– И чтоб у коттеджика пихты, а вокруг – никакого другого жилья.
Я заглянул ей в глаза. Она была взволнована не меньше меня – но не так бурно. Я мысленно подбросил монету: если орел – расскажу ей все, если решка – повременю. Выпал орел, и я начал рассказывать:
– У нас в доме будет особая комната с зеленой дверью. Большая такая комната, и если туда войдешь– через эту зеленую дверь, – то сразу окажешься в моей стране, в Амброзии. Никого другого мы туда пускать, конечно, не станем. Да никто и не узнает, где она, эта наша комната, – только мы. И ключа от нее ни у кого не будет. Мы склеим из картона дома для главных городов, а раскрашенные оловянные солдатики превратятся у нас в мирных горожан. А еще можно начертить карты страны. И вот представь себе дождливый вечер. Мы запираемся в нашей амброзийской комнате. Никто нас не видит. Вдоль одной стены там тянется широкая полка – вроде длинного стола. На полке – листы чистой бумаги для амброзийских газет. Может быть, если нам захочется, мы придумаем военную и чиновничью форму. В общем, это будет наша собственная страна… – Я внезапно замолчал, снова глянув на черные заросли, в которых, возможно, таились соглядатаи, и услышал настороженно шуршащую тишину холодной осенней ночи. Вместо любовного пикника у нас получился словесный, но я нисколько не огорчился. Лиз, улыбающаяся и, как обычно, довольная жизнью, тоже без возражений приняла эту замену, считая, видимо, мою словесную игру нашей общей и стародавней фантазией.
– А еще пусть у нас будет модель железной дороги – для нас, а не для детишек, – сказала она. – И в саду – широкий ров.
Откинувшись назад, я растопырил обе пятерни и провел ими по траве, чтобы избавиться от перепоночного ощущения, которое почему-то снова стало мучить меня – как нервный тик.
– Ты выйдешь за меня замуж, Лиз? – бездумно прошептал я. Думать у меня сил сейчас не было.
– Завтра, – склонившись надо мной, хрипловатым шепотом ответила Лиз. Я опрокинулся навзничь, крепко обнял ее и потянул вниз, чувствуя себя одновременно и несчастным, и умиротворенным. Она начала целовать меня, не замечая в темноте моих широко открытых глаз. Ее тело под замшевой курткой было волнующе теплым, и, не разрешая себе ни о чем думать, забыв, где мы, я целиком отдался горячей, обессиливающей истоме. Лиз медленно расстегнула молнию, и я почувствовал, что пыльной черной юбки на ней уже нет. Под моими холодными руками по ее шелковистой коже пробежала чуть заметная дрожь… Потом я пришел в себя – благодарный, потеряный, бездумно подчинившийся ее воле.
А потом прошептал:
– Там, по-моему, кто-то подглядывает.
И тотчас в кустах раздался треск ломающихся веток, мгновенно заглушенный пронзительным свистом.
– Ну, сейчас кто-то подавится у меня своими треклятыми зубищами! – заорал я, пытаясь, как араб, завернуться в расстегнутую, спадающую с меня одежду. Из кустов выскочили три смутные фигуры и, выкрикивая друг другу какие-то нечленораздельные советы, помчались вниз. Я узнал их даже в темноте: это были двое парней, приходивших к «Рокси», когда я ждал Лиз, и Штамп. Наспех застегнувшись, я погнался за ними, но не догнал и у дороги остановился. Штамп, удирая, пьяно горланил: «Ох милая… милая…» – он повторял слова, которые я шептал несколько минут назад. Уже возвращаясь, я услышал его издевательский вопль: «Хотите, я нарисую вам карты, деточки, чтоб вам было во что играться?»
Засовывая рубашку в брюки, я поднялся на холм. Лиз причесывалась.
– Нам надо было проделать все это прямо на танцплощадке, – беззаботно сказала она. Меня от ее слов сначала бросило в жар, а потом знобко затрясло.
– Пойдем, Лиз, – коротко сказал я.
Мы медленно зашагали к «Рокси».
– Ничего, я еще с ним встречусь, я еще заткну ему глотку его погаными плакатами, – пробормотал я. Но мысль о встрече со Штампом – да и с кем угодно другим – напугала меня до смерти.
