И он вроде бы даже им обрадовался и стал просить чашку кофе. Мы настояли на «кока-коле». Затем мы принесли ему стул. Сидя перед нами с кишками наружу, голый школьный надзиратель являл собой нашего личного монстра, укрощенного и вонючего, содрогавшегося в конвульсиях, будто кающаяся машина греха, – тип личности, особенности которого мы только начинаем постигать. Он придирался к швам на своем теле до тех пор, пока они совсем исчезли. Каждый день в одно и то же время мы слышали, как на улице лает собака. Мы принесли ему радио, чтобы он мог наслаждаться соревнованиями пивоваров. Мы сами из Висконсина. Школьный надзиратель заявил, что представляет себе все так живо, будто соревнования были настольной игрой. У игроков были весьма своеобразные имена, как, например, Юнт или Молитор. Прежде нам никогда не удавалось посмотреть своими глазами на то, как занимаются сексом. Так что нам очень хотелось, чтобы школьный надзиратель занялся сексом, и мы притащили ему лаявшую во дворе собаку. Она вела себя тихо, предварительно задобренная. Она облизала школьному надзирателю пальцы ног и лицо и сожрала пару метров его кишок. Офицер погладил кобеля по спине. Без злого умысла тот пометил пол. Видимо, пес нервничал. Он смотрел на нас умными и покорными глазами. Школьный надзиратель открыл кобелю пасть и вынул наружу его язык. Кобель вырвался и стал бегать кругами по бункеру с оглушительным лаем, пока мы его не остановили. Школьный надзиратель так ничему и не научился. За это мы помочились на него все разом. Ему это понравилось. Так мы провели свои летние каникулы. Двенадцатого сентября мы сперли из магазина пару огромных голубых джинсов и фланелевую рубашку для школьного надзирателя и попросили его это примерить. Это был первый день школьных занятий, и нам хотелось, чтобы он выглядел добрым и мягким, располагая к себе, а не отталкивая учащихся.
ПАНЕГИРИКИ
ОН ЛЕЖАЛ ЛИЦОМ ВНИЗ, все еще одетый в свою одежду. Вокруг головы образовалась огромная лужа крови. В области обоих висков и затылка имелись довольно обширные и глубокие повреждения, свидетельствующие о том, что был задет головной мозг. Задели его основательно и с разных сторон. Должно быть, пострадавшего долго били чем-то по голове. В теменной области череп был пробит насквозь, его верхняя часть почти ни на чем не держалась. Вероятно, удары также были нанесены в основание шеи, но шейные позвонки не были сломаны. Еще несколько ударов пришлись на плечи убитого, о чем можно было судить по следам крови, проступившей сквозь его свитер. И хотя последние описанные мною удары сами по себе не были смертельными, его мозг и мозжечок повреждены были настолько сильно, а подходящие к ним артерии полностью перерезаны, что вопрос оказания экстренной помощи даже не рассматривался.
НИКТО ИЗ ТЕХ, КОГО Я ЗНАЛ, не умирал в последнее время. Мне следовало бы быть за это благодарным, но по какой-то совершенно идиотской причине я не рассматривал это с такой точки зрения. Отсутствие трагического в жизни, представляющей собой мирный вакуум, может оказаться в итоге проблематичным и даже болезненным. В любом уголке этого города всегда был кто-то, кто плакал, но все это происходило настолько далеко от меня – этого центра вселенной, ее огромной глазницы, – что я и глазом ни разу не моргнул. Эта нехватка крайностей в моей жизни, движущейся по траектории абсолютной пустоты, превратила меня в заплывшего жиром и выжившего из ума идиота. У меня не было ничего, о чем я лично мог бы скорбеть. Поиск травматических ситуаций обычно ассоциируется с солдатами, вернувшимися домой из горячих точек, которые после всей кровавой мясорубки, которой они были свидетелями, просто не могут не прийти в бешенство при виде приближающегося почтальона, ныряют под стол, начинают выть, выскакивают из окон или разряжают обойму в свою же голову. Насколько мне известно… по крайней мере, я в это верю… я в состоянии вынести практически все. Приведу вам несколько примеров почти пустяковых издевательств, которым я подвергся в своей жизни.
