А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я как бы жил в двух разных мирах (а считая обычный, так даже в трех) и привык называть их – сначала шутливо, а потом уж не думая про смысл названий, машинально, – Амброзийским и Злокозненным, или Первым и Вторым. Первый мир я измышлял сознательно, а Второй вторгался в мою жизнь сам: он терзал меня бесконечными мыслями о воображаемых карах за мои реальные прегрешения и ужасами смертельных болезней (я, например, был уверен, что мою зевоту вызывала неизлечимая саркома челюсти) или мучил необходимостью мысленно выпутываться из безысходных жизненных ситуаций вроде такой: как может спастись человек – как он действительно может спастись, – если хулиганы запихнут ему в ухо крохотную самовзрывающуюся петарду. Чтобы избавиться от этих кошмаров, я ускользал в Амброзийский мир, где вел беседы с Бертраном Расселом или, преображая мечту в реальность, становился великим оперным артистом – первым артистом в мировой истории, которого избрали на пост президента…
Опершись на газовую плиту, я размышлял под жужжание электробритвы про судьбу нашей семьи в Амброзийском мире. Там у нас все было исполнено благородства: я возвращался домой богачом, помогал отцу подняться на ноги, прощал своих предков и сам получал прощение. Матушка была искренне тронута моей заботливостью; поначалу она чувствовала себя немного скованно в дорогих мехах; но даже и потом, свыкнувшись со своим новым положением, она оставалась все такой же простой и скромной. Бабушка выходила замуж за советника Граббери, и эти милые розовощекие старички уезжали жить в свой уютный сельский коттеджик – с глаз моих долой. Все это было не раз обдумано. Однако в сегодняшнем решительном настроении я принялся измышлять себе совсем новых родителей. Они у меня стали по-столичному современными. Они не только разрешали мне курить, но с тринадцати лет поощряли мое курение (их заботами у меня не переводились первоклассные сигареты), и если я приходил домой «под кайфом», матушка, оторвавшись на минуту от пасьянса, ласково восклицала: «Опять, негодник, надрался», а утром, когда я объявлял за завтраком, что начинаю самостоятельную жизнь, мой амброзийский отец, директор-распорядитель крупной столичной фирмы, хлопал меня по спине и одобрительно басил: «А что, бродяга, самое время. Мы со старухой уже думали, что тебе пора вылетать из родительского гнезда. Пойдем-ка в библиотеку, потолкуем о денежных делах». А никакой бабушки и на свете не было.
Кончив бриться, я вынырнул из Амброзии, выключил бритву и принялся размышлять о редкой черной щетине у меня на горле и под подбородком, которую не брала отцовская бритва, сколько я ею ни елозил по коже. На секунду меня охватило знакомое оцепенение, предвестник ужасов Злокозненного мира, я потер тыльной стороной руки плохо выбритую щетину под подбородком – звук получился шуршащий, сухой – и подумал, что, наверно, болен: не бывает у здоровых людей такой щетины, Отец, надевая на ходу пиджак, прошел через кухню по пути в гараж.
– А мог бы и купить себе растреклятую бритву, чтоб не хватать мою, – бросил он, не замедляя шага.
– Восемьдесят четыре, – отозвался я: дескать, нынче с утра словечко «растреклятый» выскочило у него уже восемьдесят четыре раза; но хлопнувшая дверь заглушила мою традиционную подковырку. Разговор про Лондон повис в воздухе: отец уже позабыл о нем, а может, и с самого начала ничего не понял.
Проходя через гостиную, я услышал, как матушка привычно сказала: «Ходи, ходи – авось, встретишь сам себя: не успеешь уйти, как уже придешь». У нее было несколько таких фраз, точно рассчитанных на время моего пути от кухонной двери до двери в холл. Когда-то я попытался научить своих предков называть эти фразы матушки «материзмами», но они, конечно, не поняли, о чем я толкую.
Умываясь в ванной, я со страхом почувствовал (хотя и предвидел это заранее), что мысли о несбривающейся щетине под подбородком загоняют меня в Злокозненный мир. Сначала я подумал, что моя странная щетина – это особые волосы, растущие не наружу, а внутрь, как у тех людей, которые каждые шесть недель ложатся в больницу, чтобы волосы удалили, а то они мешают им есть и дышать; ну, а потом я поехал по давно известной дорожке: полиомиелит, туберкулез, рак – и совсем новая болезнь в истории медицины под названием «Зевота Сайруса». Все последнее время такие мысли, донимавшие меня чуть ли не каждую свободную минуту, неизменно преображались в ужасные раздумья – что произойдет, если я вдруг попаду в больницу или даже умру от какой-нибудь неизлечимой болезни, а история с календарями выплывет наружу?
