Кирилл за два года обогнал ее на сто двадцать книг, а эта, «Врубовые машины», будет уже сто двадцать первая. Причем, иные книги он читает по два-три раза и что-то всегда подчеркивает на страницах, что-то выписывает на специально приготовленные карточки. Стеша читает не так. Она еле успевает раз прочесть книгу – и то иногда, дочитывая до конца книгу, она совсем не понимает смысла. Читает, перед глазами проходят слова, фразы; листаются страницы, а смысла никакого. Вот недавно она взяла книгу, уже прочитанную Кириллом: «Синдикаты и тресты капиталистического Запада» – и ничего не поняла. А ведь Кирилл несколько раз, потрясая книгой, говорил: «Вот это здорово написано. Прямо замечательно – глаза открываются на всю мерзость капитализма». Да, Стеша не понимает этих книг и читает больше художественную литературу. Она ей доступна и более понятна, она ее волнует, заставляет вместе с героями страдать, мучиться, веселиться, радоваться. Об этих книгах Стеша иногда заводит разговор с Кириллом. Но он, чудачок какой-то, всегда улыбаясь на вопросы, говорит:
– Владыко, после одиннадцати ночи – время мое. Не воруй его у меня своими расспросами. Вот за обедом давай поговорим. Мне ведь нельзя быть теперь «нутряком» (так он называл всех даровитых, но безграмотных самородков).
И Стеша понимала его, не сердилась на него. Она даже разрешила ему, когда он начал курить, читать не в спальне, а у себя в кабинете, только дверь всегда он должен держать открытой, чтоб Стеша могла видеть его.
– Да, он далеко укатил от меня, – с грустью проговорила она, занося в список «Врубовые машины», затем спрятала бумажку и принялась убирать кабинет.
Из кабинета Стеша перешла в комнату Аннушки. Но сюда она заходила только для проверки. Аннушка сама убирала, и как только Стеша появлялась в ее комнате, она надуто и сердито ворчала:
– Ну, пришла. Контрольная.
Из комнаты Аннушки шла в столовую. Тут первое, что она делала, – это заводила стенные, в желтом ящике часы. Стирала с часов пыль, хотя пыли на них и не было. Расставляла по местам стулья – к стене и сиденьями под стол; поправляла скатерть или стелила чистую; перетряхивала ковер-дорожку; обтирала кожаный большой дубовый диван. Покончив со столовой, она шла в комнату Кирилла малого, а часы в это время били половину двенадцатого. Стеша давно заметила: как только она входила в комнату Кирилла малого, часы били половину двенадцатого. Так каждый раз, каждый день – и как Стеша ни спешила, раньше половины двенадцатого она к Кириллу малому не попадала. Прибрав комнату Кирилла малого, она принималась его кормить. Хорошо, если он не капризничал, что, правда, бывало с ним редко, ибо ел он, как и его отец, не привередничая. И только в час дня она уходила из его комнаты, шла в другие – для гостей, прибирала тут и в три часа уже возилась на кухне. Делала она все аккуратно, чисто, красиво: расставляла мебель, цветы, разные безделушки – слонов со слонятами, подарок от Богданова в день начала «совместного жития»; фарфоровые вазы, которые Стеша случайно купила у одной бывшей барыни; разглаживала, расправляла гардины на окнах так, чтоб свет солнца падал в комнату свободно. Иногда она переставляла крупную мебель – передвигала диван в столовой, переставляла тяжелый дубовый буфет, и тогда столовая казалась новой, более приятной – и это радовало Стешу. Прибрав комнаты, повозившись на кухне, она к пяти часам чувствовала, что тупеет, будто подряд несколько часов толкла в ступе воду: никакой мысли, никакой радости, никакой злобы, только тупость. Тупость и мелочные, раздражающие домашнюю работницу и ее, Стешу, придирки.
«Отчего я так устаю? – иногда думала она. – Может быть, я нездорова? Да нет, – она подходила к трюмо и видела яркий румянец на своих щеках, ощущала здоровье во всем своем упругом, красивом теле. Только вот в глазах, зеленоватых и больших, с длинными бархатными ресницами, которые так любит трогать пальчиком малый Кирилка, – в глазах какая-то пепельная серость и усталость. – Что это такое может быть?» – беспокоилась Стеша и тут же стряхивала с себя тревогу, гордясь собой, свежестью своего лица, красотою своей фигуры, и запевала любимую песенку, с тоской поджидая прихода Кирилла. И всегда к шести часам она уже лежала на диване в столовой, будто вся вымолоченная, боясь сказать об этом Кириллу, зная, что он, хотя и ласков, но со скрытым упреком бросит:
– Не люблю болезных. Сам никогда не хвораю и другим не велю.