Глава двенадцатая
Мне не хотелось заходить в «Рокси», и я остался ждать Лиз у входа, а она пошла за своей сумочкой. Теперь было уже по-настоящему поздно. Швейцар, сменивший форму на обыкновенный штатский костюм, затаскивал в фойе рекламные щиты и приставлял их к стенке. Медноголосое завывание джаза мягко оттенялось мерным буханьем ударника, похожим на вздохи паровой машины. Когда музыка смолкла, динамики пробубнили какое-то невнятное объявление – не иначе как мистера Сайруса опять вызывали к телефону. Интересно все-таки, кто мог звонить мне в «Рокси» и зачем? От моей сигареты бесшумно отвалился дюймовый столбик белесого пепла. Я сунул сигарету в рот и начал прохаживаться туда-сюда по освещенной площадке, разглядывая допотопные прически в витрине парикмахерской Молли и белые картонные прямоугольнички на деревянной доске объявлений Агентства по продаже недвижимости. И парикмахерская и агентство выглядели заброшенными много-много лет назад.
Мое чутье иногда верно подсказывало мне, случится в моей жизни какое-нибудь событие или нет. И вот сейчас я попытался предугадать, выйдет ли ко мне снова из «Рокси» Лиз, но, не сумев достоверно представить себе, как она появляется в дверях со своей радостно-успокоительной улыбкой, решил, что больше уж мы сегодня, наверно, не увидимся. Ладно, подожду еще пять минут, решил я и принялся считать, загибая после каждого шестого десятка палец на левой руке. Загнув третий палец, я услышал сзади какой-то шум и сбился со счета. А оглянувшись, увидел Штампа и двоих его кретинов приятелей: они брели, пошатываясь, в сторону «Рокси». Вконец окосевший Штамп пронзительно выкрикивал какую-то несуразицу про леса. Я отступил к дверям агентства. Как раз за минуту до этого швейцар, держа в руке совок для кокса, ушел за угол «Рокси», и вход никто не охранял. Хихикая и подталкивая друг друга локтями, эти три похабника ввалились в фойе. «А ну-ка предъявите ваши билеты! – заорал своим приятелям Штамп. – Эй, мистер, они хотят протыриться без билетов!»
Я устал и проголодался, как бездомная собака, и у меня было такое чувство, будто кто-то сыпанул мне в глаза песку. Подойдя к «Рокси», я опять заглянул в фойе, но Лиз там не было. Возможно, она уже принялась расспрашивать обо мне своего усастого Парня с холмов. У дамской уборной пьяный Штамп разговаривал с Ритой – кажется, она попросила у него пенсовую монетку. Я до полусмерти устал, проголодался и продрог.
Заглянув еще раз в фойе, я повернулся и пошел домой; а чтобы немного приободриться, попытался думать об Амброзии. Но ее границы оказались накрепко закрытыми. Тогда я преобразился в председателя лейбористской партии Страхтона, и меня избрали от нашего города в парламент – такого молодого члена палаты общин еще не знала история, – а через несколько дней советник Граббери получил от меня письмо:
Дорогой советник!
Вопрос о национализации похоронного дела обсуждается, как Вы, может быть, знаете, в специальной парламентской комиссии. Учитывая Ваш многолетний похоронный опыт и глубокое знание общественной жизни, мы хотели бы, знать Ваше мнение относительно нового законопроекта. Лично я – возможно, Вы вспомните юного работника Вашей конторы Сайруса – очень хотел бы…
На углу Сабосвинцового переулка светились окна лавочки «Рыба с картофелем» – яркий островок света среди темных соседних витрин. Я машинально спустился по истертым ступеням в облицованное белой плиткой чрево рыбной лавочки и стал в маленькую очередь у прилавка, загроможденного бутылками с фруктовой водой, кипами газет, рекламами кинофильмов и объявлениями о распродажах удешевленных товаров.
Благодарно привалившись к засыпанному солью мраморному прилавку, я с удовольствием вдыхал запах уксуса, горячей рыбы и жареной картошки. Зеркальную стенку над жаровней в глубине лавочки украшала надпись «Под совершенно новым руководством». Я глянул на толстых теток в белых, заляпанных жирными пятнами передниках, суетящихся позади прилавка, – все они работали тут уже многие годы; но дядька у жаровни, рослый и угрюмый, как все хозяева таких лавочек, был новый. Он повернулся к тазу с жидким тестом, в котором жарят рыбу, и я мгновенно узнал самоубийцу из моих давних кошмаров. А самоубийцей-то он прослыл благодаря мне, потому что несколько лет назад я всполошил всю улицу, где у него тогда была рыбная лавка, рассказав, что он повесился, – с тех пор и поныне он был едва ли не самой зловещей фигурой в моем Злокозненном мире. Сомневаться не приходилось – это был он. По его холодному, оценивающему взгляду – мне частенько приходилось выдерживать такие взгляды на улицах Страхтона – я понял, что он меня тоже узнал. И тут мне на мгновение почудилось, что все мои враги окопались в нашей округе, готовясь к решающему выступлению. Я купил пакетик рыбы с картофелем и, поспешно выбравшись из лавки, принялся сочинять письмо Крабраку.
