Темный конь отражается на поверхности, как большой черный жук. Чабан приникнет к лошадиной шее, запустит глубоко в жесткую гриву пальцы и смотрит, как скрещиваются, будто ножницы, уши лошади при каждом глотке. По ним можно сосчитать, сколько она таких глотков сделает. Напьемся гнедко и надолго замрет, выпустив оранжевый копчик языка. Не шевелится и чабан. На душе светлое, покойное чувство. Журчит ручей. За их в вечерней прохладе арал, не шелохнет листиком. Звук капель, оброненных лошадью, звонок, размерен. Задумчивы горы с их белыми вершинами и темными облаками.
Будь проклят этот убийца! Теперь ему и от отары нельзя отойти, и ночами глаз не смыкает. Уж коли появился двуногий вор, то тут ухо держи востро. Такой вор опаснее четвероногого. Чабану надо ехать на зимовье, чтобы накосить сено коровам и лошади. И делать это нужно немедля,— травы не ждут, и время не ждет. Надо бы спуститься в деревню, немало появилось дел, которые там нужно решить. И людей хочется повидать, узнать какие-нибудь новости, отвести в беседе душу, да нельзя ехать. Нет, нельзя. А вдруг заявится «тот»? Как оставишь одних жену и трехлетнюю дочь в аиле? Жена, к тому же, беременная, собирается скоро рожать. Мало ли что может случиться...
Осенью горы и лес полны плодов и ягод. Дочка дала ему туесок, чтобы он набрал ей вкусной кислицы... Что он ей теперь скажет?
Чабан хлестнул раздраженно гнедка плетью. Тот испуганно всхрапнул и засеменил ленивой трусцой,— видно, почувствовал гнев хозяина. «Сколько еще можно жить в страхе? И сколько еще можно бояться этого зверюгу? Ну, а если «он» заявится, что тогда делать? Место глухое, окрест — ни души. Кто поможет?..»
Овцы, почуяв близость аила, серыми струйками просачивались из арала в долину. Передние уже со всех ног направлялись к загонам. Чабан вывернул гнедка на пригорок, чтобы придирчивым взглядом окинуть все свое шумное хозяйство. Как вдруг ему показалось, что за громадной валежиной промелькнула тень, даже что разглядел лохматую темную голову, сверкнувшие глаза. Не помня себя, чабан скатился с седла и кинулся за ближайший камень...
Сколько пролежал, не помнит. Приподняв голову, выглянул. Было тихо, не раздавалось ни звука. Удлинялись тени — это садилось солнце. Отара уже выбралась в долину. Гнедко постоял, постоял и медленно двинулся к дому. Чабан высунул мелкокалиберку и напряженно ждал. Мошкара вилась в воздухе. Шелестел арал. Глухо бурлила речушка... Чабан уже с трудом различал мушку. Тогда он, осторожно пятясь назад, отполз в ложбину, вскочил и побежал домой...
Жена чабана проснулась ночью. Лежа в темноте, она все соображала, что бы это могло ее разбудить. Потом вздрогнула и положила руки на живот. Женщина гладила живот и улыбалась от счастья. «Хорошо бы сын... И, наверное, сын»,— подумала она. В народе говорят, если на лице беременной женщины выступает краснота — у нее родится сын.
Носила она свой плод тяжело, не так, как в первый раз, когда родила дочь. А муж на днях ей сказал, что во сне покупал ружье. «Надо сына, — улыбалась в темноте жена чабана.— Дочь у нас есть. И муж будет рад. Ему нужен сын. Помощник...»
Серое, неясное пятно проступало наверху. Это светился дымоход. Рассветало. Муж ее лежал на другой кровати у дверей. Обычно он спал снаружи на сбитой им самим лежанке, чтобы быть поближе к овцам. Она и не услышала, как он пришел ночью. Весь день она стирала, спала крепко. Приглядевшись, женщина увидела, что муж спит одетым. У изголовья стояла мелкокалиберка.
Вдруг под стеной злобно заворчал Тайгыл и — взорвался бешеным, злобным лаем, словно наскочил на кого-то. Муж тут же вскочил с кровати, схватил винтовку и выбежал из юрты. Лай собаки то удалялся, то свирепел с новой силой. И вдруг тишину ночи вспороли выстрелы мелкокалиберки: «Чт-чт!» Овцы шумно шарахнулись в загоне.
— Ай! Ай! — крикнул муж.
Овцы стихли. Смолк и Тайгыл.
Женщина хотела встать, но раздумала. Еще было рано, а в постели было так тепло, рядом жарким комочком посапывала дочь. Она опять прислушалась, но больше не доносилось ни звука. Выстрелы ее не напугали. Муж всегда стрелял по ночам, чтобы вызвать в горах эхо и отпугнуть от загонов зверей.
