А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Кто-то из старших дал мне сваренное баранье ухо, и я его уплела.
— Не прошло и месяца после этой сходки на холме Жиналыш-Добо, и отца твоего убили. Ночью он объезжал отары, и со стороны впадины Уч-Эмчек его застрелили. Ах, тогда весь аил потерял покой, то одного вызывали в правление, то другого. Моего отца три дня продержали и выпустили... Но не смогли узнать, кто убил. Я помню, как твоего отца привезли и положили в конторе. Накрыли окровавленной шинелью. Лицо закрыли красной тряпкой. Твоя мать как будто застыла — стояла у его изголовья, даже женщины поддерживали ее под руки. Не было в аиле человека, который не плакал бы. Смотри, как быстро проходит время, тебе уже восемнадцать. Твоя мать стала Героиней Труда.
— Оказывается, и плохое и хорошее остается в памяти. Я помню смерть моего отца. О-о, тогда очень много собралось народу. Понесли на кладбище. И кто-то, только не мама, нес меня на руках. Принес к самой могиле. Я очень хорошо видела, как отца положили в яму. Откуда я могла знать, что отец теперь навсегда останется лежать под землей, а я ждала, что он вернется. Помню, когда начали засыпать его землей, мать закричала: «Керез! Бедная Керез! Ведь твоего отца закапывают! Ведь твой отец умер! О несчастная, ведь ты теперь осталась сиротинкой!..» Зарыдала в голос, потом потеряла сознание... Меня унесли домой, сказав: «Ребенок может напугаться». Я не могла понять происходящее, не понимала, что навсегда лишилась отца.
— А потом, Керез, ломнишь, как твоя мать стала чабанить, помнишь первый год? Ты ведь тогда уже была школьницей. Ой, пусть не повторится такое никогда! Все всполошились, весь аил, услышав, что на дворе у Буюркан несчастье. Какой глубокий был тогда снег! Овцы лежали по всему двору, еще немного — и все позамерзли бы. Их ведь только что постригли, поэтому не могли перенести мороз. Твоя мать еще неопытна была, а старший чабан, старый Шалпык, — это он оплошал. Почему не загнал стадо в теплые сараи, когда начал идти снег? Сколько тогда погибло овец!
— Двадцать три. Наши дорогие одноаильцы тут же разобрали замерзших, а вместо них дали здоровых. Если бы народ айла не сделал этого, мать пошла бы и тюрьму. Если уже все говорить, чего только не довелось маме перенести, когда ухаживала за овцами.
Однажды отморозила ноги, в другой раз — щеки. С утра до вечера не знала покоя... только и видишь, как бегает, хлопочет... Ради своих отар готова и ночью не спать.
— Когда мы прибежали к вам, ты уже была дома. Твои старенькие валенки промокли, ты сняла их и сушила у огня. Овцы заполнили весь дом, обе комнатки. Некоторые уже отогрелись и повеселели, некоторые — видимо, их только загнали сюда — еще дрожали от холода, жались к огню. От спин у них шел пар... Мне так жалко тогда стало тебя: волосы разлохматились, сама продрогшая. Ты, видно, очень устала, загоняя овец в дом. Мы все сразу начали сгонять замерзающих овец со снега в тепло, а они уже почти и двигаться не могли. Помнишь, ты тогда заболела, Керез?
— Такое разве забудешь.
— И еще один случай — тоже не могу забыть. У нас в доме были гости, и с вашей стороны послышались крики, а только что подали мясо. Мы все повскакали и бросились к вам на помощь. Ого, какой храброй показала себя тогда твоя мать! Черт возьми, оказалось, что волк не смог перепрыгнуть через забор, сплетенный из колючего тростника, и, отчаявшись, решил пробить себе дорогу лапами и мордой, да и застрял в ограде. Твоя мать схватила его за хвост и держала так, пока не подоспеет к ней помощь... Да, матерый волчище был... отец мой зашел спереди и убил его. После этого волки долго не беспокоили нас... Чего только не пережили мы, да, Керез? А твоя мама, она храбрая!
— А иначе какой же это животновод?
— Ой, Керез! Посмотри-ка! Мост! И когда его построили, а?