Сегодня Стеша комнаты убирала с еще большей усталостью, чем вчера, позавчера. Сегодня она была на кухне – помимо своей воли – еще более придирчива, неприятна, чем обычно. Это она понимала, но сдержать себя уже не могла, как не может удержать себя на воде человек, не умеющий плавать: она тонула в мелочных придирках, в мелочном гневе, в мелочном раздражении и не в силах была вынырнуть из всего этого. И под конец разрыдалась, убежала из кухни в кабинет Кирилла, стала перед его портретом и, улыбаясь сквозь слезы, прошептала:
– Кирилл! Скоро ли ты приедешь? Получил ли ты телеграмму? Мне что-то страшно, – и тяжело опустилась в кресло.
Кирилл получил телеграмму от Стеши, как только подъехал к конторе тракторной станции. Телеграмму вынес Захар Катаев. Он вылетел на крыльцо – причесанный, в сером костюме, с распростертыми объятиями – и был похож на отца, встречающего долгожданных сыновей.
– Милые мои, – заговорил он, – как вас долго в наших краях не было. Ну, теперь мы вас скоро не отпустим. Ну прошу, прошу, – пригласил он к себе. И тут же подал Кириллу телеграмму.
Кирилл прочитал телеграмму и успокоился.
«Ну, вот и хорошо. Все-таки какая она у меня славная», – и не послал машины за Стешей, решив как можно скорее отделаться тут и ехать к ней.
Он хотел было уехать в ту ночь, но дела затянулись на несколько дней. Причем, затягивались они каким-то будто случайным стечением обстоятельств. Сначала Захар Катаев увел всех к себе, предложил еще раз и подробно ознакомиться с теми дополнениями к плану по переустройству района, какие сделал он сам.
– Я же мужик, а не рабочий… может, по моей голове надо так, а на самом деле не так, – говорил он, вытаскивая из шкафа толстые папки с картами, диаграммами, докладными записками, с ходатайствами колхозников, со спорными вопросами и с резолюциями края и центра.
План еще только начали просматривать, как Захар Катаев переметнулся.
– Я думаю, на бегу такого плана не разглядишь. А нынче мы должны поехать в гости к Никите Семенычу Гурьянову. Он, поди-ка, все глаза проглядел. Завтра приступим к плану, у меня есть что сказать.
– Это верно, – согласился Богданов.
Все шумно поднялись и отправились к Никите Гурьянову.
«Ну, вот видишь, сегодня я вряд ли попаду к тебе, – мысленно обратился Кирилл к Стеше, и сердце у него снова сжалось, будто в предчувствии какой-то беды. – Ехать бы надо», – думал он.
И все-таки раньше пяти дней выбраться из Широкого Буерака не смог. Они всю ночь провели у Никиты Гурьянова, в его холостяцкой избе. Никита снова рассказывал про свои путешествия в поисках «страны Муравии, где нет коллективизации» – и все, в том числе и Никита, до упаду хохотали над этим. Затем, на другой день, они отправились к Захару Катаеву, почти до вечера рассматривали план по переустройству района, а вечером их затащил Захар Катаев к себе на квартиру. После Захара пришлось идти в гости и к другим колхозникам, и отказаться от этого никак не удалось, ибо и Кирилл и Богданов не были в Широком Буераке года четыре. И только на пятый день Богданов вдруг спохватился.
– Кирилл, – сказал он. – А ведь у нас через несколько дней свой праздник: заводы пускаем. Давай-ка скорей сматываться.
И только благодаря этому доводу их отпустили из Широкого Буерака.
3
Они шли тихо, медленно, будто обозревая местность. Так иногда ранней утренней зарей тянутся на присад ожиревшие дикие гуси. Затем они понеслись с треском, с гулом, выныривая из-за гор, и, как страшные тупорылые коршуны, промчались над заводом, над новым городом, над толпами. И толпы на перекрестках, на площадях, на углах улиц, и прильнувшие к окнам жители каменных корпусов, и мать, кормящая грудью ребенка, и ребенок, оторвавшийся на необычайный звук от груди матери, – все на миг застыло, приковалось взглядом к этим диковинным птицам, впервые прилетевшим такой большой птицей сюда, в былое урочище «Чертов угол». Все на миг застыли, замерли и вдруг взорвались криками, аплодисментами: далеко на горизонте из стальных птиц посыпались черные точки; вспыхнув белыми зонтами, они, плавно раскачиваясь, быстро стали приближаться к земле.
