Виктору к тому времени исполнилось восемнадцать лет, и мне думалось, что подражать ему куда проще, нежели Дуррути, которому было уже далеко за двадцать, он представлялся мне могущественным, Великим Вождем, Героем, Легендой.
Мы с Виктором отправились в Мексику, чтобы присоединиться к группе Дуррути и Аскасо. Точнее, присоединиться к ним должен был мой брат, которого Дуррути призвал к себе в память о нашем отце. Но Виктор не бросил меня на произвол сиротской и нищенской судьбы в Барселоне и взял с собой. Когда мы добрались до Веракруса, Аскасо пришел в ярость.
«Ах, вот уж не знал, что мы прибыли в Америку, чтобы нянчить младенцев», – просюсюкал он презрительно. Сарказм его, холодный и злой, ничуть не скрывала ласковая интонация.
Франсиско Аскасо и Дуррути были неразлучными друзьями и вместе с Хуаном Гарсией Оливером составляли головку испанского анархизма, в народе их прозвали «три мушкетера». Они создали «Солидариос», группу боевиков, которая боролась с боевиками правительственными. Тогда полицейские убийцы сотнями убивали синдикалистов из НКТ, забивали дубинками, стреляли в спину, как то было с моим отцом. Это они называли «белым террором», поскольку «белыми» окрестили русских контрреволюционеров; «синие» тогда еще не стали политическим, угрожающим символом. «Солидариос» отвечали убийствами полицейских, предпринимателей, доносчиков. В общем, шла настоящая необъявленная война. Рабочие отправлялись утром на завод с пистолетом в чемоданчике для инструментов и не знали, вернутся ли назад, а в кафе «Эспаньоль» члены НКТ раздавали тяжелые браунинги и горячо спорили, кого завтра они по всей справедливости отправят на тот свет. В этом кафе я был однажды с матерью, толком не знаю, зачем мы туда пошли, думаю, за деньгами, потому что после смерти отца нам помогали, но, понятно, это были гроши. Тогда я слышал, как они обсуждали свои будущие акции, лица у них горели, голоса были хриплыми, а пистолеты открыто лежали на столиках. Один из них дал мне кусочек сахара, сначала обмакнув его в молоко.
«Солидариос» провели несколько впечатляющих акций. Например, они убили архиепископа Сарагосского, ограбили Испанский банк в Хихоне, чтобы добыть денег для НКТ. Конечно, это были жестокие люди. Но, поверь мне, и время тогда было жестокое. Время отчаяния, невероятно несправедливое время, когда люди погибали от нищеты и голода. Это было время олигархов и жертв олигархии. Только подумай, в НКТ тогда состояло около миллиона бедных, и Конфедерация всегда была на грани краха, в тысяча девятьсот тридцать шестом году у них, например, был всего один работник на зарплате. В те времена анархистам приходилось очень тяжко: их постоянно лишали прав и пихали за решетку. Дуррути три раза был приговорен к смерти и полжизни провел в тюрьме.
Тогда, в тысяча девятьсот двадцать пятом, НКТ очередной раз загнали в подполье. То было время диктатуры Примо де Риверы, и в застенках находились около сорока тысяч анархистов. Поэтому и умерла моя мать: у профсоюзов больше не было денег, чтобы помогать всем обездоленным семьям. Положение стало настолько критическим, что «Солидариос» решили провести серию экспроприации в Америке и таким способом наполнить опустевшую казну НКТ. Туда и отправились в декабре тысяча девятьсот двадцать четвертого года Дуррути и Аскасо с фальшивыми паспортами на голландском сухогрузе, направлявшемся на Кубу. Они были вдвоем и сперва стали рубить сахарный тростник в Санта-Кларе. Однако началась забастовка, рабочие требовали прибавки, а надсмотрщики делали то, что всегда делали в те времена – схватили троих забастовщиков и избили их до полусмерти. На следующее утро владельца сахарных плантаций нашли с пробитой пулей головой. На груди у него лежала бумажка, на которой карандашом было написано: «справедливость Эррантес».