Мамырбай только сейчас заметил впереди новый мост — обрадовался. Подхватил оба чемодана, побежал вниз. Керез смотрела ему вслед, любуясь — то ли силой его — бежал с чемоданами в обеих руках, то ли задором... Ей было приятно смотреть на него; ощутив это, она задумалась. «Почему я все время хочу видеть его, быть рядом с ним? Если не вижу его, не говорю с ним, мне будто чего-то не хватает. Почему меня не тянет к другим юношам? Ведь он мне ни одного комплимента не сказал, не стремится сблизиться со мной. Может, я не так понимаю его выжидательные взгляды? Да и смотрит ли он с ожиданием? Разве только на меня он так смотрит? Может, у него привычка так смотреть. Правда, он на всех так смотрит. Разве правильно понимать его взгляд как ожидание моего ответа и выдумывать, что он любит меня? Любит... Не похоже на него, что он может полюбить девушку. Смотри, как бежит вприпрыжку. Больше обрадовался мосту, чем мне. Ох, что же это со мной, что за глупости думаю! Разве плохо, что он обрадовался... Он радуется всякой хорошей новости — и прекрасно, это ведь от доброты души!»
Она стала спускаться следом за Мамырбаем. В руке крепдешиновая косынка, тянется по земле. Ее красное бархатное платье издалека бросается в глаза. Вот она начала прыгать вниз с камня на камень. Еще маленькой девочкой точно так же бегала вместе с другими аильскими ребятами, — тогда спорили, кто ни разу не поскользнется, спускались наперегонки. Стоило кому-нибудь оступиться, его поднимали на смех. И сейчас она вспомнила старую игру, вспомнила детство, и чем дальше она бежала, тем веселее делалось у нее на душе. Она бежала, не боясь упасть. Платье ее развевалось на ветру, и казалось, это не девушка, а какой-то необыкновенный язычок пламени прыгает с камня на камень. Она что-то кричала и кокетливо смеялась — словно серебряный колокольчик слышался! Казалось, смех этот в серебристом речном водовороте рождается, казалось, вся окружающая природа прислушивается к нему и краше становится. Сколько сердец, услышавших ее, заставила Керез петь, заставила вздохнуть облегченно, помолодеть, обновиться... Каждый ее звонкий возглас, каждый прилив смеха, как целая пропетая песня, задевал душу. Две девушки, стоявшие на другом берегу реки, посмотрели завистливо...
Но Керез не видела их, не смотрела — просто получала удовольствие от того, что бежит. Она даже не чувствовала, что смеется. Если бы почувствовала, услышала себя, — может, сама удивилась бы своему необыкновенному смеху... Смех, он ведь разный всегда! Разве так будешь смеяться, если встретишься с кем-нибудь другим! Разве то же прозвучит, когда станешь смеяться где-то в другом месте! Может быть, девушка смеялась так для Мамырбая? Может быть, это был самый лучший смех в ее жизни? Заметил это Мамыр-бай? Или нет?
Новый мост оказался очень большим, широким. Вольные, игривые, избалованные свободой воды Таласа собрали в одно место, сжали опорами, и теперь они возмущенно шумят под пролетом. То ли родник бьет игриво из-под земли, то ли хмельное бозо вскипает и пенится. Река играет, река шумит и грохочет, река перекатывает большие, размером с барана, камни и бьет их друг о друга.
Да, очень обрадовался Мамырбай, увидев новый мост, но, присмотревшись, хозяйским глазом заметил и недостатки. Он думал: «Конечно, мост большой, широкий, но почему пожалели для него бетона? Укрепили его только камнями? Между камней — саман... Разве выдержит в половодье? Вон отвалился камень... А может, все камни, что с грохотом перекатываются в потоке, отвалились от моста? Нет, нет, если бы так — разве мост устоит хотя бы день? Но все же ясно — построен он не очень-то прочно. Видно, экономили деньги, экономили цемент. Для чего такая экономия? Почему нельзя построить мост так, чтобы не на один год, а на долгие годы? Ведь он служит не одному колхозу, через этот мост проходит на Сусамыр весь скот Таласской долины. Смотри-ка, уже сейчас начали обваливаться невысокие перила, а что будет через год? Да-а, перила, это видно, недостаточно крепкие. Когда пойдут отары, овцы и ягнята скопятся здесь, получится затор, свалят друг друга в воду... Почему же не сделали, кто мешал оградить как следует?» Мамырбай пожалел, что так хорошо начатое дело завершили кое-как. К тому же он заметил, что мост построен низко. Он увидел, что волны иногда захлестывают мост. Сейчас воды не так много, а что будет, когда она наберет полную силу? Тогда, видно, зальет мост?
Мамырбай даже не обратил внимания на девушку, которая облокотилась рядом с ним о перила.
Хоть бы ты услышал легкое дыхание красивой девушки рядом с тобой, Мамырбай. Эй, Мамырбай, Мамырбай... Да, бывают такие мгновения, когда ты не слышишь душевных слов, не замечаешь взгляда, говорящего тебе... а если и замечаешь, то не чувствуешь, что кроется за этим... Полюбишь ли ты когда-нибудь девушку?