Когда я был ребенком, моя мать частенько принималась орать во всю глотку, пытаясь избавить меня от икоты посредством возникающего диссонанса. Это было ее личное изобретение, и оно крайне редко давало желаемый результат. Икота же случалась у меня каждый день, потому что я рос нервным и не мог делать равномерные вдохи и выдохи через нос. Она, бывало, пряталась за дверью, а потом выскакивала оттуда прямо на меня. Она щекотала мою макушку, производя омерзительные пощелкивания костяшками пальцев одной из своих костлявых лапищ, и говорила, что это паук запутался у меня в волосах. Или сдавливала меня с двух сторон, трясла и потом уверяла: «Все прошло!» Моя мать считала, что способна вышибить из меня любую подцепленную мною болезнь и что я получаю удовольствие от ее методов лечения. Отец же в свою очередь не обращал ни малейшего внимания на эти регулярные односторонние и совершенно оскорбительные действия. Однажды, когда я слизывал соду с кухонного стола, она влепила мне такой подзатыльник, что выбила зуб. А в другой раз пыталась меня задушить при помощи телефонного кабеля. Ее стряпня была еще одним из ее фирменных способов причинения удовольствий. Она называла меня ангельским ребенком, потому что я добросовестно выкидывал ее недоразмороженные полуготовые обеды, которые она считала съеденными. Она была последовательницей Научной церкви Христа и, следовательно, большой почитательницей Мэри Бейкер-Эдди. Для нее блевота была подлинным религиозным переживанием. Бог морально очищал меня. В этом она была права. Когда я изрыгал из своих недр куски полупереваренного тухлого мяса, она нависала надо мной и говорила: «В материи нет ни жизни, ни истины. В ней не заложено никакой сути или способности к пониманию чего бы то ни было». Впрочем, я бы не сказал, что то, что происходило в подобные моменты в материальном мире, было начисто лишено какого бы то ни было смысла. Может, оно и не являлось чем-то глубокомысленным. Скорее плохо пережеванным. Но моя мать продолжала: «Дух есть бессмертная истина, материя же конечна и ошибочна. Дух реален и вечен, материя иллюзорна и временна. Дух – это и есть Бог. А ты – его образ и подобие, поэтому ты существо не материальное, но духовное». После чего она трепала меня по голове и велел прибрать за собой. Я был блюющим ангельским ребенком.
Как и любой ребенок, я ожидал худшего. Это очевидно. Не собирается ли моя мать бросить меня в бакалейном магазине? Или продать? Или столкнуть с обрыва? Или затащить меня в постель? Или выколоть мне глаза? Действительно ли тот человек на лавке в парке собирается меня пристукнуть? Ни один из вариантов развития событий нельзя было сбрасывать со счетов. На случай опасности у меня был заготовлен план: схорониться под домом. Там у меня даже был заныкан фонарик. В гараже у родителей имелся большой запас консервов, а я хранил там золотые монеты, плоскогубцы, вилы, раскладной нож, кирку для колки льда и кнут. Враг должен был быть готов к тому, что будет заколот прямо в сердце, расчленен и предан забвению. Родителям мир также представлялся пугающим, но совсем в ином ключе: каждое насекомое непременно было ядовитым, а каждая собака – бешеной.