Тогда впервые было употреблено это название. Это была идея Аскасо: он считал, что на то время, пока «Солидариос» находятся в Америке, им лучше называться «Эррантес» (бродячие). Аскасо всегда переполняли идеи. Но я до сих пор не знаю, хорошие ли это были идеи. Он был горячий человек, очень небольшого роста, с вечной иронической усмешкой. Вел он себя барственно и вызывающе, словно старался искупить низкорослость и явное тщедушие. Он был из тех людей, которые едва пойдя в комнату, порождают в ней атмосферу напряженности. Представляю, как в бытность официантом его душила ярость из-за позорной формы и необходимости прислуживать. Хотя, возможно, я и несправедлив к нему, он мне никогда не нравился: как только мы приехали в Веракрус, рядом с ним я ощутил себя жалким червяком. Я хотел чувствовать себя мужчиной, а он унижал меня прилюдно:
«Прекрасно. Когда мы в следующий раз столкнемся с полицией, пусть этот сопляк распустит нюни. Может, полицейские проникнутся. Нет, правда, Пепе, нам этот чертов малец ни к чему».
Он никогда прямо ко мне не обращался, только к Дуррути. Ни разу даже не взглянул, что меня особенно унижало. Зато Буэнавентура, огромный, волосатый, подошел ко мне и посмотрел прямо в глаза, слово оценивая или взвешивая, потом положил свою лапищу металлиста мне на плечо и с мягкой улыбкой сказал Аскасо:
«Ты, Пако, прав, как всегда прав, но мальчик пока останется с нами, а там видно будет».
И я остался, потому что последнее слово всегда было за Дуррути, впустую он не говорил, и потому всегда казалось, что Аскасо произносит больше слов.
Странная эта была пара, Дуррути и Аскасо. Буэнавентура, которого близкие звали Пепе, был высоченный могучий мужчина горячего нрава, иногда он стучал кулаком по столу, а от его баса звенели стекла. Энергии у него было хоть отбавляй, и становилось очевидно, что энергия эта может стать роковой. Глядя на Дуррути, ты понимал, что этот человек, если пожелает, убьет: для этого у него хватало силы, страсти, самообладания и жестокости. Но понимал ты и то, что Дуррути этого не хотел. Потом, во время войны, откуда-то возник миф о чудовищных жестокостях, которые он совершал. Якобы он сжег собор в Лериде. Неправда: его колонна проходила через Лериду за месяц до пожара, а когда поджигатели, отставшие анархисты, присоединились на фронте к бойцам Дуррути, он велел их наказать. Он всегда стремился быть справедливым. Да, он был человеком страстным и горячим, но обладал удивительным чувством меры даже в то время, которое меры не признавало: война, революция, хаос. Он кровавый герой, потому что ему выпало жить в кровавую эпоху, но полностью душевной чистоты он не утратил.
Аскасо был совсем другой. Я уже говорил, что несправедлив к нему, но ничего не поделаешь, все мы субъективны, для нас реальность – то, что видим, изменяем и переиначиваем собственным взглядом. Реальностей столько же, сколько глаз. А мои глаза говорят мне, что Аскасо был человеком холодным, надменным и высокомерным с вечной сардонической улыбочкой. Там, где у Дуррути были чувства, у Аскасо – идеология. В нашей группе он считался интеллектуалом и признанным стратегом. Умный, что и говорить, утонченный даже. Но меня он пугал. Огромный Дуррути со своим громовым голосом, с кулачищами, которыми он колотил по столу, пугал вдвое меньше, чем недомерок Аскасо, хрупкий, спокойный, никогда не повышающий голоса. Ему было лет на пять-шесть меньше, чем Дуррути, и Буэнавентура относился к нему с восхищением, защищал его, как любимого младшего братишку, который и начитаннее, и умнее, но еще многого не знает о жизни.
Но, в общем, они были молоды, горячи, отважны и привлекательны. Живя в невежественном окружении, они были сами современными, стремились к переменам – одним словом, авангард эпохи. И внешне они старались подчеркнуть это: хорошо пошитые костюмы, галстук-бабочка, кокетливо торчащий из кармашка носовой платок. Маскарадные костюмы, чтобы их не приняли за боевиков, каковыми они на самом деле и являлись. Или наоборот, чтобы походить на боевиков, я помню, что громилы у правых одевались точно так же. Одинаковые, как манекены. Как бы то ни было, «Солидариос» ходили по улицам как короли. Это я точно помню, потому что и сам ходил с ними; и хоть в сравнении с ними я был сопляк, я тоже чувствовал эту гордость, эту лихорадку. Подумай только: тогда мы считали, что будущее – в наших руках, что нынешние наши подвиги созидают завтрашний день. Знаешь, что сделали «Солидариос» с деньгами, которые захватили в банке Хихона? Это было в тысяча девятьсот двадцать третьем, еще до Веракруса. Так вот, они бежали в Париж и открыли там Интернациональное издательство на улице Пти, дом четырнадцать. И начали выпускать «Анархистскую энциклопедию». Они ведь создавали новый мир и нуждались в новых словах, чтобы дать всему имя. В энциклопедию они вложили все, действительно все деньги. «Пистолет и Энциклопедия – это ключи к свободе», – любил повторять Аскасо. Ему очень нравилось говорить афоризмами.
