А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Мелик,— говорю я,— мне знакомо это вино.
— Где же ты пил такое? Может, во Флоренции или в Бордо? — улыбается он.
— Здесь. Тридцать лет назад.
— У кого, помнишь?
— В давильне у Хачипапа, когда почту с отцом носил.
Хачипап давил только янтарно-прозрачные гроздья. Его босые ноги в каменном чане давильни были похожи на мраморные колонны. Он подносил мне в горсти еще не перебродивший сок:
«Пей да тянись к солнцу».
Отцу он подавал загодя схороненный бочонок:
«Это мы разопьем вместе. Благородное вино, откупоришь — надо прикончить, не то испортится».
И они пили.
«Что нового, братец-почта?»
«Э, ничего»,— пошатываясь от вина, отвечал отец.
Хачипап держался крепко, словно пень с глубоко вросшими в землю корнями, не качался. С удовольствием обсасывал намокшие в вине кончики седых обвислых усов и затягивал древний «Оровел»:
Жажду — дайте воды, о, о...
Горю, жарюсь я, о, о....
А то, бывало, уложит голову на камень и застонет: «Ушел, ах, ушел!»
Я удивленно спрашивал: «Кто ушел, Хачипап?» — «Крунк ушел!..»
Мелик разливает вино в глиняные кубки.
— Последний бочонок, оставшийся от Хачипапа. Еще им самим приготовлено.
Старое вино говорит на языке ушедших дней.
Это было вон в том доме — в орлином гнезде. Изборожденный морщинами, как резной хачкар, Хачипап садился на тахту и снимал шапку.
«Эх, дитя мое, жалко ведь нас, скалы совсем зажали. Выбраться бы из этого пекла, пожить на открытом месте. Если бы на Ладанные поля пришла вода!..»
Как жаждущая земля, трескались его иссохшие губы.
...Огненно-рыжий жеребец несет меня по Ладанным полям. Рассекая черную завесу ночи, несет к одинокому шатру под большим холмом — склоном горы. Там грустит моя Астг, ждет...
Весенняя ночь. Все дышит весной: и мой рыжий скакун, и камни.
А вот и шатер бабушки Шогер. Перед ним конь на привязи, а внутри лампадка. Здесь, в шатре, тоже весна. Она в волосах Астг, источающих запах тимьяна...
Дядюшка Мамбре не пускал меня из дому: «Ночь ведь, учитель. Тропинка — что волосок. Не ходи».
Я не послушался...
Пахнущая молоком бабушка Шогер причитала: «И как только ты сумел в эдакую темень из ущелья выбраться!»
Астг, запрокинув голову, смеялась: «Да он же трус, мам!..»
Ночь коротка. Звезды грустно угасают. Передо мной старое вино из старой давильни. В его зеркале я вижу проседь в своих усах. И еще вижу Астг. Только плечи у нее теперь округлые и губы — словно вино. Рядом она, Астг. В новом поселке. Как раз там, где летом ставили шатер для ее матери. Совсем близко. Но где тот огненно-рыжий жеребец, что в ту темную ночь промчал меня сквозь Ладанные поля? Не ржет жеребец во дворе, и меня уже не сводит с ума вино! А ведь как оно бушевало во мне, словно ошалелое!..
Передо мной сидит черноволосый улыбчивый туннельщик Мелик.
— Молодцы, что храните старое село,—говорю я.— Без прошлого нет человека. Без старого дома, без старой песни, без старого вина!
— Вспомнил былое? — понимающе кивает Мелик...
Бабушка Шогер разводит огонь, собирается жарить яичницу.
— Если кто из села, что в ущелье, посватает Астг, не отдам,— говорит она.
— Почему? — трепещет мое сердце.
— Не хочу, чтобы мою горную серну в тех камнях тоже превратили в камень. Не отдам!
Астг вся как бы вспыхивает от пламени своих глаз. Я опускаю голову. Что мне остается делать, если я живу в том селе? Да, да, в том, что в ущелье?