Эти сцены моей жизни стоят перед моим внутренним взором, словно все это случилось только вчера. От них пахнет серой, и они ясно дают понять, что без меня им не жить, а все произошедшее было лишь милой семейной шуткой. Мои родители были монстрами, которые тем не менее исправно ходили на работу и в разговоре с другими людьми умудрялись добиться того, чтобы те понимающе кивали им в ответ. Когда же мне доводилось с ними разговаривать, они смотрели в пол и мычали что-то вроде: «Э-э-э-э… ну-у-у-у». А потом просто уходили с опущенными головами. С наступлением моего отрочества все разговоры между нами и подавно прекратились. Кончилось даже это мычание. Неожиданно все перестало иметь значение. Все эти люди, с которыми я ходил вместе в школу, – ведь не было на свете ничего, что могло бы воспрепятствовать их радостному, я бы даже сказал, эйфорически-идиотскому продвижению вперед. Я же был замкнут, угрюм и инертен. Никто из моих друзей не отличался крепким здоровьем (они никогда не посещали врачей, и ни у одного из них не было медицинской страховки), однако все они скопом и каждый по отдельности сумели выжить. Будучи одним из многих затраханных, но все еще почтительных людей, населяющих эту планету, я подолгу пялился в свое окно и, конечно же, ничего там не видел. Еще я пялился в телевизор (отданный мне одним приятелем по работе, с которой я давным-давно ушел, – или меня уволили? Мне больше не стыдно в этом признаваться.), а там показывали незнакомцев, вываливающихся из обуглившихся самолетов (или мне это только казалось), мертвые тела, которые застегивали в специальных мешках и увозили куда-то на носилках, расплющенные всмятку машины, налетевшие на стену, телефонную будку или другую машину, пистолеты, палящие кому-то прямо в лицо (я слышал лишь сам выстрел, причем всегда вплотную, рисовать всю сцену мне снова приходилось в воображении). Но все, кого я знал (друзья, родственники, соседи), спокойно вставали каждое утро со своих постелей, не испытывая ничего, кроме, может быть, головной боли или першения в горле. Но эта малость, как и полагается, приобретала в их представлении колоссальное значение и вынуждала их хныкать так, словно кто-то вырвал им ногти или снял целый пласт их упругого, лишенного веснушек эпидермиса. На моей коже веснушки есть. Я был чрезвычайно удивлен, когда обнаружил, что эти светло-коричневые пятнышки удаляются вместе с верхним слоем кожи. Я всегда представлял себе, что я веснушчатый до костей. А также непрерывно деградирующий и не склонный плакать.
КОГДА Я ВИДЕЛ ЕГО В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ, он лежал на спине, совершенно неподвижный. Ноги – возле камина, правая рука – вдоль тела, пальцы – сжаты в кулак, левая рука – на груди. Его одежда была в порядке, кроме разве что пятнышка кофе спереди на рубашке. При том беспорядке, в котором предстала передо мной комната, в ней ощущалось удивительное умиротворение. Я бубнил какую-то песню. Предметы бросали длинные тени. Я был словно загипнотизирован. Огромная лужа крови растеклась вокруг его головы и тоже напоминала тень. Его лицо, а также шея спереди и справа были разбиты до такой степени, что шейные позвонки были полностью отрезаны от основных артерий. Голова продолжала держаться на коже и мышцах с левой стороны. Кость справа была проломлена. По темени был, очевидно, нанесен такой сильный удар, что значительная часть мозга просто вытекла наружу (все-таки удивительно, сколько материала свободно помещается в крохотной, в сущности, черепной коробке). Другие удары, пришедшиеся на лицо, были нанесены с такой жестокостью, что кости черепа и лицевые мышцы были превращены в сплошное кровавое месиво.