Дорогой мистер Крабрак!
Как Вы, наверное, знаете, вопрос о национализации похоронного дела уже практически решен, и мы подыскиваем человека, искушенного в производстве гробов. Помнится, когда я был у вас клерком (и негодником, однажды забывшим разослать клиентам календари!!!). Вы показывали мне чертежи чрезвычайно экономичного гроба…
Рыбы с картошкой мне хватило как раз до дома. Я выбросил промасленный пакет под кустики нашей живой изгороди, вытер о платок руки и, прежде чем открыть дверь, закурил сигарету. Настроение у меня уже почти исправилось.
Отец был в гостиной. Широко расставив ноги, он стоял лицом к двери возле камина, и его лысый затылок отражался в тусклом надкаминном зеркале среди вытравленных на нем диснеевских зверьков. Грамота о принятии отца в Братство оленей, густо исписанная готическими буквами и с множеством печатей, стояла, прислоненная к вазочке, на каминной полке. Меня удивило, что отец еще не спит. Жилетка у него была расстегнута, и он молча смотрел, как я вхожу в комнату. Я спросил:
– Ты вроде хотел, чтоб я принес жареной рыбы с картошкой?
– Странно, что эта растреклятая лавочка еще открыта – в такую-то растреклятую позднь, – сказал отец. Кивком головы он указал на часы с кукушкой и, повернувшись, чтобы выбросить в камин окурок, как бы между прочим добавил: – Они в больнице.
– Ты про кого?
– Про твою бабушку с матерью, про кого же еще! Бабушке опять стало худо. Мы тут целый час пытались тебе дозвониться. Где ты шляешься?
Меня кольнуло неясное опасение: только этого мне еще не хватало. Обыкновенно, когда у бабушки кончался припадок, она сидела себе тихонечко в своем кресле, постепенно набираясь сил для более или менее нормальной жизни. А вот повторный припадок грозил ей, как нам говорили, серьезными осложнениями. Я был рад, что ее убрали из дому.
– А что с ней? – хрипловато, чтоб казаться сочувственно-озабоченным, спросил я отца.
– Ты вот растолкуй-ка мне сперва, что с тобой, – медленно закипая, проворчал отец. – То он говорит, что идет на свои растреклятые танцульки, а сам околачивается в пабе. А то мы ему полночи названиваем, и его, видите ли, нигде нет!
– У меня… – начал я.
– Ты вот у меня скоро доуменякаешься! – рявкнул отец. – Ну-ка вызывай такси и катись в больницу – мать уже небось вся извелась.
– Да скажи ты по-человечески, что там с бабушкой! – выкрикнул я.
– А что с ней всегда бывает, как ты думаешь? Звони-ка, вызывай такси, – отрезал отец.
Я нехотя вышел за дверь и стал звонить из холла в городской таксомоторный парк. А отец тем временем орал: «И чтоб я больше не видел, как ты являешься домой в такую растреклятую позднь!» Но что-то ему явно мешало разъяриться окончательно: он орал озабоченно и даже вроде бы сдержанно. Да-да, у него что-то еще было на уме. Я положил трубку и начал подыматься по лестнице. Вот тут-то отца и прорвало. Он выскочил из гостиной и в полный голос зарычал:
– Нечего тебе наверху делать!
– Да я просто подожду там такси.
– А я говорю, нечего тебе наверху делать!
– Да умыться-то мне можно, по-твоему, или нет? – спросил я отца и прислонился к стене, пытаясь изобразить смиренную рассудительность.
– Съездишь и чумазый, – откликнулся отец. – А наверху тебе делать нечего. Хватит, напрятал и нахватался там чего не надо!
– Про что это ты толкуешь-то? – скорчив изумленную гримасу, спросил я.
– Сам небось знаешь, про что я толкую, – отозвался отец. И рявкнул: – Ты почему не отправил материно письмо?
Я похолодел.
– Ну, чего молчишь? Или оглох?
– Какое письмо? – пролепетал я.
– Какое письмо? Какое письмо? – сморщившись в злобной насмешке, передразнил меня отец. – А ты брось придуряться-то. Небось получше моего знаешь, какое письмо. Которое мать дала тебе отправить в «Час домашней хозяйки», вот какое!