На себя после ограблений они не тратили ни песеты. На жизнь, на еду, жилье и лекарства для детей они зарабатывали, кто как мог. В Париже Дуррути, например, служил механиком на заводе «Рено». Буэнавентура всегда был беден, как церковная мышь: полжизни он провел за решеткой и его не очень-то охотно брали на работу, уж слишком известный он был анархист. Часто ему не хватало на чашку кофе. Когда в тридцать шестом его убили, всего имущества после него осталась одежда, что была на нем, пистолет, смена белья, очки и кожаный берет – потом такие береты называли «дуррути», ты понимаешь, о чем я. Хотя нет, откуда тебе знать – с тех пор столько воды утекло…
Но я забегаю вперед. Мы добрались до Веракруса, и Дуррути разрешил мне остаться. Я и остался. Вся группа отправилась на ферму в Тикомане, чтобы готовить акции. Ферма принадлежала вдове анархиста, очень толстой и очень смуглой женщине, которая казалась мне совсем пожилой, хотя ей было, наверное, тридцать с небольшим. Лоб пересекали сросшиеся в одну линию брови – как усы, казалось мне. Но глаза у нее были красивые, а таких белых зубов я вообще никогда не видел. Ближе к вечеру, когда в дом попадали только косые лучи солнца, зайчики от ее блестящих зубов сверкали на стенах. Хотя она почти никогда не улыбалась. Только если смотрела на Грегорио Ховера. Вот тогда-то зажигались ее глаза и сияли зубы.
Так шли дни: старшие сидели в комнате и разрабатывали планы, я же был на подхвате у вдовы – водил вола на водопой, таскал воду из колодца, собирал помидоры. Дух захватывало, когда вдова резала кур: она хватала курицу, клала ее голову на чурбак и в мгновение ока разрубала шею. Она резала поросят, кроликов, беззащитных ягнят. Там я и научился убивать: отрезал голову утке. До сих пор помню, как блестела под мексиканским солнцем струйка крови.
Однажды вся группа уехала с фермы. Они уехали очень рано, в огромном облезлом форде. Брат крепко обнял меня, чего обычно никогда не делал, но я и так все понял, они мне ничего не говорили, но я знал, что они едут на ограбление. Машина исчезла в дорожной пыли, и на высушенной солнцем, знойной ферме остались только мы двое – вдова и я. Она шумно вздохнула и зарезала петуха. Не знаю, зачем она это сделала – мы этого петуха не ели.
По-моему, это был жреческий обряд, древнее жертвоприношение, остатки ацтекских ритуалов.
Жертвоприношение помогло: через два дня они вернулись, и очень довольные – ограбили две фабрики, и добыча оказалась немаленькая.
«Все прошло очень легко, обошлось без стрельбы», – хвастался мой брат. Он очень переменился: зачесал набриллиантиненные волосы назад, как Ховер, и прищуривал глаза, как Аскасо. Он чувствовал, что стал важной персоной и занял достойное место среди «Солидариос». Виктор был в хорошем настроении, да и все остальные тоже не скрывали радости. Возбужденный Дуррути составил для меня программу чтения – как истинного анархиста его очень заботило мое образование. А по вечерам он учил меня быть настоящим бойцом. Например, преподал мне науку, как сделать бомбу из пороха и старой консервной банки. Или как смотреть в глаза человеку, которому угрожаешь оружием.
«Главное – не отпускать его взгляд ни на миг, надо уставиться ему в глаза и держать его взглядом так, словно он – рыба у тебя на крючке, – объяснял Дуррути. – Если ты сидишь и спокойно работаешь в банке, а тебе вдруг суют пистолет чуть не в рот и вот так смотрят в глаза, ты испугаешься настолько, уверяю тебя, что будешь видеть только черное отверстие ствола, черные зрачки и черную дыру собственной паники. Поэтому налетчик может не закрывать лицо – его все равно не вспомнят».