– Эва… прыгают… прыгают, – запоздало сообщил кто-то.
– А во на бомбовозы. Бона.
Из-за гор, будто чему-то сопротивляясь и упорствуя, выползли громадины. Они обогнули завод, издали, словно одним глазом, глянули на творение человеческих рук и скрылись за девственными лесами.
Люди громко вздохнули, заговорили, восхищенные виденным, и двинулись в разные стороны. Двинулись автомобили, грузовики, пролетки, трамваи…
Жизнь пошла своим чередом.
Но вот на синем небе, на очень большой высоте – еле видать – блеснула крошечная красная муха. В далекой синеве она плыла беззвучно, точно лепесток мака. Она долго кружилась, купалась в синеве, как бы забавляясь. Но вдруг она перевернулась, замоталась, точно ее ударили хлопушкой, и ринулась вниз, как ястреб на полевую мышь. Вот блеснули крылья, хвост, мелькнула голова летчика, похожая на каплю нефти… вот и вся муха – ярко-красная, пламенеющая, будто загоревшаяся от трения в воздухе. Она падала, молниеносно приближаясь к земле, к людям, к застывшим машинам, матери, кормящей грудью ребенка. И люди закричали дико, безумно, десятки тысяч рук вскинулись к небу – руки с растопыренными, напряженными пальцами.
– У-у-у-у! А-а-а! – будто в предсмертной тоске ревели люди, шарахаясь в разные стороны, одни – боясь, как бы «муха» не свалилась на голову, другие – намереваясь подхватить ее на руки…
Никита Гурьянов бежал вместе со всеми, и лицо его, рыжее, загорелое, побледнело, а глаза выкатились, как будто на него навалили непомерно тяжелую ношу, и ноша давила, душила его. Он, как и все, чувствовал одно – непомерно великую обиду, и бежал наперерез падающей красной мухе, вскинув руки, будто намереваясь поймать ее, не дать ей упасть и своим падением «осрамить» праздник.
Но поднебесная муха молниеносно падала… Вот она… вот еще… Вот еще ниже, вот уже видно ее всю… вот она уже недалеко от жестких крыш каменных корпусов… вот еще секунда – и она стукнется, разлетится вдребезги, как брошенная об пол хрустальная рюмка… Да! Да! Случилось что-то страшное, оскорбительное для праздника. И люди, плотно прижавшись друг к другу, крепко зажмурили глаза, иные же застыли, открыв рот, давясь собственным криком… А поднебесная муха, дрогнув, вдруг выпрямилась и, чуть не касаясь крыши электростанции, расправив крылья, снова взвилась, перевернулась через голову и понеслась низко над строениями.
– А-а-а! Дьявол! – вырвалось у Никиты. – Шут гороховый! Чай, так и брякнуться можно! – И, стыдясь своего страха, он зашагал по направлению к горкому партии, намереваясь навестить своего племяша Кирилла Ждаркина. А радио кричало о том, что на открытие завода прибыли еще два поезда с гостями, что на площадку только что прилетел герой завода Павел Якунин. Он прилетел на машине особой конструкции: она, когда это надо, падает на землю камнем.
– Ну и чудеса! – проговорил Никита, крутя головой. Он сам всего только часа два тому назад приехал на завод в мягком вагоне. Когда он вошел в купе, то осторожно ощупал сиденье, столик, лампочку и долгое время не решался присесть. Может быть, потому, что он чувствовал себя в мягком купе слишком неудобно, может быть, именно поэтому в нем и проснулся старый Никита Гурьянов, и он – этот старый Никита – стал всех ковырять, всякому противоречить. А может, потому, что оторвался от своих полей, оставил в колхозе незаконченные дела, и дела эти терзали его… Одним словом, Никита кипел и негодовал. Например, когда их поезд перевалил через высокий хребет и все пассажиры высыпали в коридор и наперебой стали восхищаться видами гор, девственными лесами, Никита буркнул:
– Бесполезные горы.
– Почему? – спросили его.
– Да, что… ни сеять, ни пахать.