Я отшатнулся, чувствуя, что на лице у меня застыло паническое выражение, и пытаясь мгновенно сообразить, сколько моих преступлений им уже известно, если они обнаружили матушкино письмо.
– Я же ей говорил, что я его послал!
– Черта лысого ты послал! Оно у тебя в сундуке. А тебе его дали, чтобы послать, растреклятый ты лентяй!
Я немножко приободрился, надеясь, что отец припишет все только моему лентяйству, и с подчеркнутой беспечностью сказал:
– Да послал я его. А в ящике был черновик.
– Какой еще растреклятый черновик? Это материно письмо. И не мог ты его послать, раз оно валяется у тебя в сундуке!
Я спустился на одну ступеньку, чтобы подойти к отцу поближе, и сказал ему нарочито спокойным, растолковывающим тоном:
– В мамином письме было очень много ошибок. Понимаешь? Ну, и я подумал, что если я его перепишу – перепишу без ошибок, – то к нему отнесутся внимательней, вот и все.
– А кто тебя просил его переписывать? И кто тебя просил его вскрывать? Ты бы лучше научился держать свои вороватые руки подальше от чужих вещей. Понял? И скажи-ка мне заодно, откуда у тебя столько календарей?
– Каких календарей?
Этот вопрос вырвался у меня автоматически – так дергается нога, когда невропатолог стукает человека по колену своим молоточком. У меня просто не было времени, чтобы придумать какой-нибудь запутанный ответ или убедительно соврать. Отец глубоко вздохнул и принялся теребить размочаленный ремень на брюках.
– Ты у меня допереспрашиваешься, голубчик, я тебе устрою растреклятую жизнь, – процедил он. – Какие календари! Знаешь небось, какие! Ты не думай, что я не толковал с советником Граббери, потому что я толковал. Он мне все про тебя рассказал. А ты меня выставил на треклятое посмешище, потому что за все хватаешься своими вороватыми ручищами. Где мой разводной ключ из гаража? Тоже небось начнешь спрашивать, какой?
– Ничего я не начну спрашивать! Ты сам-то подумай – ну на кой мне твой разводной ключ?
– А на кой тебе две сотни ихних растреклятых календарей? И на кой тебе растреклятые гробовые таблички? Ты просто повредился в уме, вот и весь сказ.
Я понял, что меня может спасти только ярость.
– Еще бы не повредиться! – заорал я, спустившись в холл и подступая к отцу вплотную. – Я не хотел работать у Граббери с Крабраком, а ты меня заставил. Ты заставил – ты во всем и виноват!
– А ты у меня доорешься, растреклятый щенок! – зарычал отец. – Я тебе враз язык-то оторву!
– Господи, спаси и помилуй, – пробормотал я, машинально закрывая рот,
– Лучше пусть бы он уму-разуму тебя поучил, – сказал отец. – А то, вишь, спаси его и помилуй, ровно растреклятую молодую девицу. – Отец уже остывал, как изъярившийся дотла вулкан. Я сел на ступеньку и обхватил голову руками, чтобы он пожалел меня, несчастненького, и ушел. Он и повернулся уходить, но напоследок проворчал: – Может, хоть мать добьется от тебя какого-никакого толку. И не вздумай орать на нее, как ты на меня орал, а то я повыбью из тебя эту растреклятую дурь. – Он подошел к двери в гостиную, взялся за ручку и принялся вертеть ее туда-сюда, придумывая, как бы закончить разговор нормальным тоном, без крика. Я попытался ему помочь.
– Говорил ведь я тебе, что не хочу работать у Крабрака и Граббери.
– Да ты, нигде не хочешь работать, – отозвался отец. – Тебе бы в самый раз до смерти сидеть на моем горбу. Скажешь, нет?
– Конечно, нет. Я и сам заработаю себе на жизнь.
– Это как же?
– Комические пьесы буду писать, – невнятно пробурчал я.
– Пьесы можно вечером писать, а днем надо работать, – сказал отец. – Кто, по-твоему, займется нашим растреклятым семейным делом, когда меня не будет? Ты об этом-то подумал? – Он ткнул большим пальцем в сторону гаража, и мне пришла на ум наша с Артуром сценка насчет семейного бизнеса Иосии Блудена. Но пойми же, отец, у каждого человека свое призвание, вспомнил я. А вслух сказал:
– Ты же двадцать раз говорил, что не нуждаешься в моей помощи.
– Потому что ты лентяйничал, – отпарировал отец. – И я, как проклятый, управлялся один. Ведь кто-то должен содержать семью.
Отец, посмотри в окно. К нашему дому приближаются какие-то люди.
