Граче кувшин.
— Вода из пропавшего родника, пей.
Граче приникает к горлышку и долго пьет.
— Охай!..
Я не поднимаю глаз на Астг, ноги меня не держат. Черная стрела обжигает сердце...
«Не уйдешь ведь, правда?..»
Едва сдерживаю крик: вернулся я, Астг, вернулся!.. Немой вопрос и скрытая ирония застывают на ее крепко сжатых губах. Я еще ниже опускаю голову. Астг рывком поворачивает коня и протягивает кувшин теперь уже мне:
— Хочешь?
— Нет,— выдыхаю я беззвучно.
Ее глаза теплеют.
— Участок для дома выбрал? Спеши, не то опоздаешь.— И, обернувшись к Граче, добавляет: — Эту найденную воду надо поднять к Ладанным полям, к Роднику Куропатки. Ты хозяин строительства, подумай, как сделать.
— Ты власть,— улыбается Граче,— ты и думай.
— Я тебя напоила, чтоб знал вкус воды. Мое дело сделано. А ты думай. Не спеши. Торопить не стану.
Астг снова на миг взглядывает на меня и резко пускает коня вскачь. Жеребец вихрем уносится к дальним далям. Концы синей шали разрезают горизонт. Гаснет крылатая искра... Только сердце мое выбивает: «Куда же ты, Астг? Я вернулся... Видишь, вернулся...»
Безответен и пуст рассеченный синим горизонт.
Я поднимаю с земли кувшин и с наслаждением приникаю к нему.
— Охай!..
Еще немного, и Граче с Меликом утолят жажду этой земли. Она отойдет, умиротворится и заглядится на звезды. У земли тоже есть свои звезды.
«А что делать мне?» — взываю я к опустевшему горизонту.
Ответа нет. И ущелье молчит, и весь мир. Моя звезда исчезла.
— Ты и впрямь будешь строить здесь дом?—возвращает меня к жизни Граче.
— Да, буду,— отвечаю я.— Не вечно же скитаться, пора и свой очаг задымить.
Граче показывает в сторону Родника Куропатки.
— Возьми землю там. Оттуда дальше видно....
Он подходит к «Волге».
— А я ведь уезжаю,-— говорит Граче.
— Куда?
— На побережье...
— Отдыхать?
Он качает головой:
— Отыскалась могила Веры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10