- Ну да, ну да, разумеется, - заторопился я и, чтобы возместить сверхлюбезную суетливость своих слов уверенными и прочными делами, ласково, но твердо разомкнул ее руки и, освободившись наконец от табурета, обнял ее за раздавшийся корпус. Руки наотрез отказались признать ее своей, но она отдалась им с такой безоглядной готовностью, что я ощутил стыд за свою придирчивость. Я пытался искупить ее страстностью поцелуя, но она спрятала свои губы у меня на плече:
- Подожди, подожди, дай мне почувствовать, что я тебя снова обнимаю. Когда ты мне звонил, мне всегда просто невыносимо хотелось тебя обнять, ну подожди, ну подожди!..
Ее замирающий шепот напомнил мне, что нас может услышать ее отец, и она, мгновенно уловив мое беспокойство, улыбчиво зашептала: не бойся, не бойся, он ничего не слышит, это я просто так шепчу.
Настигнув наконец ее губы, я внутренне сжался, до того они были чужие и царапучие. Однако опьянение лишило ее обычной чуткости - она, как в былое время, пустилась проказничать своим веселым язычком, и я, все больше теряясь, ощутил, какой он пересохший и вообще неуместный, - вспомнился вдруг какой-то ремизовский старец, дававший паломницам язык пососать. Однако руки помнили свои обязанности - распустили бантик на поясе, раздвинули коричневый занавес, явив моему мечущемуся взору тело, которое я когда-то знал гораздо лучше собственного.
В соседстве с разделившим их чешуйчатым мыском загара ее сильно отяжелевшие груди казались смертельно бледными и ужасно немолодыми. "Мама", больно екнуло в груди. Гимнастический животик ее тоже оплыл в нормальный дряблый живот немолодой тетки - было прямо-таки дико его целовать: что это, с какой стати?..
- Юлиана! - донесся хриплый крик.
Я резко выпрямился и даже слегка запахнул полы халата обратно.
- Не обращай внимания, он просто от скуки, - со снисходительной досадой кивнула за спину Юля.
- Но... он же может войти?..
- Не выберется, я его стульями загораживаю. Он уже два раза газом обжигался, зажженные спички на пол ронял...
- Он даже стулья не может раздвинуть?
- Я их связываю. Ладно, пойдем ко мне в комнату, раз ты такой нежный, это насмешливое слово она прошептала с особой нежностью.
На постаревшей тумбочке у ее обветшавшего дивана стояли две большие блеклые фотографии - задорная мать в лихих кудряшках и смущенный от непривычного парадного костюма отец, оба сегодня годятся нам в дети.
- Теперь это все, что у меня осталось, - как бы легкомысленно обронила Юля, но жалобная нотка все же прорвалась.
И мне ужасно захотелось прижать ее к себе, погладить и утешить - но между мной и ею стояла чужая тетка в поношенном Юлином халате.
Отец ведь еще жив, порядка ради хотел возразить я, однако вовремя сообразил: это уже не он.
Мгновенно разгадав мой взгляд на дверь, Юля, ободряюще улыбнувшись, придвинула к ней стул:
- Не бойся, он и раньше ко мне не заходил.
Мы снова обнялись - она самозабвенно, я неловко, все острее ощущая чуждость ее тела и лживость своего жеста. Но моя скованность, вероятно, представлялась ей трогательной застенчивостью. Что в свою очередь усиливало во мне ощущение собственной подловатости.
За стеной послышались нетерпеливые удары ложкой по кастрюле.
- Ему что-нибудь нужно?
- Ничего ему не нужно, он так развлекается. - Ее ласковая снисходительность явно относилась и ко мне тоже.
Мой взгляд упал на увядшую куклу-невесту на подоконнике, паралично прикрывшую левый глаз.
- Как твоя кукла, все вскрикивает?
- Нет. Отвскрикивалась.
Между тем бледно-огневая тетка в Юлином халате ласковыми движениями, будто одеялко любимого малыша, подтыкала под спинку простыню на диване, порождая во мне протест против ее бесцеремонности: я ведь еще ни на что не подписывался. Вместе с протестом нарастал и стыд перед Юлей за это предательское чувство и все более мучительная жалость к ней, с такой доверчивостью углублявшей эту унизительную для нее ситуацию, а с ними и досада на ее наивную слепоту вместе со стыдом за эту досаду... А поверх этого букета все густела и густела тень безнадежности - да разве за этим я сюда влачился...