Матушка крикнула мне наверх из гостиной:
– Такими темпами ты не только что в Лондон – даже и на службу-то не попадешь! Ведь уже почти половина десятого! – Но календарная история крепко держала меня за горло, и я, задыхаясь, потащился в свою комнату – Злокозненный мир засасывал меня, как зыбучая трясина.
Шел сентябрь. А календари я должен был разослать недели за две до рождества, еще в прошлом году. Стало быть, эта история доканывала меня уже больше девяти месяцев, или, как я недавно подсчитал, шесть тысяч пятьсот двадцать восемь часов. На календарях с обложками из тонких, но плотных картонных карточек десяти дюймов в длину и восьми в ширину была изображена кошка, глядящая на собаку, под рисунком отчетливо чернело слово СОПЕРНИКИ, а над рисунком было бледно подпечатано: КРАБРАК И ГРАБЕРРИ. ПОХОРОННЫЕ ПРИНАДЛЕЖНОСТИ. И чуть ниже – три слова, разделенные блеклыми звездочками ТАКТ. ВКУС. ДОСТУПНОСТЬ. Эти шикарные, по мнению Крабрака, календари надо было разослать полезным, на его взгляд, людям: директору Дома для престарелых, нашему давнему заказчику, членам правления Страхтонского крематория и приходским священникам, чтобы они не забывали звонить нам, когда появлялась надобность в услугах похоронной конторы. Ну, а я календари-то не разослал, а почтовые деньги присвоил. Сначала я прятал календари на складе, в подвале конторы, но, очумев от жутких видений Злокозненного мира – Крабрак приподымает крышку гроба, находит календари, и все узнается, – перетаскал их постепенно домой. Несколько штук мне уже удалось уничтожить: вечерами я выносил их по одному из дома, рвал на мелкие клочья и разбрасывал по Страхтонской пустоши. И хоть всякий раз я боялся до холодного пота и липкой дрожи, что полиция найдет меня по обрывкам календарей, мне удалось избавиться уже от четырнадцати штук. Остальные хранились в железном сундучке под моей кроватью – их осталось двести одиннадцать.
Одеваясь, я решил непременно разыскать в «Домашнем юристе», что мне могут сделать за мое преступление. «Итак, Сайрус, вы заслуживаете тюрьмы. Но, учитывая вашу юность и высокую оценку ваших способностей…» Что ж, тюрьма так тюрьма. Но я, конечно же, поразил начальника тюрьмы своим интеллектом, сдружился со священником – и благополучно вынырнул в Амброзийском мире, хотя такие путешествия были непозволительной роскошью в рабочий день после половины десятого.
– Билли, если ты через пять минут не уйдешь, я сама вышвырну тебя из дома! – крикнула мне снизу матушка. Я надел пиджак и выдвинул из-под кровати древний, покрытый черным лаком железный сундучок. Приклеенная вчера марка была на месте – значит, крышку никто без меня не открывал. Давным-давно, когда в сундучке хранились только исписанные неразборчивым почерком открытки от Лиз да сладенькие записочки Ведьмы, я назвал его Уголовным сейфом. И доля правды в этой шутке довольно быстро стала стопроцентной.
Нерешительно приподняв крышку, я был, как всегда, ошарашен и пришиблен огромной грудой календарей – на бурых конвертах моим размашистым почерком были написаны адреса «полезных людей» вроде доктора Харви Хвата, П. У. Рогмана, эсквайра, или преподобного Д. Л. П. Гвозделла, директора общежития для одиноких рабочих. Кроме календарей, в черных недрах Уголовного сейфа хранились любовные письма, счета, которые отец просил меня послать клиентам его фирмы, любовные пилюли, подаренные мне Штампом, зачитанный сборник «Рассказов для мужчин» в глянцевой обложке и письмо, написанное матушкой в радиоредакцию «Час домашней хозяйки». Я отчетливо представлял себе, как она открывала бутылочку чернил «Радужная чернь» и склонялась над листом мелованной бумаги… но, хоть убей меня, не мог понять, почему я не отправил ее письмо и зачем вскрыл его, сидя на корточках перед Уголовным сейфом.