Его долго не было, и женщина стала подремывать. Потом она услышала, как он пришел, тяжело дыша, и встал на пороге. Женщина открыла глаза и испуганно приподнялась: в лице мужа не было ни кровинки, глаза — расширенные, страшные. Он вздрагивал и непроизвольно оглядывался на дверь.
— Вставай Ра южги огонь. И побыстрей! — сказал он хриплым, чужим голосом.
Женщина соскочила с кровати, разгребла в очаге золу, под которой мерцали жаркие угольки. За ночь очаг не успел погаснуть. Муж торопливо внес дрова. Руки у него дрожали. Он нервно потер ладони, подул на них, словно они у него замерзли, сунул под мышки.
— Да что с тобой? — испугалась жена.
— Ничего. Ничего, говорю! Разжигай огонь. Ставь чай,— так же хрипло, жестко сказал муж и быстро вышел из аила. Женщина, как тень, двинулась за ним следом. Муж резко обернулся.
— Я сказал: ставь чай! — сказал он строго.
— Да что случилось? Скажи! Чабан не ответил, исчез в густом сыром тумане,
наплывавшем широкой белесой пеленой от арала.
В юрте, проснувшись, заплакала дочь. Женщина вернулась, приласкала девочку, и та уснула. Очаг разгорелся. Женщина наполнила чайник и повесила его над огнем. Подгребая угли, она сидела у очага и прислушивалась — не слышно ли шагов мужа. Вода вскоре закипела, а его все не было. Он появился неслышно, вошел и присел к огню. Жена налила ему чай в пиалу. Муж долго, сосредоточенно смотрел в огонь, лицо его было бледным, губы вздрагивали.
— Чего ты молчишь? Что с тобой? — спросила его жена.
— Ничего. Ничего, — ответил он. — Слушай, что я тебе скажу. Я, наверное, заболел. Не по себе чего-то. Наверное, ночью напали на меня духи предков. Я решил съездить к Аакы, попросить, чтобы он благословил меня. Заверни мне с собой баранью лопатку. Я сейчас же еду. Отару выгонишь сама. Дальше холма не ходи, И не бойся. Ничего не бойся. Я тебе точно говорю.., Ну, я поехал...
Весь день женщина, собака и девочка пасли отару, Звонкий смех и голосок девочки, визг и лай разыграви|
шейся собаки пугали овец и беспрерывно сбивали их в кучу. Женщина сидела на пригорке и чутко оглядывалась по сторонам. Малейший треск и шорох в кустах настораживал ее. Она вздрагивала и прижимала и испуге руки к груди и чувствовала, как падает и страхе сердце. Весь день она гадала, когда вернется муж. Она знала, что ехать ему до Аакы — целый день, и день — обратно, и потому с ужасом ждала наступления ночи. Раньше ей тоже доводилось оставаться с отарой. Каждому чабану приходится по той или иной причине отлучаться на день или два и оставлять на жену отару. Но ведь это было раньше, а теперь...
К вечеру женщина загнала отару в загон, привязала собаку, уложила дочь, а сама все сидела, прислушиваясь. В полночь залаял Тайгыл, и ей стало по-настоящему страшно. Она слушала его лай, думая, что собака разволновалась по пустякам и скоро утихомирится, но Тайгыл лаял все возбужденнее. И женщина вдруг взяла себя в руки и успокоилась. Ей не на кого было надеяться: рядом с ней была ее маленькая дочь, скот, ее дом, а в животе толкался новый ребенок. Она могла рассчитывать только на себя. Женщина сняла с крючка мелкокалиберку и вышла из аила.
Ночь была такой тихой, что она слышала, как в арале плескалась река. Потом до ее слуха донесся стук копыт: кто-то переезжал вброд речушку. Вот копыта застучали по каменистому берегу, отдаваясь в горах. Женщина сжала винтовку. Собака вдруг смолкла, видно, сорвалась с привязи и унеслась куда-то в темноту. Вдруг она взвизгнула.
— Чу, чу! Вот шальной! — раздался знакомый голос.
«Муж»,—выдохнула женщина и улыбнулась.
Вскоре из-за кустов вынырнуло темное пятно, приблизилось к коновязи и замерло. Громко фыркнула лошадь. Всадник спрыгнул на землю, тихо кашлянул, снимая седло. Женщина скорее почувствовала, чем разглядела, как он снял с коня узду. Послышался шлепок по крупу и мерный дробот удаляющихся копыт. Из темноты вынырнул Тайгыл и сел у ее ног.
— Муж,— радостно прошептала женщина.
— Здравствуй, жена. Вот я и приехал,— сказал, подходя к ней, чабан.
Они молча вошли в аил. Сели у очага, и в неверном свете притушенных углей женщина увидела, что муж улыбается. Он расстегнул комолый, промокший плащ и осторожно выпростал из его складок бумажный кулек с пряниками.