Но кому ж, как не тебе самому, решать в таком деле, Мамырбай, суди сам. Я не уговариваю тебя, чтобы ты женился, не подталкиваю, чтобы полюбил. Самая сложная наука — познать сердце человека. Откуда, думаешь, я узнал, что у тебя на сердце? Скажу, не скрывая, Мамырбай. Я видел, как три года назад ты впервые приехал в город. Ты шел от вокзала вниз по бульвару Дзержинского и наивно разглядывал каждый каменный городской дом. На тебе были черные дешевые брюки и пиджак, большие, не по размеру, сапоги. Я повстречался тебе, когда ты шагал, немного растерянный, надвинув на лоб тюбетейку и повесив на плечо аильскую сумку — курджун. Возле тебя в тот день не было Керез; оказывается, она приехала раньше. Даже называя свое имя, когда я спросил тебя, как зовут, желая удостовериться, что передо мной именно ты, давний знакомец, ты заикался и вертел головой, отвлекаясь на городские диковины. На голове твоей не было шапки черных кудрявых волос, ты был наголо острижен машинкой. Ты, наверное, помнишь: я спросил, откуда ты приехал. Ты обрадовался. Ты сказал, что сам из Таласа, и силился вспомнить, где и когда видел меня. И правда, мы уже встречались с тобой — много лет назад. Ты вез меня из вашего аила до райцентра, ехали мы полдня. Была зима. Машин после войны было мало, ездили на лошадях. Я заночевал в доме одного колхозника; наутро, после чая, вышел во двор и увидел коня, запряженного в сани. В санях лежала старая желтая залатанная шуба. Хозяин сказал мне: «Садитесь, поедете в этих санях», и я стал дожидаться возницы. Хозяин снова попросил меня устроиться в санях, я хотел узнать, когда же приедет возница, — мне объяснили — вот он, сидит. Посмотрел, в санях, оказывается, ты: укутался в желтую шубу. Ты тогда показался мне ростом с воробья. Я пожалел тебя. «Как же поедет такой малыш? Замерзнет ведь!..» — начал было я, но присутствующие успокоили: «Это же Мамырбай! Его мороз не берет, он может босиком пробежать вот по этому снегу! Да он сам вызвался поехать — говорит, в районе ему нужно купить тетради. Так что не беспокойтесь!» Я бы, конечно, ни за что не согласился, чтобы ты вез меня, если бы ты пожаловался, что трудно, или страшно, или холодно, — но ты упрямо твердил одно: попросился ехать сам. Ты тогда рассказал, что твой отец вернулся инвалидом с фронта и сейчас вы живете трудно. Ты работал, чтобы помочь отцу. Я даже выспросил тогда у тебя, сколько трудодней ты получил за год. Оказалось, во время денежной реформы ты обменял свои пятьсот рублей. О многом мы тогда поговорили... Да, еще помню, я просил тебя, чтобы ты укрыл шубой ноги, но ты храбрился: «Мне мороз не страшен. Во время войны мы с матерью пасли кобылиц в зимнюю пургу по глубокому снегу, в горах. Разве это мороз!» И вправду, тебе тогда не было холодно, первым замерз я, хотя и был тепло одет. Ты довез меня до районного центра, еле добрались туда к полудню. Я купил тебе тетради, ручки, накормил тебя в столовой. Собрался дать тебе десять рублей, но ты ни за что не хотел взять. «Неужели возьму с вас плату?» — говорил ты... И вот — прошли годы... Ты стал джигитом. Первый раз, когда я увидел тебя, ты был разговорчивым мальчишкой; позже, приехав в город учиться, ты показался мне растерянным аильским пареньком... но теперь, повзрослев, ты хранишь свои тайны глубоко в душе, ты не меняешь своих решений. Эх, Мамырбай! Погляди на Керез — она стоит рядом с тобой! Она смотрит на тебя.
Наверное, это волнистые волосы Мамырбая, выбившиеся из-под кепки, привлекли сейчас внимание девушки, показались красивыми — Керез пристально рассматривала Мамырбая, почти в упор. Прядь волос свободно билась под ветерком; широкий лоб, прямой нос. Рукава рубашки закатаны, видны крепкие как камень мускулы. Теперь он смотрит не на воду — на одинокий дом под зеленой крышей, за рекой, на окраине аила. Видно, вспомнил далекое. Может быть, суровое время войны: как раз на этом месте тогда стояла их хибарка. Ушел на войну отец Мамырбая — дом остался без хозяина: двери расшатались, стекло в окне треснуло... хуже, чем в курятнике. Отец Мамырбая собирался перед войной строить дом и уже привез все нужное, да все так и осталось лежать: кирпичи постепенно размокли под дождями, доски пошли в печь, рамы мать Мамырбая Калипа обменяла на муку. Когда отец вернулся с фронта, первой его заботой было поставить дом. Поставили — вот он теперь красуется за рекой, только жить в нем не жили. Все лето, всю зиму—с овцами среди елей в горах. А под зеленой железной крышей временно живет учитель, приехавший из города. Мамырбай не пойдет туда сейчас.