Под жидкий кастрюльный набат я снова развел полы ее халата. Она с готовностью сронила его с плеч и, что-то азартно приговаривая, принялась расстегивать на мне отцовскую ковбойку, поклевывая меня в обнажающуюся грудь чужими странными поцелуями. Затем опустилась на корточки, пробежалась цепочкой почмокиваний по бесчувственности моего рубца и посторонними нелепыми руками взялась за брючный ремень. Я напрягал все силы, чтобы не выдать своего напряжения, а она, ничего не замечая, заигрывала с каждой новой частью моего тела, как и прежде, не разделяя приличного и неприличного: "Здрасьте! Давно не видались!"
Я попытался разрядить свое напряжение шуткой:
- Я вам, кажется, уже не нужен?
Усаживая меня на диван, она сделала лишь успокаивающее движение ручкой: не беспокойся, мол, дойдет очередь и до тебя. Стараясь не вслушиваться в кастрюльное дребезжание над ухом и не вдумываться в бредообразие происходящего, чем-то напоминающее насилие, я все-таки начал впадать в известное томление и попытался отблагодарить ее рукой, преодолевая глубочайшую непристойность своих усилий по отношению к совершенно неизвестной мне женщине. Она, протестующе мыча, взбрыкивала крупом, уворачиваясь от моих ласк. "Тебе неприятно?" - осторожно поинтересовался я, и она вскинула раскрасневшееся пятнами лицо: "Наоборот. Я боюсь умереть".
Подтянув к себе ее чужое, слишком громоздкое для узкого диванчика тело, я попытался занять доминирующую позицию, но она взмолилась жалобно: "Не надо, у меня сейчас все циклы сбиты.." - и я отпустил ее миловаться с любимой игрушкой, борясь с желанием защититься рукой.
Тяжелая грудь ее была уж слишком чужая - я постарался расслабиться и получить удовольствие, закрыв глаза и поглаживая ее нейтральные плечи. Кастрюля над ухом то умоляюще призывала на помощь, то вдруг умолкала, чтобы я начинал прислушиваться, не стряслось ли там чего, не гремят ли стулья, однако в конце концов я сумел возвыситься над мирскою суетой. "Гадость", - с прежним аппетитом констатировала Юля: во всем телесном даже истинно гадкое вызывало у нее разве что юмористическое отношение, а уж во мне-то абсолютно все требовало уменьшительно-ласкательных суффиксов - и попочка, и геморройчик. Но сейчас мне было ужасно неловко в голом виде, да еще при поддельной чеховской бородке, лежать перед малознакомой голой теткой с расплывшимися боками и золотыми клычками ростовской спекулянтки вокруг сверхоптимистических американских зубов, крупных, как фарфоровые изоляторы.
- Ты потный, как японец, - поддразнила она меня Юлиным голоском, и глаза ее среди врезавшихся еще глубже морщинок засветились таким озорным счастьем, что стыд начал жечь даже кисти моих рук за то, что я разглядываю ее в безжалостном свете правды. Да кой черт правды - мне ли не знать, что ее нет, что любой предмет не комплекс ощущений, а комплекс ассоциаций: зубы желтого металла - такой же повод растрогаться, как и передернуться.
- А у тебя неприлично счастливый вид, - с "доброй" улыбкой выговорил я ответный пароль, и она, ослепленная и оглушенная своим комплексом, счастливо расхохоталась. Прямо вылитая Юля.
Шлепнув меня сначала одной, а потом другой тяжелой грудью, они обе - Юля и проглотившая ее чужая тетка - забрались "к стеночке" и замерли у меня под мышкой, предварительно попытавшись ее взбить как подушку, - к чести моей, я никак не дал знать, что начинаю нависать над полом. Что-нибудь через полминуты она принялась переукладывать меня поудобнее, и я тоже принимал это с полной готовностью. Юля всегда любила меня вертеть и перекладывать, чтобы полнее насладиться обладанием. Иногда едва ли не нарочно накрывалась с головой, чтобы с воркующим недовольством - "Закопал!.." - тут же выпростаться из-под собственной полы.
На глаза мне попались ее ступни с такими же полированными бугорками на разросшихся суставах, как у Катьки, только сейчас открыв мне, что и на мне бесконтрольным образом разрослось несколько подобных диких наростов. Я покосился на Юлю и увидел, что глаза ее безмятежно закрыты, а уголки немножко размазанных за свои пределы губ блаженно приподняты вопреки монотонному кастрюльному сопровождению. В порыве нежности и сострадания я перецеловал бы ее от блаженных губ до полированных суставов, но - я не мог доцеловываться до нее сквозь уже начавшую прилипать ко мне, теснящую меня к обрыву бесцеремонную тетку в протуберанцах крашеных седин. Которой и теперь не лежалось.