НА КАЖДОГО ИЗ ДРУЗЕЙ у меня заведено по отдельной папке. В папке Терри есть фотография его матери. Должно быть, я ее украл. По крайней мере, я не могу припомнить ни одной причины, по которой он мог мне ее отдать. С другой стороны, зачем мне воровать фотографию чьей-то матери? Матери всегда были для нас своего рода полицейскими. Они подозревали нас в магазинных кражах, уличных драках и торговлей краденым. Вероятно, она попала ко мне во время одной из неистовых уборок Терри, во время которых он в припадке чистоплотности отправлял все, что попадалось ему на глаза, прямиком в корзину для мусора. На фотографии его мать моложе, чем мы сейчас, а нам сейчас по тридцать. Она просто сказка: сладкая, неприступная, модная. Сейчас она тоже уже мертва, поэтому правильнее было бы сказать «была сказка», ибо на данный момент она-лишь часть истории. Она выглядит умненькой и красивой. Должно быть, мне это нравилось. Когда мы были законченными наркоманами и идиотами, я гордился тем, что знал мать Терри. По тем временам осталась странная тоска. Это был наш собственный извращенный способ получения подобающего образования. Мы проштудировали энциклопедии скуки и эйфории от корки до корки. Мать Терри считала, что я хорошо влияю на ее сына, наставляю его на путь истинный и помогаю ему уберечься от возможных неприятностей. А все потому, что однажды она попросила его что-то там прибрать, он стал сопротивляться, а я его уговорил. После этого она решила, что я ангел во плоти. Наверное, она подумала тогда: «Какой здравомыслящий, заслуживающий доверия мальчик». Мне же в свою очередь казалось, что она была антиматерью, просто классной зрелой цыпочкой – зажигаем! Но тем не менее я все время был настороже. Родители почему-то убеждены, что ты либо хуже, чем их собственный ребенок, и оказываешь на него разрушительное воздействие, либо ты – образец для подражания, но вы никогда не выглядите в их глазах равными с нравственной точки зрения. Во время обучения в колледже, за редким исключением, мы были до смешного похожи друг на друга. Мы одевались и декламировали свои словечки как попугаи-близнецы. Мы читали одни и те же журналы, рыгали и пердели ради увеселения друг друга и сожрали вместе тысячи пицц. В то время меня крайне занимал вопрос о том, как выглядят родители моих друзей голышом. По какой-то странной причине они казались мне страстными, как бесстыжие порнозвезды. Буфера мамаш вываливались из вырезов кофточек в цветочек, а кожаные перцы отцов торчали из бермудских шорт. Они были для нас единственными посторонними, демонстрировавшими нам свое расположение и щедрость. Они покупали нам разные вещи… Если мы, конечно, соглашались убраться в гараже. Чистой воды шантаж.
На похоронах Терри пристальные взгляды собравшихся буквально отправили меня в космическое путешествие на другую планету. Стояла гробовая тишина. В другой ситуации я бы разразился истерикой, что оскорбило бы родителей, но было и так очевидно, что мне тут хуже всех, поэтому я просто продолжал отчаянно кусать нижнюю губу и незаметно почесывать волосы подмышками. Он был для меня как брат. Меня обняли двадцать три раза. На мне были солнечные очки. Я нервничал. Я нервничал даже больше, чем горевал, потому то мне предстояло произнести речь. Это было чем-то таким, ради чего я втайне жил все это время. Обнажить всю правду о друге перед толпой людей. Я точно знал, что мертвый Терри был лучше любого из живущих. Как только все собрались в церкви, священник начал свою речь. Говоря что-то о том, как дух Терри вознесется в райский сад, где царят тишина и спокойствие, отец Гниломозг умаслил родственников и разозлил друзей. Я сделался циничным и почувствовал, что от меня воняет. Он также процитировал Рода МакКуэна. Затем наступил мой черед. Я взобрался по четырем ступенькам на алтарь, повернулся налево и встал за кафедру. На мне были довольно поношенные туфли, но они все равно ужасно скрипели. Я был в угольно-черной футболке. В тот день было нестерпимо жарко. Я нервничал так, как никогда раньше. Но думаю, мне все