Пассажиры засмеялись, а Никита в душе смеялся над ними:
– Ишь нашли чем потешаться.
И иногда ему казалось, что вся эта «затея» с постройкой заводов – «пустая затея», и он ворчал:
– Машины стряпают. А кому они нужны? Чай, своей-то рукой всякое дело, как мать младенца в купели, купаешь. А машина что? Души в ней нет и любви к ней нет. К лошади подойдешь, видишь – глаза есть, морда есть, ноздри, дух есть, и охота поговорить с ней. А машине что скажешь? Железо.
И, сойдя с поезда, он пренебрежительно толкался среди людей, глядя только себе под ноги, будто не желая даже смотреть на то, что творится вокруг него. Но, войдя в ворота завода, он вдруг начал вытирать ноги, будто неожиданно с грязной улицы попал в чистую горенку: перед ним расхлестнулся своими белыми корпусами, гудронированными, лощеными дорожками, площадками, клумбами цветов – тракторный. И Никита растерялся, хотел кинуться обратно за ворота, чтоб отряхнуть пыль с пиджака и сапог, но тут же пришел в себя и, заметя усмешки других, пошел к сборочному цеху, нарочито шаркая каблуками, и даже хотел плюнуть, но кругом было так чисто, что ему показалось: плюнуть тут – это все равно, что подойти к зеркалу и плюнуть в него.
«Ты, пес их возьми-то! Всякую охоту к маранию отбили», – подумал он, но в сборочный цех вошел, так же пренебрежительно шаркая каблуками и толкая встречных.
В сборочном с конвейера сходил четырнадцатый по счету гусеничный трактор. Он на колесиках катился по рельсам. Впереди него лежали две гусеницы. Они растянулись и напоминали выпотрошенных удавов. Их надо было надеть на колеса трактора. И водитель, молодой парень, ведя по рельсам трактор, весь вспотел, напрягся – очевидно, и потому, что дело это было для него непривычное, а главное, еще и потому, что трактор окружила толпа человек в триста. Толпа стояла молча, затаив дыхание, а парень пыхтел, обливался потом. Казалось, и трактор с ним вместе обливался потом.
«Сопляк! Народ пригласил, а дела делать не умеешь», – потешался Никита, хотя то, что водитель взмок, ему нравилось, ибо он уважал всех, «у кого на работе спина мокрая».
Гости, окружив водителя, стояли молча, напряженно следя за движением трактора. Слышно было, как трактор гудел, пыхтел: он то отбегал назад, то снова стремительно падал на гусеницы – и снова отбегал. И вдруг он как-то весь подскочил, словно его пырнули в бок, и, став на гусеницы, быстро начал вбирать их под себя.
– Обулся, – в общем молчании неожиданно вырвалось у Никиты.
Все засмеялись, а Никита, спохватившись, опять начал ломаться, коверкаться, уверять:
– Такие машины нам на поля не понадобятся, вишь, у него лапы-то какие, всю землю придавит… и притом керосином хлеб провоняет. Вон как фыркает.
На Никиту накинулась молодежь, как иногда кидаются ласточки на ястребов. Они доказывали Никите, что гусеничный трактор способен не только пахать, но и возить разные тяжести.
«Да я же шучу!» – хотелось крикнуть Никите, но он бормотал другое:
– Брехня. Пустая.
Полет стальных птиц приковал к месту Никиту Гурьянова. А когда красная поднебесная муха падала на землю, Никита, как и все, кричал дико, пронзительно и потом долго смеялся над своим страхом, покачивая головой, и, ни к кому не обращаясь, твердил:
– Ну, и шут гороховый! Чай, так брякнуться можно.
Кирилл Ждаркин, увидев из окна летчика, подозвал к себе Феню Панову, сказал:
– Знаешь, кто прилетел? Павлушка Якунин. Вон, смотри, молодец какой.
– Паша? Да, он молодец, – машинально проговорила Феня и, подавая Кириллу бумаги, растерянно сказала: – Вот план празднования. Посмотри, пожалуйста.