- Самое лучшее, что ты мне давал, - это даже не наслаждение, - спешила наоткровенничаться из нее Юля, и от звука ее голоса у меня снова холодело в груди. - Хотя мне всегда казалось, что я тебе недоплачиваю... Но самое лучшее было - успокоение. Умиротворение даже. Я уже с утра все делала со счастьем подметала, мыла посуду... - Свободной рукой она успевала бегло обрисовывать и успокоение, и подметание, и мытье посуды. - Понимаешь? Я ни против никого в мире ничего не таила. Мы же всегда из-за чего-нибудь напряжены, а с тобой я испытывала абсолютный покой, с тех пор я ничего подобного не знала. Я даже и любила, может быть, больше себя, какой я с тобой становилась!
- Все наркоманы любят свое состояние, а не героин.
- Нет, тебя я тоже, конечно... ты был такой лапочка, такой романтичный и вместе с тем такой добрый... Почему ты такой напряженный? Ты же весь как камень! - Рука, обрисовывавшая мою романтичность и доброту неопределенно округлыми движениями, внезапно замерла.
Начавшееся протрезвление вернуло ей обычную наблюдательность.
- Да нет, не обращай внимания, просто я от тебя отвык... но я еще привыкну, привыкну! Так ты что, все время был такой стиснутый? - Как ее кулачок.
- Ну, как тебе сказать... Еще эта кастрюля...
- Почему же ты не сказал? Я как дура разливаюсь... - Волнообразное трепыханье кисти.
- Я не хотел тебя обижать. Но я еще привыкну, ты не беспокойся!
- Хм, привыкнешь... Как ты это себе представляешь - я буду выворачиваться наизнанку, а ты терпеть и привыкать? Если это тебе не нужно, то и мне не нужно. - На слове "тебе" она показала на себя, а на слове "мне" - на меня.
- Нет, мне, в принципе... Но я просто еще не готов. Но я...
- Постараешься? Да нет уж, спасибо, как-нибудь перебьюсь.
Я не мог не фиксировать и ее отстраняющий жест - слишком уж все это меня когда-то умиляло.
Я пытался что-то мямлить, но она уже наглухо укрылась в свой медвежий халат и легкомысленный тон: да перестань ты, да о чем здесь говорить - мы с тобой приятели, а если один раз сваляли дурака, то не надо хотя бы повторять, давай лучше о погоде - видишь, снова солнце...
Но за прощальным чаем, каким-то образом утихомирив отца, она вдруг опустила глаза и принялась старательно ввинчивать в клеенку хлебные крошки, рассуждая будто сама с собой:
- Ну вот, ты разрушил и мою жизнь, и свою - и чего ты добился? Кого ты сделал счастливым? Но у тебя же на первом месте долг...
Я молча цепенел, тем более что ее вопросы и не предполагали ответа. Но душа на каждый из них отзывалась прибойным толчком сомнений: "Неужто так уж и разрушил?.. Неужто совсем уж ничего не добился?.. Да неужто у меня и впрямь на первом месте долг?.."
Солнце безжалостности снова палило, и у двери Юля вновь не удержалась от прежнего тона любовной ворчливости:
- Бестолочь! Ты почему без головы?
На ее языке это означало "без головного убора".
- Снявши волосы, по голове не плачут, - ответил я, изо всех сил стараясь выразить и грусть, и раскаяние, и робкую надежду, что все еще как-нибудь утрясется.
Но когда испятнанная ожогами дверь была уже готова окончательно отсечь от меня улегшийся бледный огонь ее волос, мною овладел отчаянный порыв что-то спасти - упасть на колени, прижать к груди... Только вот все вины она уже и без того мне простила, а объятий моих не пропустит к ней поглотившая ее легкомысленно-любезная, незнакомая женщина. Да теперь и она меня к этой женщине не пропустит.