— Это дочке,— кратко сказал он. Голос прежний, обычный.— Не плакала она? — И добавил: «Съездил. Хорошо, Аакы был дома. Посмотрел меня, обряд совершил. Сразу стало легче. Точно и не болел. Аакы сказал: «Духи древних кыпчаков звали тебя к себе». Но бояться тебе нечет, сказал. Алтай-батюшка не отпустит. Срок твоей жизни еще не вышел, дети не выросли. Остерегайся только, сказал, двух вещей: лошадиных Горькой ВОДЫ...
С дня гнедко у чабана стал пастись совершенно свободно. Он быстро вошел в тело, весь лоснился, а грива и хвост у него так оправились, точно их месяц расчесывали костяным гребнем. Тайгыл исчезал дня на три, бегал к молоденькой сучке у чабана Акара, пасшего свою отару за соседней горой. Чабан каждый день приносил из леса полную корзину ягод, и его маленькая дочка ходила вся перепачканная красным соком. У жены чабана вспух и разболелся язык от непрестанного щелкания кедровых орехов. Чуть ли не на другой день в аил понаехал народ. Чем-то очень довольный, хлопнул чабана по плечу:
— Ай, молодец! Прямо скажу, молодец. Ну, пусть в твоем доме будут уют и покой. Выпьем!
А потом чабан сел на гнедка и отвез мелкокалиберку своему другу чабану Акару. Ведь он брал ее у него на время. Потом он ездил на зимовье, косить, сушить и метать в зарод сено. Отару пасла жена чабана с маленькой дочкой и собакой Тайгылом. И однажды, перегоняя овец через ручей, женщина наткнулась 6 арале на рваную, втоптанную в землю фуфайку. Она, зацепив хворостинкой, подняла ее на свет, долго разглядывала, а потом размахнулась и забросила подальше в трясину.
Вскоре жена чабана и сама поехала в гости к своей близкой подружке — жене чабана Акара. И от нее узнала, что муж ее в тот день побывал не только в юрте Аакы, но и ездил дальше — в аймачный Совет, и заходил в дом, где остановились люди, которые разыскивали в горах «того» человека.
А перед самым Новым годом жена чабана родила ему сына...
ТАЛКАН
Сабу идет по родному селу. Не г здесь ни улиц, ни проулков — каждый ставил свою избу с аилом там, где ему понравится. В конце концов вышла ткан же неразбериха, как у звезд на небе. Гость из дружищ села ни пройдет, ни проедет, если даже и видит крышу дома, в который ему надо попасть. И объясняют ему дорогу примерно так: «Вот войдете во двор Шыранкая, перелезете через вон ту изюродь, обогнете избушку Кар-ганака, ту, что с побеленными оконцами, пройдете мимо юрты, из которой, видите, идет большой дым, а там покажется новая коновязь...» Вот и попробуй пройти-проехать!..
Но Сабу тут известны каждый бугорок, каждая выбоина, каждый камень. Уверенно ставит Сабу ноги. Знаком ему каждый столб кривой жердяной изгороди. И этот воздух, отдающий навозом и бурьяном, и эги лучи солнца, в меру жаркие, привычны ему.
Бата-а, как прекрасно, что есть у человека родное гнездо. Как хорошо, что есть люди, с которыми вместе вырос, которых знаешь и которые помнят тебя. Как хорошо возвращаться сюда из далекого каменного города: от грохочущих улиц, от запаха гари, от работы, на которой раскалывается голова, и от людей, наступающих друг другу на пятки... Как хорошо вернуться сюда хотя бы через годы, отдохнуть, отрешиться от всего.
А встретили-приветили его на елгву: мать зарезала барана. Парни-сверстники, соседи, сородичи — каждый не с пустыми руками пришел. А свежая баранья кровь, сваренная в кишках, а йергом, а керзен1 — давно забытые кушанья, а шашлыки!
Пятилетний сын Сабу все сидел на коленях у бабушки и, дергая ее за жидкие косы, хныкал, просил, чтобы она сделала ему талкан со сметаной. Дочь-второклассница требовала надоить молока. А жена Сабу, туго обвязав платком голову (чтоб не виден был ни один волос), возилась у казана, цедила варево, выносила грязную воду — бегала не чуя ног под собой, как и положено снохе.
Сабу замечает, что вышел на круглую площадку. Э-э, да ведь это то самое место, где он родился! А где
1 Керзен — шашлык из бараньей грудинки.
же стоял их аил? Да вот тут! Углубление от него до сих пор не заровнялось. Здесь был очаг, а здесь стояла ступа, в которой толкли талкан... Сабу оглядывается— кажется, вокруг никого,— ложится на спину и, шепча: «Родина, родина...», раза три перекатывается по траве, как лошадь, с боку па бок. Потом встает, отряхивается и видит возле скотного двора покосившийся амбар с обомшелой тесовой крышей. Э-э, да это же тот амбар, где хранили семенное зерно, он еще цел! В детстве, когда играли и «наших и бандитов», Сабу всегда прятался под ним. А сколько раз он находил там куриные яйца... А однажды... Нет, нет, надо подойти, посмотреть...