4
Все было предусмотрено и расписано, как в классе: ровно в двенадцать дня открывается митинг. Митинг должен открыться у металлургического завода, ибо он старше тракторного, более могуч и является поставщиком: он дает тракторному чугун, железо, сталь. Первое слово на митинге будет предоставлено Михаилу Ивановичу Калинину. Михаил Иванович сегодня утром неожиданно прибыл в своем поезде, везя с собой журналистов, колхозников, колхозниц, агрономов, инженеров. Приезда его никто не ожидал, но все были очень рады такому гостю, и по плану ему предоставлялось первое слово. Предполагали, что к часу дня он закончит свою речь, а в час загудят гудки заводов – загудят впервые, что должно обозначать рождение новых заводов, и в это же время над заводами – «над сыновьями пролетариата» – взовьются аэропланы. Они будут приветствовать рождение заводов и разбрасывать над демонстрантами листовки.
– Надо выйти из митинговщины, – уверяла Феня, которой была поручена разработка плана празднования.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
– Владыко, после одиннадцати ночи – время мое. Не воруй его у меня своими расспросами. Вот за обедом давай поговорим. Мне ведь нельзя быть теперь «нутряком» (так он называл всех даровитых, но безграмотных самородков).
И Стеша понимала его, не сердилась на него. Она даже разрешила ему, когда он начал курить, читать не в спальне, а у себя в кабинете, только дверь всегда он должен держать открытой, чтоб Стеша могла видеть его.
– Да, он далеко укатил от меня, – с грустью проговорила она, занося в список «Врубовые машины», затем спрятала бумажку и принялась убирать кабинет.
Из кабинета Стеша перешла в комнату Аннушки. Но сюда она заходила только для проверки. Аннушка сама убирала, и как только Стеша появлялась в ее комнате, она надуто и сердито ворчала:
– Ну, пришла. Контрольная.
Из комнаты Аннушки шла в столовую. Тут первое, что она делала, – это заводила стенные, в желтом ящике часы. Стирала с часов пыль, хотя пыли на них и не было. Расставляла по местам стулья – к стене и сиденьями под стол; поправляла скатерть или стелила чистую; перетряхивала ковер-дорожку; обтирала кожаный большой дубовый диван. Покончив со столовой, она шла в комнату Кирилла малого, а часы в это время били половину двенадцатого. Стеша давно заметила: как только она входила в комнату Кирилла малого, часы били половину двенадцатого. Так каждый раз, каждый день – и как Стеша ни спешила, раньше половины двенадцатого она к Кириллу малому не попадала. Прибрав комнату Кирилла малого, она принималась его кормить. Хорошо, если он не капризничал, что, правда, бывало с ним редко, ибо ел он, как и его отец, не привередничая. И только в час дня она уходила из его комнаты, шла в другие – для гостей, прибирала тут и в три часа уже возилась на кухне. Делала она все аккуратно, чисто, красиво: расставляла мебель, цветы, разные безделушки – слонов со слонятами, подарок от Богданова в день начала «совместного жития»; фарфоровые вазы, которые Стеша случайно купила у одной бывшей барыни; разглаживала, расправляла гардины на окнах так, чтоб свет солнца падал в комнату свободно. Иногда она переставляла крупную мебель – передвигала диван в столовой, переставляла тяжелый дубовый буфет, и тогда столовая казалась новой, более приятной – и это радовало Стешу. Прибрав комнаты, повозившись на кухне, она к пяти часам чувствовала, что тупеет, будто подряд несколько часов толкла в ступе воду: никакой мысли, никакой радости, никакой злобы, только тупость. Тупость и мелочные, раздражающие домашнюю работницу и ее, Стешу, придирки.
«Отчего я так устаю? – иногда думала она. – Может быть, я нездорова? Да нет, – она подходила к трюмо и видела яркий румянец на своих щеках, ощущала здоровье во всем своем упругом, красивом теле. Только вот в глазах, зеленоватых и больших, с длинными бархатными ресницами, которые так любит трогать пальчиком малый Кирилка, – в глазах какая-то пепельная серость и усталость. – Что это такое может быть?» – беспокоилась Стеша и тут же стряхивала с себя тревогу, гордясь собой, свежестью своего лица, красотою своей фигуры, и запевала любимую песенку, с тоской поджидая прихода Кирилла. И всегда к шести часам она уже лежала на диване в столовой, будто вся вымолоченная, боясь сказать об этом Кириллу, зная, что он, хотя и ласков, но со скрытым упреком бросит:
– Не люблю болезных. Сам никогда не хвораю и другим не велю.