– Ну, ты же еще не собираешься на покой, верно? – с натужной шутливостью сказал я.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
Я заглянул ей в глаза. Она была взволнована не меньше меня – но не так бурно. Я мысленно подбросил монету: если орел – расскажу ей все, если решка – повременю. Выпал орел, и я начал рассказывать:
– У нас в доме будет особая комната с зеленой дверью. Большая такая комната, и если туда войдешь– через эту зеленую дверь, – то сразу окажешься в моей стране, в Амброзии. Никого другого мы туда пускать, конечно, не станем. Да никто и не узнает, где она, эта наша комната, – только мы. И ключа от нее ни у кого не будет. Мы склеим из картона дома для главных городов, а раскрашенные оловянные солдатики превратятся у нас в мирных горожан. А еще можно начертить карты страны. И вот представь себе дождливый вечер. Мы запираемся в нашей амброзийской комнате. Никто нас не видит. Вдоль одной стены там тянется широкая полка – вроде длинного стола. На полке – листы чистой бумаги для амброзийских газет. Может быть, если нам захочется, мы придумаем военную и чиновничью форму. В общем, это будет наша собственная страна… – Я внезапно замолчал, снова глянув на черные заросли, в которых, возможно, таились соглядатаи, и услышал настороженно шуршащую тишину холодной осенней ночи. Вместо любовного пикника у нас получился словесный, но я нисколько не огорчился. Лиз, улыбающаяся и, как обычно, довольная жизнью, тоже без возражений приняла эту замену, считая, видимо, мою словесную игру нашей общей и стародавней фантазией.
– А еще пусть у нас будет модель железной дороги – для нас, а не для детишек, – сказала она. – И в саду – широкий ров.
Откинувшись назад, я растопырил обе пятерни и провел ими по траве, чтобы избавиться от перепоночного ощущения, которое почему-то снова стало мучить меня – как нервный тик.
– Ты выйдешь за меня замуж, Лиз? – бездумно прошептал я. Думать у меня сил сейчас не было.
– Завтра, – склонившись надо мной, хрипловатым шепотом ответила Лиз. Я опрокинулся навзничь, крепко обнял ее и потянул вниз, чувствуя себя одновременно и несчастным, и умиротворенным. Она начала целовать меня, не замечая в темноте моих широко открытых глаз. Ее тело под замшевой курткой было волнующе теплым, и, не разрешая себе ни о чем думать, забыв, где мы, я целиком отдался горячей, обессиливающей истоме. Лиз медленно расстегнула молнию, и я почувствовал, что пыльной черной юбки на ней уже нет. Под моими холодными руками по ее шелковистой коже пробежала чуть заметная дрожь… Потом я пришел в себя – благодарный, потеряный, бездумно подчинившийся ее воле.
А потом прошептал:
– Там, по-моему, кто-то подглядывает.
И тотчас в кустах раздался треск ломающихся веток, мгновенно заглушенный пронзительным свистом.
– Ну, сейчас кто-то подавится у меня своими треклятыми зубищами! – заорал я, пытаясь, как араб, завернуться в расстегнутую, спадающую с меня одежду. Из кустов выскочили три смутные фигуры и, выкрикивая друг другу какие-то нечленораздельные советы, помчались вниз. Я узнал их даже в темноте: это были двое парней, приходивших к «Рокси», когда я ждал Лиз, и Штамп. Наспех застегнувшись, я погнался за ними, но не догнал и у дороги остановился. Штамп, удирая, пьяно горланил: «Ох милая… милая…» – он повторял слова, которые я шептал несколько минут назад. Уже возвращаясь, я услышал его издевательский вопль: «Хотите, я нарисую вам карты, деточки, чтоб вам было во что играться?»
Засовывая рубашку в брюки, я поднялся на холм. Лиз причесывалась.
– Нам надо было проделать все это прямо на танцплощадке, – беззаботно сказала она. Меня от ее слов сначала бросило в жар, а потом знобко затрясло.
– Пойдем, Лиз, – коротко сказал я.
Мы медленно зашагали к «Рокси».
– Ничего, я еще с ним встречусь, я еще заткну ему глотку его погаными плакатами, – пробормотал я. Но мысль о встрече со Штампом – да и с кем угодно другим – напугала меня до смерти.
