А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Через несколько лет Рамон превратился для меня в человека слабого, безжизненного, не умеющего страдать. Куда подевалась красота мира? Куда пропала вся та полнота жизни, тот рай, куда отправила меня страсть? Пусть лучше меня предадут, пусть лучше меня покинут, пусть лучше я потеряю возлюбленного, пока длятся судороги любви, пусть я буду рвать на себе волосы в грозовые и бессонные ночи, только бы не чувствовать в который раз, как гаснут во мне звезды, как отсутствие любви пожирает все вокруг, словно библейская чума, как полноценная жизнь гниет, будто паданка, как – в конце всех концов – горло у тебя пересыхает от пыльного вкуса боли.
Потому что боль всегда пахнет пылью, хотя со мной случилось так, что боль пахла кровью. Три года прошло с тех пор, как я врезалась в грузовик Стояла туманная ночь, асфальт был скользкий, я ужасно устала, очень торопилась, сделала поворот, а там был грузовик, он полз как черепаха. Это – всего лишь сухой отчет о дорожно-транспортном происшествии. Я много раз думала об этом, прокручивала в своем воображении, что бы было, если бы изменился хоть один фактор. Что бы произошло, если бы не было тумана? Если бы я настолько не устала, так не торопилась домой? Если бы шоссе не было скользким, как каток? Весь металл мира врезался мне в рот. Кроме одного куска. Этот кусок продырявил мне живот. Я была на шестом месяце. В животе у меня была девочка. Ножки, головка, сжатые в кулачок ручки. Я видела ее на экране, когда мне делали УЗИ, доченьку мою, полностью сформировавшуюся, черно-белое чудо моей плоти. Я убила ее в той аварии, а заодно потеряла и матку. Последнее их не так уж и беспокоило – мне было уже немало лет. Старородящая, как это называется на их оскорбительном жаргоне. Вся жизнь до того потребовалась мне, чтобы решиться, победить внутренний голос, который отговаривал меня рожать, заглушить нашептывания матери, которая бубнила, что выжить можно только без детей. А теперь я пустая. Так говорят о себе женщины, которые подверглись той же операции. Пустая. Будто главное в них – матка. Древние римляне отказывали в социальном статусе бездетным женщинам. Это запечатлено в нашей памяти. Так называемые первобытные народы не воспринимают бездетных женщин: для них это – почти асоциальное явление. Это тоже запечатлено в нашей памяти. Даже производители товаров для секс-шопов делают теперь надувные куклы с животом беременной над той щелью, ради которой их и покупают!
Подбородок мне скрепили проволокой, тщательно собрали из кусочков челюсти, но девочку спасти не смогли. Я женщина, которая не знает, что такое рожать, а говорят, будто это все равно что быть оленем и не знать, что такое бегать. Разумеется, операцию мне делали под наркозом, так что я не помню, как извлекли из меня мою девочку. Но каждый раз, когда я снимаю протезы, я вижу черную пустоту во рту и вспоминаю тот миг, когда железо впилось мне в лицо, ту боль, кровь, осколки кости, кусочки мяса… Кровь, плоть, кости, боль – все равно что рожать. Но – все искореженное, как в черном фарсе. Мой рот – могила моей дочери.
Об этом я никогда не говорила. Лгать можно молчанием, что я и делала. К примеру, я никогда не рассказывала Адриану о своей беременности. Известное дело: одна ложь следует за другой, как одна капля дождя следует за другой. И мои отношения с Адрианом были совсем не такие, какими я их вам представила. Хотя все, что я вам говорила, правда, или почти правда, или частично правда. Но необходимо кое-что добавить. Кое-что важное, главное, что изменит общую картину.
Мы с ним были из разных галактик, как две кометы, чьи хвосты на мгновение пересекаются в космосе. Он явился из детства, у него никогда не было постоянной женщины, он хотел жить со мною и мною, хотел, чтобы мы создали очаг, чтобы мечтали о будущем, чтобы клялись друг другу в вечной верности, чтобы обещали друг другу все, что только можно и нельзя. А я уже прошла утомительный жизненный путь, я уже знала, что вечность кончается довольно быстро – чем она вечнее, тем быстрее заканчивается. Поэтому я отстраняла его, отталкивала, отдаляла от себя. Чем больше он требовал от меня, тем больше я задыхалась, и чем больше я не давалась, тем сильнее хотел он меня настичь. Но если отступал он, я атаковала, преследовала и требовала – ведь любовь есть игра сообщающихся сосудов.