— Говорят, село перекочует на Ладанные поля,— невольно выдаю я свою мечту.
Бабушка Шогер хитро улыбается:
— Оно и не удивительно. За моей Астг не село, весь мир двинется с места.
Астг снова заливается пламенем, а бабушка Шогер ставит на стол яичницу и уже печально добавляет:
— На Ладанных полях нет радости и воды тоже нет. Моя Астг может стать счастливой, если там будет вода. Знай это...
Село рвалось из каменных объятий. В реке производили замеры, чтобы потом поднять ее воды к Ладанным полям. Близился день радости моей Астг.
Но грянула война. Страшная война! И были дороги. Дальние, длинные, трудные...
Вместе с Меликом кружим мы по новому поселку. Раскинулся он неподалеку от реки на плато, что повыше, в зелено-пестром уборе, с дотоле невиданным освещением. Я и Мелик чуточку захмелели. Но есть свет на нашем пути, хотя вокруг ночь — вино Хачипапа нам светит.
— Который из домов твой, Мелик?
— Тот, с синим балконом и с молодым садиком.
— А дом Граче?
— С красным балконом. И сад тоже молодой.
Сердце стучит сильнее.
— Где дом твоей тетушки Астг?
— Видите белый балкон и те тополя...
С деревянного забора у дома Астг, будто кланяясь прохожим, свесились кусты роз. Я срываю одну. Мелик понимающе смотрит на меня...
— Тогда вино было гуще, Мелик.
Два тополька колышут листвой над домом с белым балконом и красной крышей. Деревья далеки друг от друга, ветвь одного не заденет ветви другого, тень не коснется тени. Закат поджег их верхушки и окна дома Астг.
Поджег не только их.
Что еще?
В старом селе больше никто не живет. Все спустились сюда, в этот новый поселок. В старом селе бродит мед старых воспоминаний. Но одно сердце все еще дымит от старого огня.
Чье?
Была война...
Цветет и хорошеет новый поселок. И они —этот Мелик и Граче — добрые волшебники, потому что, строя новое, не разрушали старого.
Реликвии старого села!.. О многом говорят они сердцу, в котором робко дымится воспоминание о былом.
ДОРОГА ВОДЫ
ЛОРАГЕТ НЕ МУТНЕЕТ
Лорагет не мутнеет даже в пору буйных весенних ливней, хотя в такие дни река будто сходит с ума в своем зелено-цветистом ложе.
Начало она берет в ледниках горы Татан, из уст родников. Падая с отвесных скал, река устремляется в свой долгий путь по ковру качающихся, как во хмелю, нарциссов и зеленых трав. Беснуясь, она тем не менее не отнимает у берегов ни клочка суши. Умна, бестия. Знает, что в ущельях мало земли.
Воды Лорагета поначалу светлы и прозрачны, как лед, их породивший. Но, став пристанищем камней и чаек, они оживают, покрываются осыпающимся цветением яблонь и, уже молочно-синие, продолжают свой бег.
Цветы всюду: на невесте-черешне, на свивающей гнездо горлице, в расщелине скалы, там, где начинается Лорагет. Цветы на рогах бычка, что пришел к бурлящей воде.
На кровлю Хачипапова дома опустился аист. Стоит и не сводит глаз с реки. Зазеленела крыша Хачипапа.
Вот тут я сидел, поджав под себя ноги, и вскрывал пожелтевший конверт: «Первый поклон — читающему письмо».
Зазеленела крыша — тахта Хачипапа. Зазеленела и старая тропинка, что ведет меня к Цицернаванку, к моей Астг.,.
«Ты не покинешь наше ущелье, нет?..»