Даже Аскасо вроде бы смягчился. Иногда даже бросал мне слово-другое и ничуть не возмущался, когда остальные строили дальнейшие планы в моем присутствии. Скоро, к моему величайшему облегчению, стало ясно, что меня не оставят на ферме. Когда мы отсюда уедем, начнется самое интересное: смелые налеты, увлекательные приключения в пути, восхитительная опасность. Я был вне себя от восторга, считал дни, оставшиеся до отъезда; считала их и вдова, но с грустью. По-моему, она была немного влюблена в Грегорио, но в ночь перед отъездом она пришла ко мне, а не к нему. Я, как обычно, спал на своем тюфяке в кухне, когда меня разбудило чье-то присутствие, чье-то прикосновение. В испуге я открыл глаза – прямо передо мной было ее лицо. Она присела на корточки возле моей постели и смотрела на меня как-то странно, я ничего не понимал. На ней была грубая серая рубаха, скрывавшая ее от шеи до пяток, в одной руке она держала огарок, другой поглаживала меня по голове.
«Что-то случилось?» – испуганно спросил я хриплым со сна голосом.
«Тссс, – прошептала она, еще ласковее гладя мои волосы, словно успокаивала разбуженного ребенка. – Тсссс!»
И легла на тюфяк, рядом со мной. Мы были вместе до рассвета. Раньше она всегда молчала, а теперь без устали нашептывала мне с материнской лаской почти неразборчивые нежные имена, ворковала колыбельные песенки, давала заботливые советы:
«Береги себя, сынок, сердечко мое, одевайся теплее, да благословит тебя Святая Дева, веди себя хорошо, будь умницей…»
Позже, когда я уже любил женщин, мне встречались и такие, что в обычной жизни не произносили почти ни слова, но в постели вдруг начинали говорить красноречиво и цветисто. Примерно то же произошло тогда с вдовой, но слова, лившиеся из ее уст, были не о любви, они были домашние, материнские. Между нами ничего не произошло: в течение нескольких часов я казался безмужней и бездетной женщине ее собственным ребенком, а я, сирота, тосковавший по матери, с радостью отдавался нежным ласкам ее огромных рук. Так мы провели все время до рассвета, прижавшись друг к другу, я – в грязной драной майке, она – в грубой хрустящей рубахе: от нее исходил сытный дух хлеба, всепроникающий запах пота; ее руки, резавшие кур и уток, нежнейшими прикосновениями ласкали мои волосы… Эти могучие женские руки, что умели и зарезать, и накормить, и успокоить так необычно. То была незабываемая ночь, когда она кончилась, кончилось и мое детство. Последняя ночь невинности.
* * *
Мне было не по себе в одиночестве.
А ведь доподлинно известно: в мире с нами вместе существуют миллиарды живых организмов, пусть даже они так малы, что глазу нашему незаметны. А больше всего вокруг нас постельных клещей, это такие паукообразные, которые есть всюду. Я видела их на увеличенных фотоснимках: тело шарообразное, ноги длинные, и вообще, вид такой, будто это жуткие и смертельно опасные пришельцы из других миров. Когда я прочитала, что в каждом сантиметре наших матрасов обитает уж не знаю сколько сотен тысяч этих тварей, я каждую ночь, ложась спать, слушаю, как они переговариваются возле моей головы: ш-ш-ш, слышу потрескивания, топот невидимых ножек. Клещи не знают, что вся их вселенная ограничивается моим матрасом. Если подумать, так и наша Вселенная, наверное, всего лишь матрас какого-нибудь сверхгиганта. И если принять во внимание, как густо населен мир разными существами, то странно, что мы, люди, можем чувствовать себя одинокими среди всех этих насекомых, клещей, бактерий и прочих микробов.
Но когда Рамона похитили, я почувствовала себя одинокой, одинокой до полного отчаяния, одинокой до жути. Теперь я поняла, почему не развелась с мужем: пусть он мне надоел, пусть раздражал меня, но это было животное моей породы, его дыхание как бы защищало меня, его глаза видели меня, мы вместе, как сообщники, противостояли натиску бури, этому внешнему миру, в котором бушуют бешеные штормы, ураганы и землетрясения. Вот почему в одиночестве меня охватила паника.