Сабу подходит к амбару. Двери открыты: железный засов отодвинут, большущий черный замок валяется на крыльце. Сабу просовывает голову внутрь — нет никого, даже Ороя-кладовщика. Орой, наверное, сидит у старого Сойтынака, курит с ним листовой табак.
А сусеки полны ячменя. Семенного ячменя. Сабу берет горсть: ух, тяжелый! На зуб твердый, будто орех. Вкусный же из него талкан получится.
Сабу садится на весы, ждет Ороя.
Бата-а, если бы и раньше Сабу мог сидеть так, один в амбаре с зерном! Тогда об этом нельзя было и мечтать. Орой не подпустил бы и на двадцать шагов. Если кто-нибудь случайно входил сюда, то старался стать в в ячмень так, чтобы обутки провалились по самые голенища и он вынес бы в них хоть две горстки зерна. А старик Сойтынак ходил в таких башмаках, в каждый из которых можно было залезть двумя ступнями — авось повезет, и он окажется в амбаре. В те голодные военные и первые послевоенные годы разговоры часто велись вокруг амбара. Однажды Сабу услышал от кого-то: «Вот если бы просверлить пол этого ороевского амбара! Ячмень-то сам потечет, только мешки подставляй!..» Услышанное он передал самому близкому другу — Чылбыру. Стали соображать, где бы достать сверло. Если бы они просверлили, то много не стали бы брать ячменя. Ну, одну полную шапку в три-четыре дня, и довольно. Для дыры бы сделали деревянную затычку. Эх, жизнь пошла бы... Постой, а если сейчас залезть прямо в сапогах? Просто так... вспомнить, как бывало...
Сабу забирается в сусек. Сапоги погружаются в ячмень. Прохладный, он течет за голенища. Потом Сабу соскакивает с крыльца, кто-то набрасывается сзади, спит бает на землю и, придавив острыми коленками, начинает душить.
— У-у, бессовестный... воровать. Я тебя...
В глазах Сабу темнеет — вот-вот шлериег со такие. Но тут его отпускают. Когда он приходит и себя, то видит, что человек, душивший его,— Чылбыр... Л пн трясет друга:
— Сабу, Сабу, что с тобой?.. Я не думал, что это ты. Здорово! Как жизнь? Сабу, Сабу...
— А-а, это ты, Чылбыр? Ты... ты... — Сабу почему-то плачет.— Знаешь, друг... Помнишь... Я и не думал воровать...
— Кто тебе это говорит?.. Я гляжу из-за угла, вижу — выходит человек... Извини, Сабу, извини...
— Ии-и, ээ-э! — откуда ни возьмись слышатся вдруг тоненькие голоса ребятишек. Из бурьяна высовываются чумазые лица, стриженые головы с черными челками.—• Ии-и, Са-абу, ячмень украл! Э-хе-хе, у-ха-ха. Чыл-быр его поймал! И-хи-хи, о-хо-хо, Саа-бу вор, Саа-бу вор! — дразнят они, строят рожи, хлопают загорелыми, пятнистыми, как из змеиной кожи, руками, прыгают то на одной, то на другой ноге.
— Кто говорит — воровал?! Кто?! А ну! — кричит Чылбыр и бросается к ним, но дети, как брызги, разлетаются во все стороны. Через секунду из-за жердяной изгороди снова высовываются те же рожицы, черные челки:
— Ии-и, ээ-э, Саа-бу вор, Саа-бу вор!
— Вор! Вор! Держи, держи-и-и! — раздается душераздирающий крик кладовщика Ороя.— Держи, дер-жи-ии! — Он появляется, неуклюжий, запыхавшийся, с красным потным лицом. Подбегает к Сабу, срывает с его ноги сапог.— А-а, попался ирод! Скидывай другой! А ну, шагай за мной в сельсовет. Быстро, говорю!
— Постойте, почтенный Орой, что с вами? — Чылбыр берет кладовщика за руку.— Кто воровал? Что воровал?
— Тебе чего надо?! Видишь, из сапога сколько высыпалось?
— Успокойтесь, почтенный, успокойтесь. Неужели из-за горстки ячменя можно лишить человека головы? Стоит ли?
— У-у, вора покрывать! Может, ты с ним заодно? Э-эй, люди, здесь воры, воры!