Адриан начал ревновать, поочередно впадать то в жестокость, то в сентиментальность. Мы оба сошли с ума, если понимать под сумасшествием полную утрату контроля над собственными поступками, водоворотом эмоций, непонимание того, что сам же и говоришь, состояние, когда ты не знаешь даже, стоишь ты или сидишь. Мы очень много плакали, иногда вместе, обидевшись один на другого; в конце концов мы стали причинять друг другу душевную боль, хотя, думаю, никто из нас этого не хотел. Мы превратили свою жизнь в мелодраму, мы вытаскивали на свет божий свои призраки и играли ими. Он был для меня призраком моей ушедшей юности, олицетворял для меня все не прожитые мной жизни, не рожденных мной детей, не сделанных мной дел, потерянных мной лет; для него же я, наверное, стала последним подростковым кризисом и, возможно, болезненным выздоровлением от всепоглощающей и мучительной любви к матери. Но ведь я не была его матерью и вообще не могла быть ничьей матерью. Я всего лишь дочь, сорокалетняя старая дочь, почти разложившаяся на жизненном пути дочь. Да, это я, я придумываю правду и вспоминаю ложь, чтобы не раствориться в абсолютном небытии.
* * *
Мы всего лишь слова, слова, которые звучат в пространстве, сказал Феликс. Слова, которые мы шепчем, выкрикиваем, выплевываем, слова, миллионы раз сказанные или едва выговоренные заплетающимся языком. Я не верю в потустороннюю жизнь, я верю в слова. Все слова, которые мы, люди, произнесли с начала времен, продолжают витать там, во вселенной. Вечность – это и есть неразличимый шум некогда произнесенных слов. И сны – тоже слова умерших, которые внедряются нам в голову, пока мы спим, и создают образы, которые мы видим. Я убежден, что слова вращаются вокруг нас, словно смерчи, в том числе и тот крик – «земля!» – который издал Родриго де Триана при виде американского берега во время первого путешествия Колумба, и предсмертное «И ты, Брут», которым Цезарь упрекнул своих убийц, и нежнейшая колыбельная, с которой мама укладывала меня спать. Самой песенки я не помню, но я твердо уверен, что она витает вокруг меня, и это приносит мне утешение. Иногда мне кажется, что слова матери овевают мне лоб, как легкий бриз; и я постоянно надеюсь, что когда-нибудь мне удастся услышать их словно впервые, пусть даже и во сне.
(Не знаю, что сталось бы со мной, не будь рядом Феликса. Когда мне наконец стала известна вся правда о Рамоне, когда мы вернулись домой и я чувствовала себя как корабль, пробитый торпедой ниже ватерлинии, когда я уверилась, что у нас с Адрианом нет общего будущего, Феликс сумел найти нужные слова, чтобы помочь мне выбраться из бездны.)
– Знаешь, Лусия, сейчас я скажу нечто для тебя новое и приятное, я ведь вижу, что тебя чересчур поглощают мысли о скоротечности времени и старости. Но красота существует всегда, в самых ужасных обстоятельствах, даже и в старости. Вот тебе пример. Ты, наверное, и не догадываешься, но мы, старики и старухи, любим до самого конца. И когда нет сил на самый любовный акт, мы все равно влюбляемся – в медсестру ли, во врача ли, а то и в социального работника. Некоторые смеются над этими старческими чувствами, людям они кажутся потешными, гротескными, но для меня это столь же истинная и глубокая страсть, как и любое юношеское увлечение. И очень красивая страсть. Вот я, к примеру, люблю тебя, Лусия, ты уж извини. Я люблю тебя, и, думаю, я чуть было не умер от воспаления легких только потому, что боялся потерять тебя. Я о том дне в Амстердаме, когда ты и Адриан… Но мне бы не хотелось, чтобы ты неправильно поняла меня: я люблю тебя, но, разумеется, ничего от тебя не жду. Мне достаточно того, что я люблю тебя и что ты слушаешь иногда мои рассказы про былые дни.