Наверное, в этом и состоит причина, по которой я позволила Феликсу Робле настолько внедриться в мою жизнь, открыла перед ним и двери своего дома, и будничные заботы. И его, как многих вдовцов и пенсионеров, тоже, видимо, угнетало одиночество. А при этом нет ничего странного, что он сразу же погрузился в мои проблемы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Мы с Виктором отправились в Мексику, чтобы присоединиться к группе Дуррути и Аскасо. Точнее, присоединиться к ним должен был мой брат, которого Дуррути призвал к себе в память о нашем отце. Но Виктор не бросил меня на произвол сиротской и нищенской судьбы в Барселоне и взял с собой. Когда мы добрались до Веракруса, Аскасо пришел в ярость.
«Ах, вот уж не знал, что мы прибыли в Америку, чтобы нянчить младенцев», – просюсюкал он презрительно. Сарказм его, холодный и злой, ничуть не скрывала ласковая интонация.
Франсиско Аскасо и Дуррути были неразлучными друзьями и вместе с Хуаном Гарсией Оливером составляли головку испанского анархизма, в народе их прозвали «три мушкетера». Они создали «Солидариос», группу боевиков, которая боролась с боевиками правительственными. Тогда полицейские убийцы сотнями убивали синдикалистов из НКТ, забивали дубинками, стреляли в спину, как то было с моим отцом. Это они называли «белым террором», поскольку «белыми» окрестили русских контрреволюционеров; «синие» тогда еще не стали политическим, угрожающим символом. «Солидариос» отвечали убийствами полицейских, предпринимателей, доносчиков. В общем, шла настоящая необъявленная война. Рабочие отправлялись утром на завод с пистолетом в чемоданчике для инструментов и не знали, вернутся ли назад, а в кафе «Эспаньоль» члены НКТ раздавали тяжелые браунинги и горячо спорили, кого завтра они по всей справедливости отправят на тот свет. В этом кафе я был однажды с матерью, толком не знаю, зачем мы туда пошли, думаю, за деньгами, потому что после смерти отца нам помогали, но, понятно, это были гроши. Тогда я слышал, как они обсуждали свои будущие акции, лица у них горели, голоса были хриплыми, а пистолеты открыто лежали на столиках. Один из них дал мне кусочек сахара, сначала обмакнув его в молоко.
«Солидариос» провели несколько впечатляющих акций. Например, они убили архиепископа Сарагосского, ограбили Испанский банк в Хихоне, чтобы добыть денег для НКТ. Конечно, это были жестокие люди. Но, поверь мне, и время тогда было жестокое. Время отчаяния, невероятно несправедливое время, когда люди погибали от нищеты и голода. Это было время олигархов и жертв олигархии. Только подумай, в НКТ тогда состояло около миллиона бедных, и Конфедерация всегда была на грани краха, в тысяча девятьсот тридцать шестом году у них, например, был всего один работник на зарплате. В те времена анархистам приходилось очень тяжко: их постоянно лишали прав и пихали за решетку. Дуррути три раза был приговорен к смерти и полжизни провел в тюрьме.
Тогда, в тысяча девятьсот двадцать пятом, НКТ очередной раз загнали в подполье. То было время диктатуры Примо де Риверы, и в застенках находились около сорока тысяч анархистов. Поэтому и умерла моя мать: у профсоюзов больше не было денег, чтобы помогать всем обездоленным семьям. Положение стало настолько критическим, что «Солидариос» решили провести серию экспроприации в Америке и таким способом наполнить опустевшую казну НКТ. Туда и отправились в декабре тысяча девятьсот двадцать четвертого года Дуррути и Аскасо с фальшивыми паспортами на голландском сухогрузе, направлявшемся на Кубу. Они были вдвоем и сперва стали рубить сахарный тростник в Санта-Кларе. Однако началась забастовка, рабочие требовали прибавки, а надсмотрщики делали то, что всегда делали в те времена – схватили троих забастовщиков и избили их до полусмерти. На следующее утро владельца сахарных плантаций нашли с пробитой пулей головой. На груди у него лежала бумажка, на которой карандашом было написано: «справедливость Эррантес».