«Уважаемый господин Редактор!
Я не отниму у Вас много времени, чтобы сказать, как я люблю слушать Ваш Час каждый день, что бы я ни делала, и попрошу Вас передать Песню («Песню в сумерки») для меня, хотя у Вас, наверно, не всегда найдется время передавать, что захочет каждый, но это моя «любимая песня», потому что муж часто пел ее, когда мы были молодые, хотяя понимаю, что у Вас, может быть, не хватит времени.
С глубоким уважением к Вам, (миссис) Н. Сайрус.
Р.S. Мой сын тоже пишет песни, но у него, наверно, мало шансов, потому что нет такого образования. Мы простые британские люди».
Я подумал, что тех споров, которые я вел с матушкой в Амброзийском мире насчет «простых людей», хватило бы на десяток радиочасов домашней хозяйки, и перевел взгляд на тонкую пачечку открыток от Лиз, перехваченную резинкой, как будто это старые конверты с небрежными заметками. Ее открытки, присланные из предпоследней поездки, и правда походили на небрежные заметки с интересными, но слегка занудными описаниями тех городов, куда ее заносила непоседливость или, может, одержимость; но они хоть по крайней мере были грамотными. Странно, конечно, ценить – и хранить – любовные письма за их грамотность… а собственно, за что еще-то мог я их ценить? Иногда, вспоминая Лиз, я, случалось, по целой минуте не удирал из реального мира, но потом все же уныривал вместе с ней в Амброзию, где меня должны были судить за подстрекательство к мятежу, а она, как знаменитая Ева Перон, взволнованно слушала споры юристов.
Я вытащил один календарь из Уголовного сейфа и сунул его под джемпер. Если я уеду в Лондон через неделю, то мне за сто восемьдесят шесть часов придется уничтожить двести одиннадцать календарей, или, считая до субботы с запасом, примерно по два календаря в час. Я вынул еще три, засунул их под брючный ремень и одернул джемпер. Роясь в Уголовном сейфе, я наткнулся на белый плоский пакетик с таблетками, якобы возбуждающими половое влечение, или любовными пилюлями, как сказал Штамп, когда в приступе щедрости, нерешительности и страха неловко совал их мне в руку. Я выбросил Лиззи из головы и принялся думать сначала о Рите, а потом, кое-что решив для себя, о Ведьме. Наконец я положил любовные пилюли в карман, наткнулся – так что проклятые календари жестко уткнулись мне в ребра и оттопырили углами кольчужную вязку джемпера, – переклеил марку, чтобы она оказалась в четырех дюймах справа от ручки на крышке сундучка, захлопнул его, аккуратно задвинул под кровать и начал спускаться, чувствуя себя ожившим Уголовным сейфом, а не человеком. В холле я надел свой уличный плащ, застегнулся на все пуговицы и только после этого вошел в гостиную.
– Его и похоронят в плаще, – автоматически сказала бабушка шкафу, не прекращая с остервенением тереть его клетчатой тряпицей: она считала, что за «стол и кров» ей надо ежедневно стирать отовсюду пыль и полировать мебель.
Для рабочего дня было уже очень поздно. Последние машинистки с цилиндрическими, как ведра, плетеными сумочками, в которых лежали бумажные носовые платки да флаконы-распылители с жидкостью, отбивающей запах пота, спешили к автобусной остановке. Дом затопила утренняя тишина и аромат мази «Антиквар» для полировки мебели. В солнечных лучах плавали серебряные пылинки. Приемник, подчеркивая поздний час голосом незнакомого мне диктора, бормотал о каких-то народах со странными обычаями; у меня было такое чувство, будто я давно проехал свою остановку на последнем поезде.
– Мам, пока, – крикнул я.
– А ты не торопись, тебе ведь вроде некуда спешить, правда? – откликнулась матушка, вплывая вслед за своим голосом в гостиную. Я нащупал на двери бакелитовую ручку и, задержавшись на минуту, сказал:
– Мне бы надо подать заявление об уходе уже сегодня – раз я собираюсь в Лондон. – Матушка поджала губы, так что ее лицо как бы перечеркнула тонкая темно-алая полоса, и, подняв скатерть за уголки, чтобы не рассыпать крошки, сняла ее со стола.
– Ты бы уж решил раз и навсегда, что тебе делать, – сурово откликнулась она.
– Я уже решил, что мне делать. Я буду работать у Бобби Бума.