Глава двенадцатая
Мне не хотелось заходить в «Рокси», и я остался ждать Лиз у входа, а она пошла за своей сумочкой. Теперь было уже по-настоящему поздно. Швейцар, сменивший форму на обыкновенный штатский костюм, затаскивал в фойе рекламные щиты и приставлял их к стенке. Медноголосое завывание джаза мягко оттенялось мерным буханьем ударника, похожим на вздохи паровой машины. Когда музыка смолкла, динамики пробубнили какое-то невнятное объявление – не иначе как мистера Сайруса опять вызывали к телефону. Интересно все-таки, кто мог звонить мне в «Рокси» и зачем? От моей сигареты бесшумно отвалился дюймовый столбик белесого пепла. Я сунул сигарету в рот и начал прохаживаться туда-сюда по освещенной площадке, разглядывая допотопные прически в витрине парикмахерской Молли и белые картонные прямоугольнички на деревянной доске объявлений Агентства по продаже недвижимости. И парикмахерская и агентство выглядели заброшенными много-много лет назад.
Мое чутье иногда верно подсказывало мне, случится в моей жизни какое-нибудь событие или нет. И вот сейчас я попытался предугадать, выйдет ли ко мне снова из «Рокси» Лиз, но, не сумев достоверно представить себе, как она появляется в дверях со своей радостно-успокоительной улыбкой, решил, что больше уж мы сегодня, наверно, не увидимся. Ладно, подожду еще пять минут, решил я и принялся считать, загибая после каждого шестого десятка палец на левой руке. Загнув третий палец, я услышал сзади какой-то шум и сбился со счета. А оглянувшись, увидел Штампа и двоих его кретинов приятелей: они брели, пошатываясь, в сторону «Рокси». Вконец окосевший Штамп пронзительно выкрикивал какую-то несуразицу про леса. Я отступил к дверям агентства. Как раз за минуту до этого швейцар, держа в руке совок для кокса, ушел за угол «Рокси», и вход никто не охранял. Хихикая и подталкивая друг друга локтями, эти три похабника ввалились в фойе. «А ну-ка предъявите ваши билеты! – заорал своим приятелям Штамп. – Эй, мистер, они хотят протыриться без билетов!»
Я устал и проголодался, как бездомная собака, и у меня было такое чувство, будто кто-то сыпанул мне в глаза песку. Подойдя к «Рокси», я опять заглянул в фойе, но Лиз там не было. Возможно, она уже принялась расспрашивать обо мне своего усастого Парня с холмов. У дамской уборной пьяный Штамп разговаривал с Ритой – кажется, она попросила у него пенсовую монетку. Я до полусмерти устал, проголодался и продрог.
Заглянув еще раз в фойе, я повернулся и пошел домой; а чтобы немного приободриться, попытался думать об Амброзии. Но ее границы оказались накрепко закрытыми. Тогда я преобразился в председателя лейбористской партии Страхтона, и меня избрали от нашего города в парламент – такого молодого члена палаты общин еще не знала история, – а через несколько дней советник Граббери получил от меня письмо:
Дорогой советник!
Вопрос о национализации похоронного дела обсуждается, как Вы, может быть, знаете, в специальной парламентской комиссии. Учитывая Ваш многолетний похоронный опыт и глубокое знание общественной жизни, мы хотели бы, знать Ваше мнение относительно нового законопроекта. Лично я – возможно, Вы вспомните юного работника Вашей конторы Сайруса – очень хотел бы…
На углу Сабосвинцового переулка светились окна лавочки «Рыба с картофелем» – яркий островок света среди темных соседних витрин. Я машинально спустился по истертым ступеням в облицованное белой плиткой чрево рыбной лавочки и стал в маленькую очередь у прилавка, загроможденного бутылками с фруктовой водой, кипами газет, рекламами кинофильмов и объявлениями о распродажах удешевленных товаров.
Благодарно привалившись к засыпанному солью мраморному прилавку, я с удовольствием вдыхал запах уксуса, горячей рыбы и жареной картошки. Зеркальную стенку над жаровней в глубине лавочки украшала надпись «Под совершенно новым руководством». Я глянул на толстых теток в белых, заляпанных жирными пятнами передниках, суетящихся позади прилавка, – все они работали тут уже многие годы; но дядька у жаровни, рослый и угрюмый, как все хозяева таких лавочек, был новый. Он повернулся к тазу с жидким тестом, в котором жарят рыбу, и я мгновенно узнал самоубийцу из моих давних кошмаров. А самоубийцей-то он прослыл благодаря мне, потому что несколько лет назад я всполошил всю улицу, где у него тогда была рыбная лавка, рассказав, что он повесился, – с тех пор и поныне он был едва ли не самой зловещей фигурой в моем Злокозненном мире. Сомневаться не приходилось – это был он. По его холодному, оценивающему взгляду – мне частенько приходилось выдерживать такие взгляды на улицах Страхтона – я понял, что он меня тоже узнал. И тут мне на мгновение почудилось, что все мои враги окопались в нашей округе, готовясь к решающему выступлению. Я купил пакетик рыбы с картофелем и, поспешно выбравшись из лавки, принялся сочинять письмо Крабраку.