удалось. Я говорил о том, какими хорошими друзьями мы были с Терри, как мы отвисали вместе с ним, и о том, что было у нас плохого и хорошего. Присутствующие смеялись в паузах сквозь слезы, и это было облегчением для всех. Мне даже начало казаться, что я вот-вот признаюсь в чем-то смехотворном, например, скажу, что я – жулик и у меня нет никакого права быть живым и что именно я и должен быть тем, кто лежит сейчас в гробу, наряженный в синий костюм. Я говорил о тех временах, когда он называл меня лучшим другом, и о том, как сильно это меня поддерживало. Мне всегда казалось, что Терри – слишком крутой чувак, чтобы использовать столь романтичные выражения. Я считал, что в наши дни лучших друзей уже не существует. Терри был очень высоким мальчиком. И, как знали все присутствовавшие, очень привлекательным. Мы относились к нему, как к сенатору, что ли. И мы бы, пожалуй, даже аплодировали, когда он заходил в комнату, если бы это не выводило его из себя. Терри был сильным, веснушчатым и язвительным. Он курил «лаки страйк». Иногда, когда он говорил, его рот вдруг искривлялся, будто его желудок пронзала боль или будто он вдруг осознавал всю банальность собственных мыслей, хотя его мысли никогда не были плоскими. Они были незаурядными и остроумными. Женщина в заднем ряду, переполняемая горем от осознания масштабов своей утраты, плакала не переставая. И без остановки хлюпала носом. У нее получался очень усердный плач. Я даже завидовал ей. Она с головой погрузилась в собственное горе. Мне тоже необходимо было заплакать, иначе это было бы как-то неправильно. И я начал повторять за ней. Медленно, пытаясь не выглядеть так, будто я притворяюсь. У меня получалось все лучше и лучше, затем я услышал звон в ушах, а потом накатили и первые волны плача. Я знал, что вот-вот разрыдаюсь. Я чувствовал это где-то в паху.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
ПАНЕГИРИКИ
ОН ЛЕЖАЛ ЛИЦОМ ВНИЗ, все еще одетый в свою одежду. Вокруг головы образовалась огромная лужа крови. В области обоих висков и затылка имелись довольно обширные и глубокие повреждения, свидетельствующие о том, что был задет головной мозг. Задели его основательно и с разных сторон. Должно быть, пострадавшего долго били чем-то по голове. В теменной области череп был пробит насквозь, его верхняя часть почти ни на чем не держалась. Вероятно, удары также были нанесены в основание шеи, но шейные позвонки не были сломаны. Еще несколько ударов пришлись на плечи убитого, о чем можно было судить по следам крови, проступившей сквозь его свитер. И хотя последние описанные мною удары сами по себе не были смертельными, его мозг и мозжечок повреждены были настолько сильно, а подходящие к ним артерии полностью перерезаны, что вопрос оказания экстренной помощи даже не рассматривался.
НИКТО ИЗ ТЕХ, КОГО Я ЗНАЛ, не умирал в последнее время. Мне следовало бы быть за это благодарным, но по какой-то совершенно идиотской причине я не рассматривал это с такой точки зрения. Отсутствие трагического в жизни, представляющей собой мирный вакуум, может оказаться в итоге проблематичным и даже болезненным. В любом уголке этого города всегда был кто-то, кто плакал, но все это происходило настолько далеко от меня – этого центра вселенной, ее огромной глазницы, – что я и глазом ни разу не моргнул. Эта нехватка крайностей в моей жизни, движущейся по траектории абсолютной пустоты, превратила меня в заплывшего жиром и выжившего из ума идиота. У меня не было ничего, о чем я лично мог бы скорбеть. Поиск травматических ситуаций обычно ассоциируется с солдатами, вернувшимися домой из горячих точек, которые после всей кровавой мясорубки, которой они были свидетелями, просто не могут не прийти в бешенство при виде приближающегося почтальона, ныряют под стол, начинают выть, выскакивают из окон или разряжают обойму в свою же голову. Насколько мне известно… по крайней мере, я в это верю… я в состоянии вынести практически все. Приведу вам несколько примеров почти пустяковых издевательств, которым я подвергся в своей жизни.