Чуть я шагнул из-под бетонного козырька, дождь грянул с прежней силой, и я даже не пытался укрываться, брел под хлещущими струями и плакал. На залитом водой лице слезы были незаметны, да и смотреть на них было некому - все попряталось, - так что можно было без помех отдаться этой давно ампутированной стихии, и мне казалось, что все пузырящиеся лужи с раскисшей листвой, все грязные ручьи, завивающиеся у канализационных решеток-иллюминаторов, наплакал именно я. Такой же дождище однажды захватил нас со Славкой на Большом проспекте - мы кинулись в парадняк и вдруг радостно переглянулись: "Пошли?" "Пошли!" И мы зашагали по Большому, нарочно шлепая по лужам, мокрые, будто из реки, зазывно махая руками глазевшей на нас из-под разнообразных укрытий публике. И уж так было весело!..
Смешно дураку, что нос на боку.
В гудящем, как фабричный цех, вестибюле метро, набитом подмоченным людом, бросился в глаза поразительно сухой одноногий Челкаш, заклинивший в свой раздвоенный костыль бутылку пепси-колы. Я кинул в его кепку мокрую десятку, вместе с которой чуть не вывернул карман. Говорят, все нищие обслуживают мафию, но вырвавшаяся на волю М-глубина сделала меня неспособным следовать велениям целесообразности.
В пригрохотавшем издалека поезде публика оказалась тоже сравнительно сухая, по-пляжному открытая безжалостному свету, и я готов был стонать от жалости к каждому из них, а особенно к каждой. И зачем только мы придумали чем-то прикрываться?.. Ну, подумаешь, рыхлая подмышка, многослойный живот, расплющенные ляжки - разве может быть что-то безобразное в палате для умирающих? Кровавая рвота, булькающий хрип, лопнувшие вены, вывернутые кишки это же вовсе не безобразно, а всего только ужасно. Это какие же бастионы иллюзий нам удалось нагородить, чтобы мы хоть на миг забыли, что весь наш мир - больничная палата, переполненная стонущими, мечущимися, разлагающимися телами. Да, разумеется, с исчезновением безобразия исчезнет и красота, но разве не кощунственна сама мысль искать упоений и восторгов в этом царстве боли и смерти? Она не святотатственна лишь там, где просто нелепа. Разве могут быть красивыми крабы, осьминоги, клопы, амебы - с чего же мы-то вообразили, что мы чем-то лучше их?
Мокрый до идиотизма, я старался стать как-нибудь поукромнее, но внимательный младенец, расположившийся на голых загорелых коленках юной мамы, упорно тянулся к моим мокрым штанам и испытующе царапал их миниатюрными ноготками. Катька с незапамятных пор восхищалась именно крошечностью младенческих ноготков: ведь о таком пустячке природа могла бы и позабыть - так нет, не позабыла и сюда капнуть тонюсенький лепесточек. Да, на это она мастер - творить удивительное, трогательное, восхитительное, божественное, чтобы показать нам, чего стоят все эти мнимости - небрежно скомкать, пережевать и выплюнуть в чан для нового замеса. А не подозревающий, во что он влопался, младенец все никак не мог до чего-то во мне доскрестись, и мама убирала и убирала его крошечную лапку, а он тянулся и тянулся, и мне хотелось сказать ей, чтобы она ему не препятствовала - чем бы дитя ни тешилось... не так уж много ему жить осталось, - но я знал, что при малейшей попытке выразить что-нибудь ласковое я неминуемо разрыдаюсь. Неосмотрительно спущенная мною с цепи М-глубина снова превратила меня в сентиментального слюнтяя.
...........................................................................
...........
...........................................................................
...........
...........................................................................
...........
...........................................................................
...........
...........................................................................
...........
...........................................................................
...........
...........................................................................
...........
...........................................................................
...........
...........................................................................
...........
...........................................................................
...........
...........................................................................
...........
...........................................................................
...........
Между тем жизнь продолжалась, и однажды мама уже не поднялась с пола. Но хотя я знал, что она ничего не чувствует, я все равно готов был целовать край Катькиных брюк за то, что мама лежала в отдельной комнатке, аккуратно повязанная чистенькой косыночкой, сама чистенькая и розовая, как девушка. А в крематории я даже поправил лацкан ее "гуманитарного" темно-зеленого костюма с золотыми пуговицами - "адмиральского". И в лоб ее я целовал не по чувству долга, а с такой нежностью, словно она могла это ощутить. И ледяной холод отнюдь не оттолкнул меня, хотя мертвецы с малолетства приводят меня в содрогание, а, наоборот, вызвал новый спазм боли за нее - как за еще одно свалившееся на нее несчастье. Да еще и эта скорбная складочка ее губ...
Я и через много месяцев продолжал самоудовлетворяться - оставшись один, по нескольку раз в день принимался повторять про себя с предслезной нежностью:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26