Дорогой мистер Крабрак!
Как Вы, наверное, знаете, вопрос о национализации похоронного дела уже практически решен, и мы подыскиваем человека, искушенного в производстве гробов. Помнится, когда я был у вас клерком (и негодником, однажды забывшим разослать клиентам календари!!!). Вы показывали мне чертежи чрезвычайно экономичного гроба…
Рыбы с картошкой мне хватило как раз до дома. Я выбросил промасленный пакет под кустики нашей живой изгороди, вытер о платок руки и, прежде чем открыть дверь, закурил сигарету. Настроение у меня уже почти исправилось.
Отец был в гостиной. Широко расставив ноги, он стоял лицом к двери возле камина, и его лысый затылок отражался в тусклом надкаминном зеркале среди вытравленных на нем диснеевских зверьков. Грамота о принятии отца в Братство оленей, густо исписанная готическими буквами и с множеством печатей, стояла, прислоненная к вазочке, на каминной полке. Меня удивило, что отец еще не спит. Жилетка у него была расстегнута, и он молча смотрел, как я вхожу в комнату. Я спросил:
– Ты вроде хотел, чтоб я принес жареной рыбы с картошкой?
– Странно, что эта растреклятая лавочка еще открыта – в такую-то растреклятую позднь, – сказал отец. Кивком головы он указал на часы с кукушкой и, повернувшись, чтобы выбросить в камин окурок, как бы между прочим добавил: – Они в больнице.
– Ты про кого?
– Про твою бабушку с матерью, про кого же еще! Бабушке опять стало худо. Мы тут целый час пытались тебе дозвониться. Где ты шляешься?
Меня кольнуло неясное опасение: только этого мне еще не хватало. Обыкновенно, когда у бабушки кончался припадок, она сидела себе тихонечко в своем кресле, постепенно набираясь сил для более или менее нормальной жизни. А вот повторный припадок грозил ей, как нам говорили, серьезными осложнениями. Я был рад, что ее убрали из дому.
– А что с ней? – хрипловато, чтоб казаться сочувственно-озабоченным, спросил я отца.
– Ты вот растолкуй-ка мне сперва, что с тобой, – медленно закипая, проворчал отец. – То он говорит, что идет на свои растреклятые танцульки, а сам околачивается в пабе. А то мы ему полночи названиваем, и его, видите ли, нигде нет!
– У меня… – начал я.
– Ты вот у меня скоро доуменякаешься! – рявкнул отец. – Ну-ка вызывай такси и катись в больницу – мать уже небось вся извелась.
– Да скажи ты по-человечески, что там с бабушкой! – выкрикнул я.
– А что с ней всегда бывает, как ты думаешь? Звони-ка, вызывай такси, – отрезал отец.
Я нехотя вышел за дверь и стал звонить из холла в городской таксомоторный парк. А отец тем временем орал: «И чтоб я больше не видел, как ты являешься домой в такую растреклятую позднь!» Но что-то ему явно мешало разъяриться окончательно: он орал озабоченно и даже вроде бы сдержанно. Да-да, у него что-то еще было на уме. Я положил трубку и начал подыматься по лестнице. Вот тут-то отца и прорвало. Он выскочил из гостиной и в полный голос зарычал:
– Нечего тебе наверху делать!
– Да я просто подожду там такси.
– А я говорю, нечего тебе наверху делать!
– Да умыться-то мне можно, по-твоему, или нет? – спросил я отца и прислонился к стене, пытаясь изобразить смиренную рассудительность.
– Съездишь и чумазый, – откликнулся отец. – А наверху тебе делать нечего. Хватит, напрятал и нахватался там чего не надо!
– Про что это ты толкуешь-то? – скорчив изумленную гримасу, спросил я.
– Сам небось знаешь, про что я толкую, – отозвался отец. И рявкнул: – Ты почему не отправил материно письмо?
Я похолодел.
– Ну, чего молчишь? Или оглох?
– Какое письмо? – пролепетал я.
– Какое письмо? Какое письмо? – сморщившись в злобной насмешке, передразнил меня отец. – А ты брось придуряться-то. Небось получше моего знаешь, какое письмо. Которое мать дала тебе отправить в «Час домашней хозяйки», вот какое!
Я отшатнулся, чувствуя, что на лице у меня застыло паническое выражение, и пытаясь мгновенно сообразить, сколько моих преступлений им уже известно, если они обнаружили матушкино письмо.