— Если везде так будем останавливаться, сегодня не доберемся до дома. Ты же знаешь, Мамырбай, на Кыз-Булаке может быть ливень. Вспомни — когда бы ты ни приезжал в Талас, всегда попадал в дождь. Что
гы там нашел, в реке, на что смотришь? Ну, пойдем же. Ты, видно, сегодня не собираешься идти дальше, да?
— Это у меня с детства, Керез, как увижу эту реку, ее течение, не хочу уходить... Особенно когда разольется в половодье. Мне тогда кажется, что и мои силы прибывают, как эта вода. Чего только нет в ней, Керез, — песни юношей и девушек кроются в ней, тайны стариков таятся в ней. Это ведь крылатая вода, она испокон веку движется только вперед, она несет в себе столько всяких историй... В ней и жизнь, и любовь в ней, и сегодня, и завтра. Временами мутная, временами прозрачная, го бурная, го тихая — она и напоминает мне жизнь, она как любовь.
— Любовь, говоришь, Мамырбай?
— Да, напоминает любовь. Любовь такая же беспокойная. Я, по правде, еще не любил... Но если полюблю, любовь моя будет такой же бурной, как эта река. Я буду любить свою девушку всем своим существом.
— Как эта река... а ты не заметил, какой цвет у воды?
— Нет, Керез, я не о цвете говорю, я говорю о течении! Молодость должна кипеть! Любовь должна сметать все препятствия!
— Разве можно так говорить — мол, я любил бы вот так или иначе. Я слышала, что крепко любит тот, кто глубоко в душе прячет свою любовь! Настоящая любовь — не напоказ, ее таят в душе. Чем восклицать: «Я тебя люблю! Ты моя душа! Я не могу жить без тебя!» — лучше доказать на деле, что ты действительно так относишься к человеку. Я сейчас больше всего думаю о маме — каково ей... мы только вдвоем с ней... она ходит за отарой — сам знаешь, сколько сил нужно...
— У меня умер брат... моим родителям сейчас очень тяжело...
— Ну, хватит, Мамырбай, давай уйдем отсюда.
— Уйдем? Пожалуй, пора,
Мамырбай посмотрел на запад, на гору Буркут-Уя, возвышавшуюся над соседними вершинами. Черная скала с оголенной макушкой, как страшное видение, тянула ввысь свою шею. Туча давно уже заволокла ее вершину. Южнее — гора Укок, похожая на сундук. Там, видно было, уже моросит. Недаром говорят, что если в других горах дождь прольет одну каплю, то на горе Укок он прольет их тысячу. Местные жители с утра до вечера поглядывают на ее вершину. И никто не говорит, что гору заволокли тучи, все говорят — там идет дождь. И теперь туча закрыла вершину, наверняка хлещет дождем, да и не мелким уже — настоящий ливень бушует. И все же — все же нигде больше нет такой плодородной земли, как на горе Укок. Там, наверху, гладкая равнина, половодье ковыля. Сколько ни копай кетменем, никогда железо не ударит в камень, ковыльная степь во все плоскогорье. Кобылица, отпущенная пастись там, через месяц пугается собственной тени. Коровы, насытившиеся там, могут спать спокойно. Овцы, пущенные сюда с утра, пройдут немного и, отъевшись, тут же и улягутся. Поэтому летом каждый животновод старается отстоять это место для себя... Но ковыльная степь, оказывается, тут не всегда была — сохранилось рядом русло старого арыка, едва видное теперь, спустя века. Арык берет начало как раз от Кыз-Булака, извивается от ручейка к ручейку. Ясно, что когда-то здесь была вода, возделывали зерновые культуры. В какие времена это было, кто провел арык? И не скажешь сейчас. А как было бы хорошо — расчистить бы русло, вывести воду к Укоку, подчинить себе больше тысячи гектаров плодородной земли. Горное плато увидело бы белые веселые домики колхозников, скотные дворы, засверкало бы яркими огнями электричества — люди не захотели бы уйти с такого прекрасного места.
Мамырбай смотрел на плоскогорье Укока и вспоминал. Много лег назад его отец Субанчи пас колхозный табун кобылиц и расположился у ручья подле Укока.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34