А народ уже и так сбегается. Деревня невелика: кому-нибудь шепнуть: «А ты слыхал?», и этот шепот на всю деревню раздается. Председатель, когда хотел вызвать, скажем, Карабалу, не посылал за ним, хотя тот и жил на отшибе. Выйдет на крыльцо конторы и крикнет: «Э-э, старик Вабадый, скажите тому Караба-ле, пусть придет!» Старик Бабадый тоже кричит: «Эй, Шалбыр, скажи Карабале, чтоб поскорей дохлебывал спой чай.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Будь проклят этот убийца! Теперь ему и от отары нельзя отойти, и ночами глаз не смыкает. Уж коли появился двуногий вор, то тут ухо держи востро. Такой вор опаснее четвероногого. Чабану надо ехать на зимовье, чтобы накосить сено коровам и лошади. И делать это нужно немедля,— травы не ждут, и время не ждет. Надо бы спуститься в деревню, немало появилось дел, которые там нужно решить. И людей хочется повидать, узнать какие-нибудь новости, отвести в беседе душу, да нельзя ехать. Нет, нельзя. А вдруг заявится «тот»? Как оставишь одних жену и трехлетнюю дочь в аиле? Жена, к тому же, беременная, собирается скоро рожать. Мало ли что может случиться...
Осенью горы и лес полны плодов и ягод. Дочка дала ему туесок, чтобы он набрал ей вкусной кислицы... Что он ей теперь скажет?
Чабан хлестнул раздраженно гнедка плетью. Тот испуганно всхрапнул и засеменил ленивой трусцой,— видно, почувствовал гнев хозяина. «Сколько еще можно жить в страхе? И сколько еще можно бояться этого зверюгу? Ну, а если «он» заявится, что тогда делать? Место глухое, окрест — ни души. Кто поможет?..»
Овцы, почуяв близость аила, серыми струйками просачивались из арала в долину. Передние уже со всех ног направлялись к загонам. Чабан вывернул гнедка на пригорок, чтобы придирчивым взглядом окинуть все свое шумное хозяйство. Как вдруг ему показалось, что за громадной валежиной промелькнула тень, даже что разглядел лохматую темную голову, сверкнувшие глаза. Не помня себя, чабан скатился с седла и кинулся за ближайший камень...
Сколько пролежал, не помнит. Приподняв голову, выглянул. Было тихо, не раздавалось ни звука. Удлинялись тени — это садилось солнце. Отара уже выбралась в долину. Гнедко постоял, постоял и медленно двинулся к дому. Чабан высунул мелкокалиберку и напряженно ждал. Мошкара вилась в воздухе. Шелестел арал. Глухо бурлила речушка... Чабан уже с трудом различал мушку. Тогда он, осторожно пятясь назад, отполз в ложбину, вскочил и побежал домой...
Жена чабана проснулась ночью. Лежа в темноте, она все соображала, что бы это могло ее разбудить. Потом вздрогнула и положила руки на живот. Женщина гладила живот и улыбалась от счастья. «Хорошо бы сын... И, наверное, сын»,— подумала она. В народе говорят, если на лице беременной женщины выступает краснота — у нее родится сын.
Носила она свой плод тяжело, не так, как в первый раз, когда родила дочь. А муж на днях ей сказал, что во сне покупал ружье. «Надо сына, — улыбалась в темноте жена чабана.— Дочь у нас есть. И муж будет рад. Ему нужен сын. Помощник...»
Серое, неясное пятно проступало наверху. Это светился дымоход. Рассветало. Муж ее лежал на другой кровати у дверей. Обычно он спал снаружи на сбитой им самим лежанке, чтобы быть поближе к овцам. Она и не услышала, как он пришел ночью. Весь день она стирала, спала крепко. Приглядевшись, женщина увидела, что муж спит одетым. У изголовья стояла мелкокалиберка.
Вдруг под стеной злобно заворчал Тайгыл и — взорвался бешеным, злобным лаем, словно наскочил на кого-то. Муж тут же вскочил с кровати, схватил винтовку и выбежал из юрты. Лай собаки то удалялся, то свирепел с новой силой. И вдруг тишину ночи вспороли выстрелы мелкокалиберки: «Чт-чт!» Овцы шумно шарахнулись в загоне.
— Ай! Ай! — крикнул муж.
Овцы стихли. Смолк и Тайгыл.
Женщина хотела встать, но раздумала. Еще было рано, а в постели было так тепло, рядом жарким комочком посапывала дочь. Она опять прислушалась, но больше не доносилось ни звука. Выстрелы ее не напугали. Муж всегда стрелял по ночам, чтобы вызвать в горах эхо и отпугнуть от загонов зверей.
Его долго не было, и женщина стала подремывать. Потом она услышала, как он пришел, тяжело дыша, и встал на пороге. Женщина открыла глаза и испуганно приподнялась: в лице мужа не было ни кровинки, глаза — расширенные, страшные. Он вздрагивал и непроизвольно оглядывался на дверь.