Когда я был ребенком, моя мать частенько принималась орать во всю глотку, пытаясь избавить меня от икоты посредством возникающего диссонанса. Это было ее личное изобретение, и оно крайне редко давало желаемый результат. Икота же случалась у меня каждый день, потому что я рос нервным и не мог делать равномерные вдохи и выдохи через нос. Она, бывало, пряталась за дверью, а потом выскакивала оттуда прямо на меня. Она щекотала мою макушку, производя омерзительные пощелкивания костяшками пальцев одной из своих костлявых лапищ, и говорила, что это паук запутался у меня в волосах. Или сдавливала меня с двух сторон, трясла и потом уверяла: «Все прошло!» Моя мать считала, что способна вышибить из меня любую подцепленную мною болезнь и что я получаю удовольствие от ее методов лечения. Отец же в свою очередь не обращал ни малейшего внимания на эти регулярные односторонние и совершенно оскорбительные действия. Однажды, когда я слизывал соду с кухонного стола, она влепила мне такой подзатыльник, что выбила зуб. А в другой раз пыталась меня задушить при помощи телефонного кабеля. Ее стряпня была еще одним из ее фирменных способов причинения удовольствий. Она называла меня ангельским ребенком, потому что я добросовестно выкидывал ее недоразмороженные полуготовые обеды, которые она считала съеденными. Она была последовательницей Научной церкви Христа и, следовательно, большой почитательницей Мэри Бейкер-Эдди. Для нее блевота была подлинным религиозным переживанием. Бог морально очищал меня. В этом она была права. Когда я изрыгал из своих недр куски полупереваренного тухлого мяса, она нависала надо мной и говорила: «В материи нет ни жизни, ни истины. В ней не заложено никакой сути или способности к пониманию чего бы то ни было». Впрочем, я бы не сказал, что то, что происходило в подобные моменты в материальном мире, было начисто лишено какого бы то ни было смысла. Может, оно и не являлось чем-то глубокомысленным. Скорее плохо пережеванным. Но моя мать продолжала: «Дух есть бессмертная истина, материя же конечна и ошибочна. Дух реален и вечен, материя иллюзорна и временна. Дух – это и есть Бог. А ты – его образ и подобие, поэтому ты существо не материальное, но духовное». После чего она трепала меня по голове и велел прибрать за собой. Я был блюющим ангельским ребенком.
Как и любой ребенок, я ожидал худшего. Это очевидно. Не собирается ли моя мать бросить меня в бакалейном магазине? Или продать? Или столкнуть с обрыва? Или затащить меня в постель? Или выколоть мне глаза? Действительно ли тот человек на лавке в парке собирается меня пристукнуть? Ни один из вариантов развития событий нельзя было сбрасывать со счетов. На случай опасности у меня был заготовлен план: схорониться под домом. Там у меня даже был заныкан фонарик. В гараже у родителей имелся большой запас консервов, а я хранил там золотые монеты, плоскогубцы, вилы, раскладной нож, кирку для колки льда и кнут. Враг должен был быть готов к тому, что будет заколот прямо в сердце, расчленен и предан забвению. Родителям мир также представлялся пугающим, но совсем в ином ключе: каждое насекомое непременно было ядовитым, а каждая собака – бешеной.
Эти сцены моей жизни стоят перед моим внутренним взором, словно все это случилось только вчера. От них пахнет серой, и они ясно дают понять, что без меня им не жить, а все произошедшее было лишь милой семейной шуткой. Мои родители были монстрами, которые тем не менее исправно ходили на работу и в разговоре с другими людьми умудрялись добиться того, чтобы те понимающе кивали им в ответ. Когда же мне доводилось с ними разговаривать, они смотрели в пол и мычали что-то вроде: «Э-э-э-э… ну-у-у-у». А потом просто уходили с опущенными головами. С наступлением моего отрочества все разговоры между нами и подавно прекратились. Кончилось даже это мычание. Неожиданно все перестало иметь значение. Все эти люди, с которыми я ходил вместе в школу, – ведь не было на свете ничего, что могло бы воспрепятствовать их радостному, я бы даже сказал, эйфорически-идиотскому продвижению вперед. Я же был замкнут, угрюм и инертен. Никто из моих друзей не отличался крепким здоровьем (они никогда не посещали врачей, и ни у одного из них не было медицинской страховки), однако все они скопом и каждый по отдельности сумели выжить. Будучи одним из многих затраханных, но все еще почтительных людей, населяющих эту планету, я подолгу пялился в свое окно и, конечно же, ничего там не видел. Еще я пялился в телевизор (отданный мне одним приятелем по работе, с которой я давным-давно ушел, – или меня уволили? Мне больше не стыдно в этом признаваться.), а там показывали незнакомцев, вываливающихся из обуглившихся самолетов (или мне это только казалось), мертвые тела, которые застегивали в специальных мешках и увозили куда-то на носилках, расплющенные всмятку машины, налетевшие на стену, телефонную будку или другую машину, пистолеты, палящие кому-то прямо в лицо (я слышал лишь сам выстрел, причем всегда вплотную, рисовать всю сцену мне снова приходилось в воображении). Но все, кого я знал (друзья, родственники, соседи), спокойно вставали каждое утро со своих постелей, не испытывая ничего, кроме, может быть, головной боли или першения в горле. Но эта малость, как и полагается, приобретала в их представлении колоссальное значение и вынуждала их хныкать так, словно кто-то вырвал им ногти или снял целый пласт их упругого, лишенного веснушек эпидермиса. На моей коже веснушки есть. Я был чрезвычайно удивлен, когда обнаружил, что эти светло-коричневые пятнышки удаляются вместе с верхним слоем кожи. Я всегда представлял себе, что я веснушчатый до костей. А также непрерывно деградирующий и не склонный плакать.