Поросла травой тропинка Астг. Граче и Мелик проложили в ущелье новую дорогу. По ней мчится синяя «Волга». Теперь уже не пешком, а на машине добираюсь я до цветущего нового поселка. Сердце предательски мечется. Моя Астг. Вот-вот сверкнет на дороге. Но нет! Только Лорагет блещет предо мной. И в синие косы реки вплетены цветы.
Есть цветок и на груди бабушки Шогер. Венком обвилась вокруг шеи правнучка. Ее дед, Арташ, не вернулся с войны.
Бабушка Шогер едва сдерживает слезы. Женщина она волевая, я это знаю. Помню, когда уходил из этой деревни на войну, в волосах бабушки Шогер не было седины, а сейчас они белым-белы, будто осыпаны снегом Татана. Но глаза не угасли, и маленькая добрая рука не дрожит.
— Ушли,— говорит она, ставя передо мной хлеб с сыром.— Шестеро ушли на войну, четверо не вернулись, ослепнуть мне.—Бабушка Шогер помолчала, потом вдруг спросила: — И ты ведь уходил?
— Уходил, — отвечаю я, с наслаждением вдыхая запахи сыра и свежеиспеченного лаваша,— уходил.
— Ослепнуть мне, Арташа моего не видел на войне?
— Нет, не видел...
Что еще мне сказать ей? Видел я бывшего подпаска Арташа, брата моей Астг, отца Мелика и Граче. Видел. Лихой вихор на лбу, на левой брови родинка. Видел его убитым. Но как сказать? И надо ли говорить?
— Нет, бабушка Шогер, не видел...
— Ослепнуть мне, все жду его!.. Слава богу, Мелик и Граче вернулись. Отец их, Арташ мой, хотел построить дом на берегу реки, да война началась... Десять лет его ждали. Не вернулся. А дом вот построили. В его память.
Светом осенен дом на берегу Лорагета. Малый Ци- цернаванк — каменная перемычка на воротах, каменные карнизы и лестница. Комнаты полнятся солнцем, журчанием реки и ароматом цветов.
— Без страха живете, бабушка Шогер?—спрашиваю я.— Не боитесь, что река выйдет из берегов?
— Ба?!— удивляется она.— Что говоришь, сынок? Река — родная нам, друг в несчастье и радостях: воду дает и огородам нашим, и овцам. Разве не знаком тебе
ее норов? Не помнишь, как подростком приходил сюда с отцом?.. Яблоко в нее упадет, и его выбросит людям на берег. Река —не война и не враг, людей не губит и домов не рушит...— Бабушка Шогер обернулась и крикнула жене Мелика: — Невестушка, принеси-ка мацун. Видишь, странник вернулся. Он тоже мне как бы сын.
Это та самая, которую отец не хотел отдавать Мелику.
В глазах невестки искорки веселой усмешки, щеки пылают. Я гость бабушки Шогер в этом новом поселке.
Чуть ниже старого села высится Цицернаванк с тысячелетним сливовым деревом на крыше.
И в старом селе и в новом поселке всего только один человек играл и играет на зурне — старик бабушки Шогер, козопас Мамбре.
Дядюшки Мамбре нет дома. Он в горах.
— До ста лет, видно, с овцами не расстанется,— ворчит бабушка Шогер.— Внуки просят: живи, дед, в этих палатах по-царски. А он свое: нет, говорит, умру в горах.
Село редко видит дядюшку Мамбре. Но есть ли <дом и есть ли сердце, в котором не звенела бы оставшаяся ему в наследство от Хачипапа зурна? Да, есть. Это его дом! Его сердце!
Была война. В его дом не вернулось четверо сыновей. Сломал свою зурну дядюшка Мамбре и с тех пор, раненный в сердце, один-одинешенек бродит за стадом по склонам Татана.
Есть рана, но есть и лекарство для врачевания.
Село живет. Невест из отчих домов уводят под звуки зурны. А в селе только один дядюшка Мамбре играет на зурне.
Пришла осень — пора свадеб и вина. Пришли к дядюшке Мамбре.