— Вставай Ра южги огонь. И побыстрей! — сказал он хриплым, чужим голосом.
Женщина соскочила с кровати, разгребла в очаге золу, под которой мерцали жаркие угольки. За ночь очаг не успел погаснуть. Муж торопливо внес дрова. Руки у него дрожали. Он нервно потер ладони, подул на них, словно они у него замерзли, сунул под мышки.
— Да что с тобой? — испугалась жена.
— Ничего. Ничего, говорю! Разжигай огонь. Ставь чай,— так же хрипло, жестко сказал муж и быстро вышел из аила. Женщина, как тень, двинулась за ним следом. Муж резко обернулся.
— Я сказал: ставь чай! — сказал он строго.
— Да что случилось? Скажи! Чабан не ответил, исчез в густом сыром тумане,
наплывавшем широкой белесой пеленой от арала.
В юрте, проснувшись, заплакала дочь. Женщина вернулась, приласкала девочку, и та уснула. Очаг разгорелся. Женщина наполнила чайник и повесила его над огнем. Подгребая угли, она сидела у очага и прислушивалась — не слышно ли шагов мужа. Вода вскоре закипела, а его все не было. Он появился неслышно, вошел и присел к огню. Жена налила ему чай в пиалу. Муж долго, сосредоточенно смотрел в огонь, лицо его было бледным, губы вздрагивали.
— Чего ты молчишь? Что с тобой? — спросила его жена.
— Ничего. Ничего, — ответил он. — Слушай, что я тебе скажу. Я, наверное, заболел. Не по себе чего-то. Наверное, ночью напали на меня духи предков. Я решил съездить к Аакы, попросить, чтобы он благословил меня. Заверни мне с собой баранью лопатку. Я сейчас же еду. Отару выгонишь сама. Дальше холма не ходи, И не бойся. Ничего не бойся. Я тебе точно говорю.., Ну, я поехал...
Весь день женщина, собака и девочка пасли отару, Звонкий смех и голосок девочки, визг и лай разыграви|
шейся собаки пугали овец и беспрерывно сбивали их в кучу. Женщина сидела на пригорке и чутко оглядывалась по сторонам. Малейший треск и шорох в кустах настораживал ее. Она вздрагивала и прижимала и испуге руки к груди и чувствовала, как падает и страхе сердце. Весь день она гадала, когда вернется муж. Она знала, что ехать ему до Аакы — целый день, и день — обратно, и потому с ужасом ждала наступления ночи. Раньше ей тоже доводилось оставаться с отарой. Каждому чабану приходится по той или иной причине отлучаться на день или два и оставлять на жену отару. Но ведь это было раньше, а теперь...
К вечеру женщина загнала отару в загон, привязала собаку, уложила дочь, а сама все сидела, прислушиваясь. В полночь залаял Тайгыл, и ей стало по-настоящему страшно. Она слушала его лай, думая, что собака разволновалась по пустякам и скоро утихомирится, но Тайгыл лаял все возбужденнее. И женщина вдруг взяла себя в руки и успокоилась. Ей не на кого было надеяться: рядом с ней была ее маленькая дочь, скот, ее дом, а в животе толкался новый ребенок. Она могла рассчитывать только на себя. Женщина сняла с крючка мелкокалиберку и вышла из аила.
Ночь была такой тихой, что она слышала, как в арале плескалась река. Потом до ее слуха донесся стук копыт: кто-то переезжал вброд речушку. Вот копыта застучали по каменистому берегу, отдаваясь в горах. Женщина сжала винтовку. Собака вдруг смолкла, видно, сорвалась с привязи и унеслась куда-то в темноту. Вдруг она взвизгнула.
— Чу, чу! Вот шальной! — раздался знакомый голос.
«Муж»,—выдохнула женщина и улыбнулась.
Вскоре из-за кустов вынырнуло темное пятно, приблизилось к коновязи и замерло. Громко фыркнула лошадь. Всадник спрыгнул на землю, тихо кашлянул, снимая седло. Женщина скорее почувствовала, чем разглядела, как он снял с коня узду. Послышался шлепок по крупу и мерный дробот удаляющихся копыт. Из темноты вынырнул Тайгыл и сел у ее ног.
— Муж,— радостно прошептала женщина.
— Здравствуй, жена. Вот я и приехал,— сказал, подходя к ней, чабан.
Они молча вошли в аил. Сели у очага, и в неверном свете притушенных углей женщина увидела, что муж улыбается. Он расстегнул комолый, промокший плащ и осторожно выпростал из его складок бумажный кулек с пряниками.
— Это дочке,— кратко сказал он. Голос прежний, обычный.— Не плакала она? — И добавил: «Съездил. Хорошо, Аакы был дома. Посмотрел меня, обряд совершил. Сразу стало легче. Точно и не болел. Аакы сказал: «Духи древних кыпчаков звали тебя к себе». Но бояться тебе нечет, сказал. Алтай-батюшка не отпустит. Срок твоей жизни еще не вышел, дети не выросли. Остерегайся только, сказал, двух вещей: лошадиных Горькой ВОДЫ...