Тогда впервые было употреблено это название. Это была идея Аскасо: он считал, что на то время, пока «Солидариос» находятся в Америке, им лучше называться «Эррантес» (бродячие). Аскасо всегда переполняли идеи. Но я до сих пор не знаю, хорошие ли это были идеи. Он был горячий человек, очень небольшого роста, с вечной иронической усмешкой. Вел он себя барственно и вызывающе, словно старался искупить низкорослость и явное тщедушие. Он был из тех людей, которые едва пойдя в комнату, порождают в ней атмосферу напряженности. Представляю, как в бытность официантом его душила ярость из-за позорной формы и необходимости прислуживать. Хотя, возможно, я и несправедлив к нему, он мне никогда не нравился: как только мы приехали в Веракрус, рядом с ним я ощутил себя жалким червяком. Я хотел чувствовать себя мужчиной, а он унижал меня прилюдно:
«Прекрасно. Когда мы в следующий раз столкнемся с полицией, пусть этот сопляк распустит нюни. Может, полицейские проникнутся. Нет, правда, Пепе, нам этот чертов малец ни к чему».
Он никогда прямо ко мне не обращался, только к Дуррути. Ни разу даже не взглянул, что меня особенно унижало. Зато Буэнавентура, огромный, волосатый, подошел ко мне и посмотрел прямо в глаза, слово оценивая или взвешивая, потом положил свою лапищу металлиста мне на плечо и с мягкой улыбкой сказал Аскасо:
«Ты, Пако, прав, как всегда прав, но мальчик пока останется с нами, а там видно будет».
И я остался, потому что последнее слово всегда было за Дуррути, впустую он не говорил, и потому всегда казалось, что Аскасо произносит больше слов.
Странная эта была пара, Дуррути и Аскасо. Буэнавентура, которого близкие звали Пепе, был высоченный могучий мужчина горячего нрава, иногда он стучал кулаком по столу, а от его баса звенели стекла. Энергии у него было хоть отбавляй, и становилось очевидно, что энергия эта может стать роковой. Глядя на Дуррути, ты понимал, что этот человек, если пожелает, убьет: для этого у него хватало силы, страсти, самообладания и жестокости. Но понимал ты и то, что Дуррути этого не хотел. Потом, во время войны, откуда-то возник миф о чудовищных жестокостях, которые он совершал. Якобы он сжег собор в Лериде. Неправда: его колонна проходила через Лериду за месяц до пожара, а когда поджигатели, отставшие анархисты, присоединились на фронте к бойцам Дуррути, он велел их наказать. Он всегда стремился быть справедливым. Да, он был человеком страстным и горячим, но обладал удивительным чувством меры даже в то время, которое меры не признавало: война, революция, хаос. Он кровавый герой, потому что ему выпало жить в кровавую эпоху, но полностью душевной чистоты он не утратил.
Аскасо был совсем другой. Я уже говорил, что несправедлив к нему, но ничего не поделаешь, все мы субъективны, для нас реальность – то, что видим, изменяем и переиначиваем собственным взглядом. Реальностей столько же, сколько глаз. А мои глаза говорят мне, что Аскасо был человеком холодным, надменным и высокомерным с вечной сардонической улыбочкой. Там, где у Дуррути были чувства, у Аскасо – идеология. В нашей группе он считался интеллектуалом и признанным стратегом. Умный, что и говорить, утонченный даже. Но меня он пугал. Огромный Дуррути со своим громовым голосом, с кулачищами, которыми он колотил по столу, пугал вдвое меньше, чем недомерок Аскасо, хрупкий, спокойный, никогда не повышающий голоса. Ему было лет на пять-шесть меньше, чем Дуррути, и Буэнавентура относился к нему с восхищением, защищал его, как любимого младшего братишку, который и начитаннее, и умнее, но еще многого не знает о жизни.
Но, в общем, они были молоды, горячи, отважны и привлекательны. Живя в невежественном окружении, они были сами современными, стремились к переменам – одним словом, авангард эпохи. И внешне они старались подчеркнуть это: хорошо пошитые костюмы, галстук-бабочка, кокетливо торчащий из кармашка носовой платок. Маскарадные костюмы, чтобы их не приняли за боевиков, каковыми они на самом деле и являлись. Или наоборот, чтобы походить на боевиков, я помню, что громилы у правых одевались точно так же. Одинаковые, как манекены. Как бы то ни было, «Солидариос» ходили по улицам как короли. Это я точно помню, потому что и сам ходил с ними; и хоть в сравнении с ними я был сопляк, я тоже чувствовал эту гордость, эту лихорадку. Подумай только: тогда мы считали, что будущее – в наших руках, что нынешние наши подвиги созидают завтрашний день. Знаешь, что сделали «Солидариос» с деньгами, которые захватили в банке Хихона? Это было в тысяча девятьсот двадцать третьем, еще до Веракруса. Так вот, они бежали в Париж и открыли там Интернациональное издательство на улице Пти, дом четырнадцать. И начали выпускать «Анархистскую энциклопедию». Они ведь создавали новый мир и нуждались в новых словах, чтобы дать всему имя. В энциклопедию они вложили все, действительно все деньги. «Пистолет и Энциклопедия – это ключи к свободе», – любил повторять Аскасо. Ему очень нравилось говорить афоризмами.