Сегодня Стеша комнаты убирала с еще большей усталостью, чем вчера, позавчера. Сегодня она была на кухне – помимо своей воли – еще более придирчива, неприятна, чем обычно. Это она понимала, но сдержать себя уже не могла, как не может удержать себя на воде человек, не умеющий плавать: она тонула в мелочных придирках, в мелочном гневе, в мелочном раздражении и не в силах была вынырнуть из всего этого. И под конец разрыдалась, убежала из кухни в кабинет Кирилла, стала перед его портретом и, улыбаясь сквозь слезы, прошептала:
– Кирилл! Скоро ли ты приедешь? Получил ли ты телеграмму? Мне что-то страшно, – и тяжело опустилась в кресло.
Кирилл получил телеграмму от Стеши, как только подъехал к конторе тракторной станции. Телеграмму вынес Захар Катаев. Он вылетел на крыльцо – причесанный, в сером костюме, с распростертыми объятиями – и был похож на отца, встречающего долгожданных сыновей.
– Милые мои, – заговорил он, – как вас долго в наших краях не было. Ну, теперь мы вас скоро не отпустим. Ну прошу, прошу, – пригласил он к себе. И тут же подал Кириллу телеграмму.
Кирилл прочитал телеграмму и успокоился.
«Ну, вот и хорошо. Все-таки какая она у меня славная», – и не послал машины за Стешей, решив как можно скорее отделаться тут и ехать к ней.
Он хотел было уехать в ту ночь, но дела затянулись на несколько дней. Причем, затягивались они каким-то будто случайным стечением обстоятельств. Сначала Захар Катаев увел всех к себе, предложил еще раз и подробно ознакомиться с теми дополнениями к плану по переустройству района, какие сделал он сам.
– Я же мужик, а не рабочий… может, по моей голове надо так, а на самом деле не так, – говорил он, вытаскивая из шкафа толстые папки с картами, диаграммами, докладными записками, с ходатайствами колхозников, со спорными вопросами и с резолюциями края и центра.
План еще только начали просматривать, как Захар Катаев переметнулся.
– Я думаю, на бегу такого плана не разглядишь. А нынче мы должны поехать в гости к Никите Семенычу Гурьянову. Он, поди-ка, все глаза проглядел. Завтра приступим к плану, у меня есть что сказать.
– Это верно, – согласился Богданов.
Все шумно поднялись и отправились к Никите Гурьянову.
«Ну, вот видишь, сегодня я вряд ли попаду к тебе, – мысленно обратился Кирилл к Стеше, и сердце у него снова сжалось, будто в предчувствии какой-то беды. – Ехать бы надо», – думал он.
И все-таки раньше пяти дней выбраться из Широкого Буерака не смог. Они всю ночь провели у Никиты Гурьянова, в его холостяцкой избе. Никита снова рассказывал про свои путешествия в поисках «страны Муравии, где нет коллективизации» – и все, в том числе и Никита, до упаду хохотали над этим. Затем, на другой день, они отправились к Захару Катаеву, почти до вечера рассматривали план по переустройству района, а вечером их затащил Захар Катаев к себе на квартиру. После Захара пришлось идти в гости и к другим колхозникам, и отказаться от этого никак не удалось, ибо и Кирилл и Богданов не были в Широком Буераке года четыре. И только на пятый день Богданов вдруг спохватился.
– Кирилл, – сказал он. – А ведь у нас через несколько дней свой праздник: заводы пускаем. Давай-ка скорей сматываться.
И только благодаря этому доводу их отпустили из Широкого Буерака.
3
Они шли тихо, медленно, будто обозревая местность. Так иногда ранней утренней зарей тянутся на присад ожиревшие дикие гуси. Затем они понеслись с треском, с гулом, выныривая из-за гор, и, как страшные тупорылые коршуны, промчались над заводом, над новым городом, над толпами. И толпы на перекрестках, на площадях, на углах улиц, и прильнувшие к окнам жители каменных корпусов, и мать, кормящая грудью ребенка, и ребенок, оторвавшийся на необычайный звук от груди матери, – все на миг застыло, приковалось взглядом к этим диковинным птицам, впервые прилетевшим такой большой птицей сюда, в былое урочище «Чертов угол». Все на миг застыли, замерли и вдруг взорвались криками, аплодисментами: далеко на горизонте из стальных птиц посыпались черные точки; вспыхнув белыми зонтами, они, плавно раскачиваясь, быстро стали приближаться к земле.
– Эва… прыгают… прыгают, – запоздало сообщил кто-то.
– А во на бомбовозы. Бона.