С дня гнедко у чабана стал пастись совершенно свободно. Он быстро вошел в тело, весь лоснился, а грива и хвост у него так оправились, точно их месяц расчесывали костяным гребнем. Тайгыл исчезал дня на три, бегал к молоденькой сучке у чабана Акара, пасшего свою отару за соседней горой. Чабан каждый день приносил из леса полную корзину ягод, и его маленькая дочка ходила вся перепачканная красным соком. У жены чабана вспух и разболелся язык от непрестанного щелкания кедровых орехов. Чуть ли не на другой день в аил понаехал народ. Чем-то очень довольный, хлопнул чабана по плечу:
— Ай, молодец! Прямо скажу, молодец. Ну, пусть в твоем доме будут уют и покой. Выпьем!
А потом чабан сел на гнедка и отвез мелкокалиберку своему другу чабану Акару. Ведь он брал ее у него на время. Потом он ездил на зимовье, косить, сушить и метать в зарод сено. Отару пасла жена чабана с маленькой дочкой и собакой Тайгылом. И однажды, перегоняя овец через ручей, женщина наткнулась 6 арале на рваную, втоптанную в землю фуфайку. Она, зацепив хворостинкой, подняла ее на свет, долго разглядывала, а потом размахнулась и забросила подальше в трясину.
Вскоре жена чабана и сама поехала в гости к своей близкой подружке — жене чабана Акара. И от нее узнала, что муж ее в тот день побывал не только в юрте Аакы, но и ездил дальше — в аймачный Совет, и заходил в дом, где остановились люди, которые разыскивали в горах «того» человека.
А перед самым Новым годом жена чабана родила ему сына...
ТАЛКАН
Сабу идет по родному селу. Не г здесь ни улиц, ни проулков — каждый ставил свою избу с аилом там, где ему понравится. В конце концов вышла ткан же неразбериха, как у звезд на небе. Гость из дружищ села ни пройдет, ни проедет, если даже и видит крышу дома, в который ему надо попасть. И объясняют ему дорогу примерно так: «Вот войдете во двор Шыранкая, перелезете через вон ту изюродь, обогнете избушку Кар-ганака, ту, что с побеленными оконцами, пройдете мимо юрты, из которой, видите, идет большой дым, а там покажется новая коновязь...» Вот и попробуй пройти-проехать!..
Но Сабу тут известны каждый бугорок, каждая выбоина, каждый камень. Уверенно ставит Сабу ноги. Знаком ему каждый столб кривой жердяной изгороди. И этот воздух, отдающий навозом и бурьяном, и эги лучи солнца, в меру жаркие, привычны ему.
Бата-а, как прекрасно, что есть у человека родное гнездо. Как хорошо, что есть люди, с которыми вместе вырос, которых знаешь и которые помнят тебя. Как хорошо возвращаться сюда из далекого каменного города: от грохочущих улиц, от запаха гари, от работы, на которой раскалывается голова, и от людей, наступающих друг другу на пятки... Как хорошо вернуться сюда хотя бы через годы, отдохнуть, отрешиться от всего.
А встретили-приветили его на елгву: мать зарезала барана. Парни-сверстники, соседи, сородичи — каждый не с пустыми руками пришел. А свежая баранья кровь, сваренная в кишках, а йергом, а керзен1 — давно забытые кушанья, а шашлыки!
Пятилетний сын Сабу все сидел на коленях у бабушки и, дергая ее за жидкие косы, хныкал, просил, чтобы она сделала ему талкан со сметаной. Дочь-второклассница требовала надоить молока. А жена Сабу, туго обвязав платком голову (чтоб не виден был ни один волос), возилась у казана, цедила варево, выносила грязную воду — бегала не чуя ног под собой, как и положено снохе.
Сабу замечает, что вышел на круглую площадку. Э-э, да ведь это то самое место, где он родился! А где
1 Керзен — шашлык из бараньей грудинки.
же стоял их аил? Да вот тут! Углубление от него до сих пор не заровнялось. Здесь был очаг, а здесь стояла ступа, в которой толкли талкан... Сабу оглядывается— кажется, вокруг никого,— ложится на спину и, шепча: «Родина, родина...», раза три перекатывается по траве, как лошадь, с боку па бок. Потом встает, отряхивается и видит возле скотного двора покосившийся амбар с обомшелой тесовой крышей. Э-э, да это же тот амбар, где хранили семенное зерно, он еще цел! В детстве, когда играли и «наших и бандитов», Сабу всегда прятался под ним. А сколько раз он находил там куриные яйца... А однажды... Нет, нет, надо подойти, посмотреть...