На себя после ограблений они не тратили ни песеты. На жизнь, на еду, жилье и лекарства для детей они зарабатывали, кто как мог. В Париже Дуррути, например, служил механиком на заводе «Рено». Буэнавентура всегда был беден, как церковная мышь: полжизни он провел за решеткой и его не очень-то охотно брали на работу, уж слишком известный он был анархист. Часто ему не хватало на чашку кофе. Когда в тридцать шестом его убили, всего имущества после него осталась одежда, что была на нем, пистолет, смена белья, очки и кожаный берет – потом такие береты называли «дуррути», ты понимаешь, о чем я. Хотя нет, откуда тебе знать – с тех пор столько воды утекло…
Но я забегаю вперед. Мы добрались до Веракруса, и Дуррути разрешил мне остаться. Я и остался. Вся группа отправилась на ферму в Тикомане, чтобы готовить акции. Ферма принадлежала вдове анархиста, очень толстой и очень смуглой женщине, которая казалась мне совсем пожилой, хотя ей было, наверное, тридцать с небольшим. Лоб пересекали сросшиеся в одну линию брови – как усы, казалось мне. Но глаза у нее были красивые, а таких белых зубов я вообще никогда не видел. Ближе к вечеру, когда в дом попадали только косые лучи солнца, зайчики от ее блестящих зубов сверкали на стенах. Хотя она почти никогда не улыбалась. Только если смотрела на Грегорио Ховера. Вот тогда-то зажигались ее глаза и сияли зубы.
Так шли дни: старшие сидели в комнате и разрабатывали планы, я же был на подхвате у вдовы – водил вола на водопой, таскал воду из колодца, собирал помидоры. Дух захватывало, когда вдова резала кур: она хватала курицу, клала ее голову на чурбак и в мгновение ока разрубала шею. Она резала поросят, кроликов, беззащитных ягнят. Там я и научился убивать: отрезал голову утке. До сих пор помню, как блестела под мексиканским солнцем струйка крови.
Однажды вся группа уехала с фермы. Они уехали очень рано, в огромном облезлом форде. Брат крепко обнял меня, чего обычно никогда не делал, но я и так все понял, они мне ничего не говорили, но я знал, что они едут на ограбление. Машина исчезла в дорожной пыли, и на высушенной солнцем, знойной ферме остались только мы двое – вдова и я. Она шумно вздохнула и зарезала петуха. Не знаю, зачем она это сделала – мы этого петуха не ели.
По-моему, это был жреческий обряд, древнее жертвоприношение, остатки ацтекских ритуалов.
Жертвоприношение помогло: через два дня они вернулись, и очень довольные – ограбили две фабрики, и добыча оказалась немаленькая.
«Все прошло очень легко, обошлось без стрельбы», – хвастался мой брат. Он очень переменился: зачесал набриллиантиненные волосы назад, как Ховер, и прищуривал глаза, как Аскасо. Он чувствовал, что стал важной персоной и занял достойное место среди «Солидариос». Виктор был в хорошем настроении, да и все остальные тоже не скрывали радости. Возбужденный Дуррути составил для меня программу чтения – как истинного анархиста его очень заботило мое образование. А по вечерам он учил меня быть настоящим бойцом. Например, преподал мне науку, как сделать бомбу из пороха и старой консервной банки. Или как смотреть в глаза человеку, которому угрожаешь оружием.
«Главное – не отпускать его взгляд ни на миг, надо уставиться ему в глаза и держать его взглядом так, словно он – рыба у тебя на крючке, – объяснял Дуррути. – Если ты сидишь и спокойно работаешь в банке, а тебе вдруг суют пистолет чуть не в рот и вот так смотрят в глаза, ты испугаешься настолько, уверяю тебя, что будешь видеть только черное отверстие ствола, черные зрачки и черную дыру собственной паники. Поэтому налетчик может не закрывать лицо – его все равно не вспомнят».