Из-за гор, будто чему-то сопротивляясь и упорствуя, выползли громадины. Они обогнули завод, издали, словно одним глазом, глянули на творение человеческих рук и скрылись за девственными лесами.
Люди громко вздохнули, заговорили, восхищенные виденным, и двинулись в разные стороны. Двинулись автомобили, грузовики, пролетки, трамваи…
Жизнь пошла своим чередом.
Но вот на синем небе, на очень большой высоте – еле видать – блеснула крошечная красная муха. В далекой синеве она плыла беззвучно, точно лепесток мака. Она долго кружилась, купалась в синеве, как бы забавляясь. Но вдруг она перевернулась, замоталась, точно ее ударили хлопушкой, и ринулась вниз, как ястреб на полевую мышь. Вот блеснули крылья, хвост, мелькнула голова летчика, похожая на каплю нефти… вот и вся муха – ярко-красная, пламенеющая, будто загоревшаяся от трения в воздухе. Она падала, молниеносно приближаясь к земле, к людям, к застывшим машинам, матери, кормящей грудью ребенка. И люди закричали дико, безумно, десятки тысяч рук вскинулись к небу – руки с растопыренными, напряженными пальцами.
– У-у-у-у! А-а-а! – будто в предсмертной тоске ревели люди, шарахаясь в разные стороны, одни – боясь, как бы «муха» не свалилась на голову, другие – намереваясь подхватить ее на руки…
Никита Гурьянов бежал вместе со всеми, и лицо его, рыжее, загорелое, побледнело, а глаза выкатились, как будто на него навалили непомерно тяжелую ношу, и ноша давила, душила его. Он, как и все, чувствовал одно – непомерно великую обиду, и бежал наперерез падающей красной мухе, вскинув руки, будто намереваясь поймать ее, не дать ей упасть и своим падением «осрамить» праздник.
Но поднебесная муха молниеносно падала… Вот она… вот еще… Вот еще ниже, вот уже видно ее всю… вот она уже недалеко от жестких крыш каменных корпусов… вот еще секунда – и она стукнется, разлетится вдребезги, как брошенная об пол хрустальная рюмка… Да! Да! Случилось что-то страшное, оскорбительное для праздника. И люди, плотно прижавшись друг к другу, крепко зажмурили глаза, иные же застыли, открыв рот, давясь собственным криком… А поднебесная муха, дрогнув, вдруг выпрямилась и, чуть не касаясь крыши электростанции, расправив крылья, снова взвилась, перевернулась через голову и понеслась низко над строениями.
– А-а-а! Дьявол! – вырвалось у Никиты. – Шут гороховый! Чай, так и брякнуться можно! – И, стыдясь своего страха, он зашагал по направлению к горкому партии, намереваясь навестить своего племяша Кирилла Ждаркина. А радио кричало о том, что на открытие завода прибыли еще два поезда с гостями, что на площадку только что прилетел герой завода Павел Якунин. Он прилетел на машине особой конструкции: она, когда это надо, падает на землю камнем.
– Ну и чудеса! – проговорил Никита, крутя головой. Он сам всего только часа два тому назад приехал на завод в мягком вагоне. Когда он вошел в купе, то осторожно ощупал сиденье, столик, лампочку и долгое время не решался присесть. Может быть, потому, что он чувствовал себя в мягком купе слишком неудобно, может быть, именно поэтому в нем и проснулся старый Никита Гурьянов, и он – этот старый Никита – стал всех ковырять, всякому противоречить. А может, потому, что оторвался от своих полей, оставил в колхозе незаконченные дела, и дела эти терзали его… Одним словом, Никита кипел и негодовал. Например, когда их поезд перевалил через высокий хребет и все пассажиры высыпали в коридор и наперебой стали восхищаться видами гор, девственными лесами, Никита буркнул:
– Бесполезные горы.
– Почему? – спросили его.
– Да, что… ни сеять, ни пахать.
Пассажиры засмеялись, а Никита в душе смеялся над ними:
– Ишь нашли чем потешаться.
И иногда ему казалось, что вся эта «затея» с постройкой заводов – «пустая затея», и он ворчал:
– Машины стряпают. А кому они нужны? Чай, своей-то рукой всякое дело, как мать младенца в купели, купаешь. А машина что? Души в ней нет и любви к ней нет. К лошади подойдешь, видишь – глаза есть, морда есть, ноздри, дух есть, и охота поговорить с ней. А машине что скажешь? Железо.