«Иди,— говорят, растопи сердца людям, дай им радость».
Не пошел дядюшка Мамбре, не совладал с болью своего сердца. Загрустило село, загрустили и невесты. Какая же свадьба без зурны!
Задумался дядюшка Мамбре, затаил поглубже свое горе — не омрачать же радость всем,— починил кое-как старую зурну и пошел.
Только в дни свадеб играет дядюшка Мамбре, и только в дни свадеб бывает он в новом поселке. Выплеснет радость к ногам невесты, наполнит сердца людей торжеством вечно нового счастья единения и опять с посохом в руке уйдет вслед за своими овцами в горы до новой свадьбы...
Дядюшка Мамбре в горах. В дом доносится шум переплеска в ложе Лорагета. Зурна молчит.
Дома Мелик, его жена и корень рода — бабушка Шогер.
— Молодец мой Мелик,— говорит бабушка Шогер,— женился. Не то что Граче! Все ведь при нем: инженер, голова—ума палата, только сердце обожжено — не вьет себе гнезда. Э-эх!..
Мне вспомнился синий свет Граче, девушка, которую потерял он в лютые военные дни. Я облизываю сухие губы. Прошу попить. С колен бабушки Шогер слетает Меликова младшенькая.
— Принести воды, да, бабушка?
— Беги, милая, принеси.
— Кусачей воды принести, да, бабушка?
— Да, да,— тает от лепета правнучки бабушка Шогер,— кусачую неси, родненькая.
Иссохли и растрескались губы бабушки Шогер. Четыре сына не вернулись домой. Была война...
Вросшее в крышу храма сливовое дерево корнями своими удерживает отсеченный молнией камень купола, камень с врезанными в него письменами.
Правнучка ручонками своими и звенящим голоском удерживает в этом мире бабушку Шогер, кажущуюся куда древнее этого камня с письменами. Храм с рассеченным куполом одинок, у бабушки Шогер семья: внуки, правнуки, невестки...
Старое село сполна хлебнуло горя. Все тут знали: и голод, и слезы. Сколько их пролито о невернувшихся с войны сыновьях!..
Сейчас на берегу реки выросли дома с зелеными, синими, белыми балконами.
— Какие дома!—душит вздохом старую боль бабушка Шогер.—Из сырых пещер перебрались в эдакие палаты! Радуйся и ты, сынок.
Радоваться? Я весь — ожидание. Вот-вот появится Астг. Бабушка Шогер будто забыла о ней. Слова не скажет о дочери. Кажется, все перебрала в памяти, а того, что некогда обещала у Родника Куропатки, словно и не было.
«Расти большой,—сказала она тогда.— Когда вырастешь, отдам тебе мою Астг в жены».
И я рос. Еще и еще. А потом?..
Бабушка Шогер шаркает шлепанцами по крашеному полу, режет ладанно-желтый хлеб, смешивает с желтым ладаном-мацуном.
Маленькая девочка приносит в графине «кусачую» воду. Пей и забудь про «джермук» из бутылок. Заверни в ноздреватый лаваш зелени. Съешь с аппетитом и запей медовым мацуном. Отдай должное этому старому очагу.
Бабушка Шогер гладит тугие щеки девочки, принесшей «кусачую» воду.
— Дома у нас в поселке новые, милый, да и сам он новый, не успели еще придумать ему имя, вот и называем поселком. Моя Астг говорит, что дадут название, когда будут готовы море и туннель.
Сердце мое вздрагивает, и я протягиваю руку к «кусачей» воде.
— Была председателем сельсовета моя Астг. Слыхал, наверное? И сейчас она у власти в поселке. Э-эх, ослепнуть мне!
Чувствую, что бабушка Шогер почему-то недовольна судьбой Астг. Почему? Как сложилась жизнь моей Астг? Неужели и она считает себя несчастной? Но старушка молчит.