КОГДА Я ВИДЕЛ ЕГО В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ, он лежал на спине, совершенно неподвижный. Ноги – возле камина, правая рука – вдоль тела, пальцы – сжаты в кулак, левая рука – на груди. Его одежда была в порядке, кроме разве что пятнышка кофе спереди на рубашке. При том беспорядке, в котором предстала передо мной комната, в ней ощущалось удивительное умиротворение. Я бубнил какую-то песню. Предметы бросали длинные тени. Я был словно загипнотизирован. Огромная лужа крови растеклась вокруг его головы и тоже напоминала тень. Его лицо, а также шея спереди и справа были разбиты до такой степени, что шейные позвонки были полностью отрезаны от основных артерий. Голова продолжала держаться на коже и мышцах с левой стороны. Кость справа была проломлена. По темени был, очевидно, нанесен такой сильный удар, что значительная часть мозга просто вытекла наружу (все-таки удивительно, сколько материала свободно помещается в крохотной, в сущности, черепной коробке). Другие удары, пришедшиеся на лицо, были нанесены с такой жестокостью, что кости черепа и лицевые мышцы были превращены в сплошное кровавое месиво.
НА КАЖДОГО ИЗ ДРУЗЕЙ у меня заведено по отдельной папке. В папке Терри есть фотография его матери. Должно быть, я ее украл. По крайней мере, я не могу припомнить ни одной причины, по которой он мог мне ее отдать. С другой стороны, зачем мне воровать фотографию чьей-то матери? Матери всегда были для нас своего рода полицейскими. Они подозревали нас в магазинных кражах, уличных драках и торговлей краденым. Вероятно, она попала ко мне во время одной из неистовых уборок Терри, во время которых он в припадке чистоплотности отправлял все, что попадалось ему на глаза, прямиком в корзину для мусора. На фотографии его мать моложе, чем мы сейчас, а нам сейчас по тридцать. Она просто сказка: сладкая, неприступная, модная. Сейчас она тоже уже мертва, поэтому правильнее было бы сказать «была сказка», ибо на данный момент она-лишь часть истории. Она выглядит умненькой и красивой. Должно быть, мне это нравилось. Когда мы были законченными наркоманами и идиотами, я гордился тем, что знал мать Терри. По тем временам осталась странная тоска. Это был наш собственный извращенный способ получения подобающего образования. Мы проштудировали энциклопедии скуки и эйфории от корки до корки. Мать Терри считала, что я хорошо влияю на ее сына, наставляю его на путь истинный и помогаю ему уберечься от возможных неприятностей. А все потому, что однажды она попросила его что-то там прибрать, он стал сопротивляться, а я его уговорил. После этого она решила, что я ангел во плоти. Наверное, она подумала тогда: «Какой здравомыслящий, заслуживающий доверия мальчик». Мне же в свою очередь казалось, что она была антиматерью, просто классной зрелой цыпочкой – зажигаем! Но тем не менее я все время был настороже. Родители почему-то убеждены, что ты либо хуже, чем их собственный ребенок, и оказываешь на него разрушительное воздействие, либо ты – образец для подражания, но вы никогда не выглядите в их глазах равными с нравственной точки зрения. Во время обучения в колледже, за редким исключением, мы были до смешного похожи друг на друга. Мы одевались и декламировали свои словечки как попугаи-близнецы. Мы читали одни и те же журналы, рыгали и пердели ради увеселения друг друга и сожрали вместе тысячи пицц. В то время меня крайне занимал вопрос о том, как выглядят родители моих друзей голышом. По какой-то странной причине они казались мне страстными, как бесстыжие порнозвезды. Буфера мамаш вываливались из вырезов кофточек в цветочек, а кожаные перцы отцов торчали из бермудских шорт. Они были для нас единственными посторонними, демонстрировавшими нам свое расположение и щедрость. Они покупали нам разные вещи… Если мы, конечно, соглашались убраться в гараже. Чистой воды шантаж.