– Я же ей говорил, что я его послал!
– Черта лысого ты послал! Оно у тебя в сундуке. А тебе его дали, чтобы послать, растреклятый ты лентяй!
Я немножко приободрился, надеясь, что отец припишет все только моему лентяйству, и с подчеркнутой беспечностью сказал:
– Да послал я его. А в ящике был черновик.
– Какой еще растреклятый черновик? Это материно письмо. И не мог ты его послать, раз оно валяется у тебя в сундуке!
Я спустился на одну ступеньку, чтобы подойти к отцу поближе, и сказал ему нарочито спокойным, растолковывающим тоном:
– В мамином письме было очень много ошибок. Понимаешь? Ну, и я подумал, что если я его перепишу – перепишу без ошибок, – то к нему отнесутся внимательней, вот и все.
– А кто тебя просил его переписывать? И кто тебя просил его вскрывать? Ты бы лучше научился держать свои вороватые руки подальше от чужих вещей. Понял? И скажи-ка мне заодно, откуда у тебя столько календарей?
– Каких календарей?
Этот вопрос вырвался у меня автоматически – так дергается нога, когда невропатолог стукает человека по колену своим молоточком. У меня просто не было времени, чтобы придумать какой-нибудь запутанный ответ или убедительно соврать. Отец глубоко вздохнул и принялся теребить размочаленный ремень на брюках.
– Ты у меня допереспрашиваешься, голубчик, я тебе устрою растреклятую жизнь, – процедил он. – Какие календари! Знаешь небось, какие! Ты не думай, что я не толковал с советником Граббери, потому что я толковал. Он мне все про тебя рассказал. А ты меня выставил на треклятое посмешище, потому что за все хватаешься своими вороватыми ручищами. Где мой разводной ключ из гаража? Тоже небось начнешь спрашивать, какой?
– Ничего я не начну спрашивать! Ты сам-то подумай – ну на кой мне твой разводной ключ?
– А на кой тебе две сотни ихних растреклятых календарей? И на кой тебе растреклятые гробовые таблички? Ты просто повредился в уме, вот и весь сказ.
Я понял, что меня может спасти только ярость.
– Еще бы не повредиться! – заорал я, спустившись в холл и подступая к отцу вплотную. – Я не хотел работать у Граббери с Крабраком, а ты меня заставил. Ты заставил – ты во всем и виноват!
– А ты у меня доорешься, растреклятый щенок! – зарычал отец. – Я тебе враз язык-то оторву!
– Господи, спаси и помилуй, – пробормотал я, машинально закрывая рот,
– Лучше пусть бы он уму-разуму тебя поучил, – сказал отец. – А то, вишь, спаси его и помилуй, ровно растреклятую молодую девицу. – Отец уже остывал, как изъярившийся дотла вулкан. Я сел на ступеньку и обхватил голову руками, чтобы он пожалел меня, несчастненького, и ушел. Он и повернулся уходить, но напоследок проворчал: – Может, хоть мать добьется от тебя какого-никакого толку. И не вздумай орать на нее, как ты на меня орал, а то я повыбью из тебя эту растреклятую дурь. – Он подошел к двери в гостиную, взялся за ручку и принялся вертеть ее туда-сюда, придумывая, как бы закончить разговор нормальным тоном, без крика. Я попытался ему помочь.
– Говорил ведь я тебе, что не хочу работать у Крабрака и Граббери.
– Да ты, нигде не хочешь работать, – отозвался отец. – Тебе бы в самый раз до смерти сидеть на моем горбу. Скажешь, нет?
– Конечно, нет. Я и сам заработаю себе на жизнь.
– Это как же?
– Комические пьесы буду писать, – невнятно пробурчал я.
– Пьесы можно вечером писать, а днем надо работать, – сказал отец. – Кто, по-твоему, займется нашим растреклятым семейным делом, когда меня не будет? Ты об этом-то подумал? – Он ткнул большим пальцем в сторону гаража, и мне пришла на ум наша с Артуром сценка насчет семейного бизнеса Иосии Блудена. Но пойми же, отец, у каждого человека свое призвание, вспомнил я. А вслух сказал:
– Ты же двадцать раз говорил, что не нуждаешься в моей помощи.
– Потому что ты лентяйничал, – отпарировал отец. – И я, как проклятый, управлялся один. Ведь кто-то должен содержать семью.
Отец, посмотри в окно. К нашему дому приближаются какие-то люди.
– Ну, ты же еще не собираешься на покой, верно? – с натужной шутливостью сказал я.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21