Даже Аскасо вроде бы смягчился. Иногда даже бросал мне слово-другое и ничуть не возмущался, когда остальные строили дальнейшие планы в моем присутствии. Скоро, к моему величайшему облегчению, стало ясно, что меня не оставят на ферме. Когда мы отсюда уедем, начнется самое интересное: смелые налеты, увлекательные приключения в пути, восхитительная опасность. Я был вне себя от восторга, считал дни, оставшиеся до отъезда; считала их и вдова, но с грустью. По-моему, она была немного влюблена в Грегорио, но в ночь перед отъездом она пришла ко мне, а не к нему. Я, как обычно, спал на своем тюфяке в кухне, когда меня разбудило чье-то присутствие, чье-то прикосновение. В испуге я открыл глаза – прямо передо мной было ее лицо. Она присела на корточки возле моей постели и смотрела на меня как-то странно, я ничего не понимал. На ней была грубая серая рубаха, скрывавшая ее от шеи до пяток, в одной руке она держала огарок, другой поглаживала меня по голове.
«Что-то случилось?» – испуганно спросил я хриплым со сна голосом.
«Тссс, – прошептала она, еще ласковее гладя мои волосы, словно успокаивала разбуженного ребенка. – Тсссс!»
И легла на тюфяк, рядом со мной. Мы были вместе до рассвета. Раньше она всегда молчала, а теперь без устали нашептывала мне с материнской лаской почти неразборчивые нежные имена, ворковала колыбельные песенки, давала заботливые советы:
«Береги себя, сынок, сердечко мое, одевайся теплее, да благословит тебя Святая Дева, веди себя хорошо, будь умницей…»
Позже, когда я уже любил женщин, мне встречались и такие, что в обычной жизни не произносили почти ни слова, но в постели вдруг начинали говорить красноречиво и цветисто. Примерно то же произошло тогда с вдовой, но слова, лившиеся из ее уст, были не о любви, они были домашние, материнские. Между нами ничего не произошло: в течение нескольких часов я казался безмужней и бездетной женщине ее собственным ребенком, а я, сирота, тосковавший по матери, с радостью отдавался нежным ласкам ее огромных рук. Так мы провели все время до рассвета, прижавшись друг к другу, я – в грязной драной майке, она – в грубой хрустящей рубахе: от нее исходил сытный дух хлеба, всепроникающий запах пота; ее руки, резавшие кур и уток, нежнейшими прикосновениями ласкали мои волосы… Эти могучие женские руки, что умели и зарезать, и накормить, и успокоить так необычно. То была незабываемая ночь, когда она кончилась, кончилось и мое детство. Последняя ночь невинности.
* * *
Мне было не по себе в одиночестве.
А ведь доподлинно известно: в мире с нами вместе существуют миллиарды живых организмов, пусть даже они так малы, что глазу нашему незаметны. А больше всего вокруг нас постельных клещей, это такие паукообразные, которые есть всюду. Я видела их на увеличенных фотоснимках: тело шарообразное, ноги длинные, и вообще, вид такой, будто это жуткие и смертельно опасные пришельцы из других миров. Когда я прочитала, что в каждом сантиметре наших матрасов обитает уж не знаю сколько сотен тысяч этих тварей, я каждую ночь, ложась спать, слушаю, как они переговариваются возле моей головы: ш-ш-ш, слышу потрескивания, топот невидимых ножек. Клещи не знают, что вся их вселенная ограничивается моим матрасом. Если подумать, так и наша Вселенная, наверное, всего лишь матрас какого-нибудь сверхгиганта. И если принять во внимание, как густо населен мир разными существами, то странно, что мы, люди, можем чувствовать себя одинокими среди всех этих насекомых, клещей, бактерий и прочих микробов.
Но когда Рамона похитили, я почувствовала себя одинокой, одинокой до полного отчаяния, одинокой до жути. Теперь я поняла, почему не развелась с мужем: пусть он мне надоел, пусть раздражал меня, но это было животное моей породы, его дыхание как бы защищало меня, его глаза видели меня, мы вместе, как сообщники, противостояли натиску бури, этому внешнему миру, в котором бушуют бешеные штормы, ураганы и землетрясения. Вот почему в одиночестве меня охватила паника.
Наверное, в этом и состоит причина, по которой я позволила Феликсу Робле настолько внедриться в мою жизнь, открыла перед ним и двери своего дома, и будничные заботы. И его, как многих вдовцов и пенсионеров, тоже, видимо, угнетало одиночество. А при этом нет ничего странного, что он сразу же погрузился в мои проблемы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37