На похоронах Терри пристальные взгляды собравшихся буквально отправили меня в космическое путешествие на другую планету. Стояла гробовая тишина. В другой ситуации я бы разразился истерикой, что оскорбило бы родителей, но было и так очевидно, что мне тут хуже всех, поэтому я просто продолжал отчаянно кусать нижнюю губу и незаметно почесывать волосы подмышками. Он был для меня как брат. Меня обняли двадцать три раза. На мне были солнечные очки. Я нервничал. Я нервничал даже больше, чем горевал, потому то мне предстояло произнести речь. Это было чем-то таким, ради чего я втайне жил все это время. Обнажить всю правду о друге перед толпой людей. Я точно знал, что мертвый Терри был лучше любого из живущих. Как только все собрались в церкви, священник начал свою речь. Говоря что-то о том, как дух Терри вознесется в райский сад, где царят тишина и спокойствие, отец Гниломозг умаслил родственников и разозлил друзей. Я сделался циничным и почувствовал, что от меня воняет. Он также процитировал Рода МакКуэна. Затем наступил мой черед. Я взобрался по четырем ступенькам на алтарь, повернулся налево и встал за кафедру. На мне были довольно поношенные туфли, но они все равно ужасно скрипели. Я был в угольно-черной футболке. В тот день было нестерпимо жарко. Я нервничал так, как никогда раньше. Но думаю, мне все удалось. Я говорил о том, какими хорошими друзьями мы были с Терри, как мы отвисали вместе с ним, и о том, что было у нас плохого и хорошего. Присутствующие смеялись в паузах сквозь слезы, и это было облегчением для всех. Мне даже начало казаться, что я вот-вот признаюсь в чем-то смехотворном, например, скажу, что я – жулик и у меня нет никакого права быть живым и что именно я и должен быть тем, кто лежит сейчас в гробу, наряженный в синий костюм. Я говорил о тех временах, когда он называл меня лучшим другом, и о том, как сильно это меня поддерживало. Мне всегда казалось, что Терри – слишком крутой чувак, чтобы использовать столь романтичные выражения. Я считал, что в наши дни лучших друзей уже не существует. Терри был очень высоким мальчиком. И, как знали все присутствовавшие, очень привлекательным. Мы относились к нему, как к сенатору, что ли. И мы бы, пожалуй, даже аплодировали, когда он заходил в комнату, если бы это не выводило его из себя. Терри был сильным, веснушчатым и язвительным. Он курил «лаки страйк». Иногда, когда он говорил, его рот вдруг искривлялся, будто его желудок пронзала боль или будто он вдруг осознавал всю банальность собственных мыслей, хотя его мысли никогда не были плоскими. Они были незаурядными и остроумными. Женщина в заднем ряду, переполняемая горем от осознания масштабов своей утраты, плакала не переставая. И без остановки хлюпала носом. У нее получался очень усердный плач. Я даже завидовал ей. Она с головой погрузилась в собственное горе. Мне тоже необходимо было заплакать, иначе это было бы как-то неправильно. И я начал повторять за ней. Медленно, пытаясь не выглядеть так, будто я притворяюсь. У меня получалось все лучше и лучше, затем я услышал звон в ушах, а потом накатили и первые волны плача. Я знал, что вот-вот разрыдаюсь. Я чувствовал это где-то в паху.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34