— Когда пришла весна и забурлила река,— вспоминает бабушка Шогер,— пришли черные бумаги — черные вести о сыновьях. Я пошла к реке, хотела броситься в нее, река не приняла. С давних лет жили мы с ней по-соседски, лицом к лицу. И вот не приняла. Река, она мудрая. Ведь на войне еще воевали мой Мелик и мой Граче. Теперь, слава богу, они со мной. Вернулись, построили дома в память об отце и обо всех, кто не пришел...
На пороге появился Мелик. Девчушка с визгом бросилась к отцу, и шум Лорагета кажется еще многозвучнее.
Все здесь ново: и этот сад, и это окно с синими занавесками, и эта скатерть — белый снег Татана.
По-новому улыбается и бабушка Шогер. И вообще как хорошо улыбаются все эти люди!..
Мелик моется и довольно фырчит.
— Дело близится к концу, мам. Скоро туннель будет готов.—И он тоже улыбается.— Дай-ка ты мне за это поесть, умираю с голоду.
Стар родник «кусачей» воды, стар Цицернаванк с рассеченным куполом, стара бабушка Шогер...
— Эх, увидел бы Арташ нашу жизнь хоть одним глазком!..
А Мелик говорит о своем — хочет порадовать меня:
— Трава нынче хорошая и цветов тьма. Пчелы трудятся вовсю. В садах и огородах тоже всего полным-полно. И хлеб уродился...
Может, и не совсем оно так, но Мелик говорит уверенно. Гость ведь я. Поставили передо мной все, чем богаты. Перед гостем не принято жаловаться.
От Мелика пахнет сырой землей и породой, а еще хмельными нарциссами, которые обвивали его ноги на пути к дому. Похоже, будто само поле ворвалось в этот новый дом древнего рода.
Всеми морщинками своими бабушка Шогер улыбается и без устали потчует меня:
— Ешь, дорогой, все будет хорошо, ешь.
— Давай-ка и впрямь закусим,— предлагает Мелик. И чтобы подтолкнуть меня, они с бабушкой подают пример.
— Ешьте,— бормочет бабушка Шогер.— Было горе, была боль. Боли —занозу в глаз, ешьте-ка лучше.
За окном бурлит Лорагет. В комнату заглянула жена Мелика:
— Я пошла...
В туннель она на работу идет. Возит там вагончики с породой и сваливает ее в ущелье. Выглядит совсем юной, а ведь трое детей.
— Приходите к нам! — приглашает она меня.— У нас под землей тоже есть на что посмотреть.
И вот уже во дворе загрохотал мотоцикл. Я выглядываю в окно. Жена Мелика, подчиняя мотоцикл своим маленьким, но сильным рукам, направляет его к Воротану, туда, где зияет туннель.
Под окном течет Лорагет.
Лорагет не мутнеет даже в пору буйных весенних паводков...
Вдали мерцает крест Цицернаванка.
Храм поливает со всех своих карнизов молочным лунным светом старые замшелые хачкары.
«Ты не покинешь наше ущелье, нет?..»
Но ведь была война! Были дороги. Дальние, чужие...
На свете есть только один Лорагет. Всего один.
Лорагет не мутнеет даже в пору буйных весенних паводков...
Вечер. Спускаюсь по старой тропинке. Иду, а в ушах зов Цицернаванка. В ущелье гремит река. На противоположном склоне все залито солнцем. Лучи как бы стекают в ущелье и устремляются к туннелю. Тропинка тоже радуется, звенит. Давно небось никто не ходил по ней.
Умолкший колокол жизнь моя, Развалины храма, И нет больше паломников...
Спускаюсь все глубже и глубже. В ущелье сгущается тьма. Лучи, вспугнутые ее тенями, скрываются один за другим.
Вот и могила писца Нерсеса. Присаживаюсь на камень послушать звуки угасающего дня — здесь, в ущелье, они особенные.
Память возвращает меня на дороги моей жизни:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10