Сабу подходит к амбару. Двери открыты: железный засов отодвинут, большущий черный замок валяется на крыльце. Сабу просовывает голову внутрь — нет никого, даже Ороя-кладовщика. Орой, наверное, сидит у старого Сойтынака, курит с ним листовой табак.
А сусеки полны ячменя. Семенного ячменя. Сабу берет горсть: ух, тяжелый! На зуб твердый, будто орех. Вкусный же из него талкан получится.
Сабу садится на весы, ждет Ороя.
Бата-а, если бы и раньше Сабу мог сидеть так, один в амбаре с зерном! Тогда об этом нельзя было и мечтать. Орой не подпустил бы и на двадцать шагов. Если кто-нибудь случайно входил сюда, то старался стать в в ячмень так, чтобы обутки провалились по самые голенища и он вынес бы в них хоть две горстки зерна. А старик Сойтынак ходил в таких башмаках, в каждый из которых можно было залезть двумя ступнями — авось повезет, и он окажется в амбаре. В те голодные военные и первые послевоенные годы разговоры часто велись вокруг амбара. Однажды Сабу услышал от кого-то: «Вот если бы просверлить пол этого ороевского амбара! Ячмень-то сам потечет, только мешки подставляй!..» Услышанное он передал самому близкому другу — Чылбыру. Стали соображать, где бы достать сверло. Если бы они просверлили, то много не стали бы брать ячменя. Ну, одну полную шапку в три-четыре дня, и довольно. Для дыры бы сделали деревянную затычку. Эх, жизнь пошла бы... Постой, а если сейчас залезть прямо в сапогах? Просто так... вспомнить, как бывало...
Сабу забирается в сусек. Сапоги погружаются в ячмень. Прохладный, он течет за голенища. Потом Сабу соскакивает с крыльца, кто-то набрасывается сзади, спит бает на землю и, придавив острыми коленками, начинает душить.
— У-у, бессовестный... воровать. Я тебя...
В глазах Сабу темнеет — вот-вот шлериег со такие. Но тут его отпускают. Когда он приходит и себя, то видит, что человек, душивший его,— Чылбыр... Л пн трясет друга:
— Сабу, Сабу, что с тобой?.. Я не думал, что это ты. Здорово! Как жизнь? Сабу, Сабу...
— А-а, это ты, Чылбыр? Ты... ты... — Сабу почему-то плачет.— Знаешь, друг... Помнишь... Я и не думал воровать...
— Кто тебе это говорит?.. Я гляжу из-за угла, вижу — выходит человек... Извини, Сабу, извини...
— Ии-и, ээ-э! — откуда ни возьмись слышатся вдруг тоненькие голоса ребятишек. Из бурьяна высовываются чумазые лица, стриженые головы с черными челками.—• Ии-и, Са-абу, ячмень украл! Э-хе-хе, у-ха-ха. Чыл-быр его поймал! И-хи-хи, о-хо-хо, Саа-бу вор, Саа-бу вор! — дразнят они, строят рожи, хлопают загорелыми, пятнистыми, как из змеиной кожи, руками, прыгают то на одной, то на другой ноге.
— Кто говорит — воровал?! Кто?! А ну! — кричит Чылбыр и бросается к ним, но дети, как брызги, разлетаются во все стороны. Через секунду из-за жердяной изгороди снова высовываются те же рожицы, черные челки:
— Ии-и, ээ-э, Саа-бу вор, Саа-бу вор!
— Вор! Вор! Держи, держи-и-и! — раздается душераздирающий крик кладовщика Ороя.— Держи, дер-жи-ии! — Он появляется, неуклюжий, запыхавшийся, с красным потным лицом. Подбегает к Сабу, срывает с его ноги сапог.— А-а, попался ирод! Скидывай другой! А ну, шагай за мной в сельсовет. Быстро, говорю!
— Постойте, почтенный Орой, что с вами? — Чылбыр берет кладовщика за руку.— Кто воровал? Что воровал?
— Тебе чего надо?! Видишь, из сапога сколько высыпалось?
— Успокойтесь, почтенный, успокойтесь. Неужели из-за горстки ячменя можно лишить человека головы? Стоит ли?
— У-у, вора покрывать! Может, ты с ним заодно? Э-эй, люди, здесь воры, воры!
А народ уже и так сбегается. Деревня невелика: кому-нибудь шепнуть: «А ты слыхал?», и этот шепот на всю деревню раздается. Председатель, когда хотел вызвать, скажем, Карабалу, не посылал за ним, хотя тот и жил на отшибе. Выйдет на крыльцо конторы и крикнет: «Э-э, старик Вабадый, скажите тому Караба-ле, пусть придет!» Старик Бабадый тоже кричит: «Эй, Шалбыр, скажи Карабале, чтоб поскорей дохлебывал спой чай.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27