– Как это ты решил, если раньше никогда такой работы не делал? Нельзя швыряться работами да скакать с места на место, как твоя левая нога пожелает. Тебе ведь, сынок, уже пора зарабатывать себе на жизнь, сам небось понимаешь.
Она пыталась говорить по-доброму, искренне пыталась понять и убедить меня, хотя ничего у нее из этого не получилось – потому что разве услышишь друг друга, перешептываясь через реку? И все же я ощутил мимолетную благодарность. И постарался высказать ее – косвенно и коряво:
– Да ведь дороги-то у людей бывают разные, мы еще потолкуем об этом – ладно, мам? – Искоса глядя на матушку, я почувствовал, что она поняла и приняла мою благодарность.
Отец уже вывел на улицу свой грузовик, но я прошел мимо, как будто никакого отца там вовсе и не было. Если мне удастся не смигнуть до конца Вишневой аллеи, подумал я, то все будет хорошо. Отчаянно тараща слезящиеся глаза, я прошел мимо кондитерской лавки Гринмана, миновал глинистый котлован, где закладывали фундаменты стандартных двухквартирных домов, и увидел впереди главную шпионку в нашей округе миссис Олмонройд. Зажмурившись, я вежливо поздоровался с ней, даже слегка поклонился – и твердые края календарей опять уткнулись мне в ребра. Интересно, зачем это мне понадобилось уносить их из дому, подумал я, и что мне теперь с ними делать? И что мне вообще теперь делать?
Глава вторая
«Непритязательное название Страхтон вызывает в памяти прочно стоящие на земле домики из добротного местного камня, мостовые, поблескивающие аккуратной брусчаткой, и живительный воздух вересковых долин, который придает особую прелесть нашему уютному уголку Йоркшира», – всю эту бредятину выдал однажды обозреватель «Страхтонского эха» (видно, в тот день у него совсем уж не было материала), подписывающий свои статьи дурацкой кличкой Парень с холмов; и это он, а не я выделил особую прелесть.
В Страхтоне амброзийском я частенько посещал тот паб, где собирались газетчики из «Эха», и мордовал Парня с холмов, опираясь на его же обзоры. Поблескивающие – или какие там они у вас? – мостовые Страхтона давно вспороты трамвайными рельсами, между которыми неопрятно горбится серый булыжник, а брусчатка почти везде залита гудроном, и вот он-то действительно поблескивает многочисленными лужами, тут вы, пожалуй, правы, говорил я Парню с холмов, тыча его в грудь коротенькой трубочкой, которую машинально сунул в карман, когда выходил из дому. Насчет живительного воздуха я, признаться, не специалист, но при восточном ветре он смердит жженой краской. А если не слишком доверять старикам вроде советника Граббери, которые утверждают, что на месте магазина «Мелодия» еще не так давно стояли кормушки для овец, то можно с уверенностью сказать, что Страхтон точь-в-точь похож на другие заштатные городишки: стандартный главный проспект – наш Торфяной, – стандартные лавки Вулворта, стандартный кинотеатр со стандартным названием «Одеон» и стандартная редакция городской газеты разместившаяся в доме, похожем на общественный тир, облицованный добротной белой плиткой местного образца, – уж свою-то редакцию Парень с холмов, надо полагать, знает?.. Вообще, у меня была заготовлена страстная до неистовства речь на тему о «добротных» городах Йоркшира с их добротно-подслеповатой рекламой, добротно-мутными стеклами витрин и добротно-обшарпанными фасадами зданий – да вот только не представлялось мне случая выступить с моей речью.
– Черно-сатанинские скопища наших фабрик, – попыхивая трубкой, сказал бы я, – с этим, по традиции, еще можно смириться, это часть нашего исторического ландшафта. Но – пых, пых – когда на нашей земле вырастают, словно черные мухоморы, сатанинские электростанции, застилающие все вокруг черным дымом, потому что они работают на плохом каменном угле, сатанинские жилые кварталы из черного от пыли камня, сатанинские кафе…
– Вот она, беда молодого поколения, – перебив меня, сказал бы Парень с холмов. – Вам нужен прогресс – и нужна традиционная йоркширская старина. А прогресс без ломки старого невозможен.
– Да, мне нужен прогресс, – гневно подтвердил бы я, – но не сатанинский, а йоркширский, без ломки наших традиций.
– Превосходно сказано, – вцепился бы в мою фразу Парень с холмов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21