И, сойдя с поезда, он пренебрежительно толкался среди людей, глядя только себе под ноги, будто не желая даже смотреть на то, что творится вокруг него. Но, войдя в ворота завода, он вдруг начал вытирать ноги, будто неожиданно с грязной улицы попал в чистую горенку: перед ним расхлестнулся своими белыми корпусами, гудронированными, лощеными дорожками, площадками, клумбами цветов – тракторный. И Никита растерялся, хотел кинуться обратно за ворота, чтоб отряхнуть пыль с пиджака и сапог, но тут же пришел в себя и, заметя усмешки других, пошел к сборочному цеху, нарочито шаркая каблуками, и даже хотел плюнуть, но кругом было так чисто, что ему показалось: плюнуть тут – это все равно, что подойти к зеркалу и плюнуть в него.
«Ты, пес их возьми-то! Всякую охоту к маранию отбили», – подумал он, но в сборочный цех вошел, так же пренебрежительно шаркая каблуками и толкая встречных.
В сборочном с конвейера сходил четырнадцатый по счету гусеничный трактор. Он на колесиках катился по рельсам. Впереди него лежали две гусеницы. Они растянулись и напоминали выпотрошенных удавов. Их надо было надеть на колеса трактора. И водитель, молодой парень, ведя по рельсам трактор, весь вспотел, напрягся – очевидно, и потому, что дело это было для него непривычное, а главное, еще и потому, что трактор окружила толпа человек в триста. Толпа стояла молча, затаив дыхание, а парень пыхтел, обливался потом. Казалось, и трактор с ним вместе обливался потом.
«Сопляк! Народ пригласил, а дела делать не умеешь», – потешался Никита, хотя то, что водитель взмок, ему нравилось, ибо он уважал всех, «у кого на работе спина мокрая».
Гости, окружив водителя, стояли молча, напряженно следя за движением трактора. Слышно было, как трактор гудел, пыхтел: он то отбегал назад, то снова стремительно падал на гусеницы – и снова отбегал. И вдруг он как-то весь подскочил, словно его пырнули в бок, и, став на гусеницы, быстро начал вбирать их под себя.
– Обулся, – в общем молчании неожиданно вырвалось у Никиты.
Все засмеялись, а Никита, спохватившись, опять начал ломаться, коверкаться, уверять:
– Такие машины нам на поля не понадобятся, вишь, у него лапы-то какие, всю землю придавит… и притом керосином хлеб провоняет. Вон как фыркает.
На Никиту накинулась молодежь, как иногда кидаются ласточки на ястребов. Они доказывали Никите, что гусеничный трактор способен не только пахать, но и возить разные тяжести.
«Да я же шучу!» – хотелось крикнуть Никите, но он бормотал другое:
– Брехня. Пустая.
Полет стальных птиц приковал к месту Никиту Гурьянова. А когда красная поднебесная муха падала на землю, Никита, как и все, кричал дико, пронзительно и потом долго смеялся над своим страхом, покачивая головой, и, ни к кому не обращаясь, твердил:
– Ну, и шут гороховый! Чай, так брякнуться можно.
Кирилл Ждаркин, увидев из окна летчика, подозвал к себе Феню Панову, сказал:
– Знаешь, кто прилетел? Павлушка Якунин. Вон, смотри, молодец какой.
– Паша? Да, он молодец, – машинально проговорила Феня и, подавая Кириллу бумаги, растерянно сказала: – Вот план празднования. Посмотри, пожалуйста.
4
Все было предусмотрено и расписано, как в классе: ровно в двенадцать дня открывается митинг. Митинг должен открыться у металлургического завода, ибо он старше тракторного, более могуч и является поставщиком: он дает тракторному чугун, железо, сталь. Первое слово на митинге будет предоставлено Михаилу Ивановичу Калинину. Михаил Иванович сегодня утром неожиданно прибыл в своем поезде, везя с собой журналистов, колхозников, колхозниц, агрономов, инженеров. Приезда его никто не ожидал, но все были очень рады такому гостю, и по плану ему предоставлялось первое слово. Предполагали, что к часу дня он закончит свою речь, а в час загудят гудки заводов – загудят впервые, что должно обозначать рождение новых заводов, и в это же время над заводами – «над сыновьями пролетариата» – взовьются аэропланы. Они будут приветствовать рождение заводов и разбрасывать над демонстрантами листовки.
– Надо выйти из митинговщины, – уверяла Феня, которой была поручена разработка плана празднования.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38