Знаешь ли ты, как умерла Маргарита, моя жена? Она была на десять лет моложе меня, но у нее началась болезнь Альцгеймера. Это жестокая штука, она пожирает память, лишает не только будущего – ты перестаешь быть тем, кем был. Она, прежде такая аккуратная и внимательная, стала забывать гасить свет, выключать воду. Однажды Маргарита проплакала целый день, потому что забыла, как завязывают шнурки на туфлях. Она знала, к каким кошмарным страданиям ведет ее болезнь, и предпочла уйти из жизни сама. Я бы заботился о ней до конца, пусть даже она превратилась бы в пустой каркас былой личности. Но Маргарита была такой старательной во всем, такой щепетильной и так любила чистоту, что и умереть хотела «правильно». Я видел, как она приготовляет смертельное питье, как одну за другой вскрывает капсулы снотворного и бросает порошок в кофе, ловко действуя по-прежнему умелыми и твердыми руками, восхитительными руками сильной женщины, которые умеют и приласкать, и свернуть шею курице, и подтереть попку малыша, и осушить смертный пот. Она двигалась по кухне грациозно и легко, словно готовила одно из своих восхитительных блюд, а вовсе не смертоносное зелье. Когда все было приготовлено, она села за стол, держа в руках вроде бы безобидную чашку кофе с молоком, и выпила ее мелкими глотками. За окном светило упрямое февральское солнце, кухня, прибранная, чистая, сияла, как в веселое воскресное утро. Маргарита взяла меня за руку и посмотрела в окно. «Какой чудесный день», – сказала она и улыбнулась. Понимаешь, Лусия, и в самых последних пределах жизни есть своя красота.
Да, иногда быть старым – очень грустно, а иногда и вообще невыносимо. Тогда начинаешь мучительно жалеть обо всем, что потерял, и о том, чего уже никогда больше не будет. Никогда больше не буду я хозяином собственного тела, как когда-то, никогда не вернется восторг юношеских ночей, никогда больше не будет надежды на будущее и могущество. Если человек стар, как стар я, он уже только то, чем он был.
И все же, дорогая моя Лусия, старость не столь уж безнадежное время. В самом возрасте есть нечто, что тебя защищает, что вознаграждает – принятие мира, понимание. Если проживешь, сколько прожил я, начинаешь чуть лучше понимать смерть. Люди думают, будто смерть – это враг, будто он находится вне нас, будто это чужестранец, который осаждает нас и старается завоевать с помощью болезней. Но это не так На самом деле мы умираем не от внешних и чуждых воздействий, а от нашей собственной смерти. Мы несем ее в себе со дня рождения, она – в нашей повседневности и непосредственной близости, столь же естественная, как сама жизнь. То, о чем я сейчас говорю, – самая очевидная вещь на свете, но наш разум отказывается принимать ее.
Когда проживешь столько, сколько прожил я, начинаешь догадываться, что во всем беспорядке этого мира есть определенный порядок. Может, просто я в этом нуждаюсь, защищаюсь таким образом от отчаяния и бессмысленности существования, но с каждым прожитым днем мне становится все яснее, что гармония существует. Над хрупкостью маленьких вещей простирается величественное спокойствие вселенной. Она так величественна и так спокойна, что вряд ли может служить утешением, когда нас – здесь и сейчас – охватывает ужас. Но иногда мы проникаемся утешительным восприятием космического равновесия, ощущением того, что все каким-то образом связано со всем. Например, боль. Знаешь ли ты, что есть такой синдром – неспособность ощущать боль? Да, такой синдром существует, он обусловлен на генетическом уровне, дети с этим синдромом умирают очень рано, потому что не испытывают страданий от ран и болезней. Они обжигаются насмерть, потому что хватаются за кипящую кастрюлю, или умирают от некроза, потому что часами не меняют позы. Я хочу сказать, что даже боль, вещь ужасная, невыносимая и недопустимая, тоже, возможно, имеет свое определенное место в системе, свое обоснование – она защищает нашу жизнь.
Внутренняя гармония. Вот что я пытался объяснить Продавцу Тыкв – в том, какие мы, – при том, что ему мы кажемся смешными идеалистами, – тоже с необходимостью проявляется добро. Конечно, он прав, что всегда побеждают продавцы тыкв, но если мы сделаем усилие и представим себе общий ход истории человечества, то легко заметим, что во все времена существовало напряжение между утверждением жизни и утверждением смерти, между стремлением понять другого и стремлением его ограбить. Эта битва лежит в основе всей истории, и можно сказать: невзирая ни на что, постепенно побеждают разум и понимание. К примеру, сейчас уже весь мир считает рабство недопустимым, хотя до сих пор существует нелегальное рабство, а также возникают новые его формы. Но сама по себе неприемлемость рабства утвердилась в общественном сознании. Может показаться, что это мелочь, но тем не менее это шаг вперед – все стороны публично признают недопустимость рабства, а это и есть основа цивилизации. Я уже говорил тебе: слово для нас – все.
Давай я расскажу тебе о пингвинах, этих нелетающих птицах, которые живут в пустынной Антарктиде. Когда птенцы вылупляются из яиц, родители оставляют их одних, потому что вынуждены искать пропитание в море. Из-за этого возникают серьезные проблемы, потому что оперение у птенцов очень слабое, совершенно недостаточное для выживания в экстремальных условиях Южного полюса. И птенцы сбиваются в одну кучу, тесно прижимаясь к друг другу, чтобы сохранить тепло, на маленьких ледяных островах. А чтобы не замерзли те, кто находится по краям этой кучи, птенцы постоянно перемещаются, и ни один из них не остается необогретым дольше, чем несколько секунд. Если перенести эту ситуацию на людей, то получается, что это поразительное коллективное изобретение есть выражение наивысшей солидарности, но пингвины – в отличие от нас – не понимают слов и спасают друг друга ради выживания, их великодушие продиктовано генетической памятью, мудростью на клеточном уровне. Я хочу сказать тебе, Лусия, что добро, к которому мы взываем, уже присутствует в самой сущности вещей, в неразумных тварях, в слепой материи. Мир – это не только ужас, насилие и хаос, в нем обитают также порядочные, солидарные пингвины. Не стоит так уж бояться реальности, она не только кошмарна, но и прекрасна.
Я расскажу тебе кое-что, никому и никогда я этого не рассказывал. Было это семь лет назад, за несколько месяцев до кончины Маргариты. Я уже не мог находиться дома и целыми днями шатался по улицам. Стояла зима, было холодно, и я завел обыкновение проводить вторую половину дня на вокзале Аточа, в зале с пальмами. Я устраивался на скамейке и убивал время в жарком и влажном оранжерейном воздухе. Однажды рядом со мной сел парень лет двадцати, он был в костюме и галстуке и с портфелем, который поставил себе на колени. Он стал лихорадочно рыться в портфеле, вытащил блокнот, исписанный мельчайшим почерком, и принялся яростно листать его. Было ясно: он ищет что-то, не может найти и страшно нервничает от этих поспешных и безрезультатных поисков. В конце концов он сдался и застыл в неподвижности, тупо глядя перед собой остекленевшими глазами; у него выступила обильная испарина, он вытер шею галстуком. Я не знаю, почему он так заинтересовал меня, но я определенно ему сочувствовал. И внимательно, не скрываясь, изучал его – молодой человек настолько был поглощен своим отчаянием, что совсем не замечал меня. Он был худой, смуглый, с черными глазами; лицо его никого мне не напоминало, и все же он казался мне очень близким человеком, старым знакомым. Настолько, что я не смог сдержать первый порыв и сказал ему:
– Не волнуйся.
Парень встряхнул головой и с удивлением на меня посмотрел.
– Что вы сказали?
– Сказал, что не стоит волноваться. Со всеми такое случается, бывают черные минуты, когда кажется: жизнь кончена. Когда мы боимся, что не вынесем того, что нам предстоит.
Слова я находил так легко, словно читал по-писаному. Парень смотрел на меня изумленно и в то же время с интересом. Я забеспокоился – мне были знакомы такие ситуации, то, что происходило сейчас, случалось и раньше.
– Поверь, я переживал подобные моменты, и они проходят, я тебе точно говорю. Жизнь намного больше, чем наши страхи. И все мы можем перенести намного больше, чем хотели бы переносить. А потому успокойся. Когда-нибудь, через несколько лет, ты вспомнишь о своем сегодняшнем горе и только удивишься. Скажу тебе больше – ты, может быть, еще пожалеешь об этих минутах.
Я всерьез произносил эти банальные фразы, которые теперь, когда я повторяю их вслух, кажутся мне снисходительными и неоригинальными. Но парень слушал меня, и меня поразило, что они явно идут ему на пользу. Сжатые губы несколько расслабились, он задышал ровнее.
– Звучит разумно, – сказал он и вздохнул.
А потом, слегка покраснев, улыбнулся:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37