А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Мама свято хранила от нас, детей, ту если не постыдную, то, во всяком случае, не для детских ушей тайну (только недавно по секрету открытую Катьке), что в институте она очень дружила с каким-то парнем, впоследствии исчезнувшим в тридцать седьмом, а потому к моменту встречи с отцом она уже догадывалась, что арестанты бывают очень разные. (А что мой папа еврей - этого он и за полвека совместной жизни до конца не сумел ей вдолбить.) Ну, а когда отца вновь отправили в ссылку - что же ей оставалось, как не поехать за ним ("что яму, то й вам"), тем более что на работу его там никуда не брали, счастье, что ей еще удалось устроиться стрелком в охрану! "Я не знаю, чем сейчас-то вы недовольны, - в мирные годы застоя изредка пускалась в рассуждения мама. - Мы об одном молили: не трогайте нас, и мы будем работать на вас день и ночь, только пощадите!.." Иногда она увлекалась даже до того, что начинала изображать эту мольбу в лицах, заставляя меня отводить глаза - ну неужели же нельзя без пафоса?..
Зато о себе мама высказывалась предельно аскетично: она всегда только исполняла минимальные обязанности. Пожалуй, отчасти из этой же скромности мама до полной нашей бороды не позволяла отцу вести среди нас с братом разлагающую пропаганду: выступать одному против всех - это прежде всего зазнайство. Она и отцовские подкусывания власти принимала с большим сомнением, а о его харьковском кружке высказывалась порой совсем откровенно: "Вечно они умнее всех!.." - "Да, в евреях это самое несносное", - поддерживал я, но мама педагогически отступала: "Почему только в евреях?.." - и, мысленно пробегаясь по русским знакомым, отыскивала тех, кто тоже был вечно умнее всех. Однако в Сибири подобные изысканные растения в ту пору выращивались исключительно в тепличных условиях.
Отец до самых последних пор подтрунивал над мамой за то, что она плакала в день похорон Сталина, пока мама не вздохнула наконец со своей обычной утомленной досадой: "По какому Сталину - о жизни задумалась". Я и правда немножко помню ее с красно-черным бантом и красно-синими глазами, задумчивую и очень ласковую. Бабушка-то Феня, по Катькиным словам, плакала-лилась, как все добрые "людюшки", - зато мой отец ушел в глубокое подполье перебирать картошку, чтобы оплакивающий своего Отца народ не разглядел его истинных чувств. А Катька еще пытается пускаться в умильности по поводу глубинного единства русских и евреев - дескать, мой отец и ее мать по сути своей совершенно одинаковы: труженики, добряки... Ха-ха! Не к Сталину они относились столь полярно - к национальному целому. Сталин был только его символом. Зато вот красть у своего государства Бабушка Феня не считала большим грехом - раз "людюшки" занимаются этим в массовом порядке. Отец же воровство даже и у советского государства почитал еще одним доказательством испорченности русского народа. Правда, сберечь от уничтожения для нашей печки какие-нибудь два-три куба драных досок со стройки он считал делом вполне дозволенным. Но тут уж мама становилась намертво: "Нам чужого не надо". - "Их же все равно сожгут!.." - "Пускай". В своей верности бесцельному мама походила скорее на моего харьковского деда, чем на Катькину мать.
Бабушка Феня и мой отец - Катька сравнила этот самый с пальцем... Грубо говоря, Бабушки Фениным богом были "людюшки": "Что люди делают, то й ты делай" - но так, "чтобы люди тебе не проклинали". Отцовским же богом был "цивилизованный мир", чей голос сквозь завывания и писки космических вьюг доносился до нас едва слышным "Голосом Америки". В детстве я был уверен, что папа и слушает именно эти завывания, прильнув к строгому фасаду трофейного приемника, словно страстный терапевт к грудной клетке дорогого пациента. Зато того еретического соображения, что Бога нет вообще - есть лишь вечный конфликт равноправных правд, отец не способен был расслышать, если даже без всяких завываний орать ему в ухо: абсолютная истина у него всю жизнь была под рукой он лишь переносил ее источник из Талмуда в "Капитал", из "Капитала" в "Голос Америки"... В отношении к материальному миру - нет, к микромиру - они с Бабушкой Феней тоже противостояли друг другу, как Польза и Праздник, прочный Результат и мимолетная Радость. Бытовые заботы вызывали у отца лишь одно желание - как можно дешевле от них отделаться, у Бабушки Фени - превратить их в захватывающую драму. У мясного, скажем, прилавка отца интересовали только два параметра - стоимость и питательность: чтоб цена поменьше, а жира побольше. (Из принципа, а не из скаредности: на поддержку русской родни уходило в десять раз больше, поскольку еврейская в помощи не нуждалась.) Бабушка же Феня возвращалась из магазина, словно с футбольного матча: "Вот так вот, - (тщательно, с подгонкой изображалось двумя руками), - поперек лежить кусок подлиньше - хороший кусок! А вот так вот, провдоль, кусок поширше - еще даже лутче! - Она восхищенно щурилась, как будто сияние этого куска до сих пор слепило ей глаза. - Правда, кость в ём очень большая... - Она на мгновение сникала, но тут же вновь восставала для нового упоения: - Зато уж кость так кость, всем костям кость - сахар! А передо мной - вот так я, а вот так она стоить знакомая баба с дэву, - (дорожно-эксплуатационный участок). - Ох, думаю, счас возьметь который полутче!.. Я даже глядеть не стала, чтоб сердце не зайшлось... - Она замирала перед роковой минутой и внезапно вскрикивала, всплеснув руками: - Взяла ж, паразитка! Ну ладно, я себе думаю, у ей же ж тоже детки есть..." Любую досаду она умела в две минуты растопить в умильный сироп.
Но есть что-то невкусное, а тем более - подпорченное не потому, что другого нет, а из низкой заботы о будущем... Бабушка Феня могла под горячую руку плюхнуть в помойное ведро целую пачку масла по самому поверхностному подозрению в несвежести, если в этот миг ей вспоминалась свекровь Федосья Аббакановна, в доме которой все масло перегоняли в топленое - чтобы употреблять его в пищу лишь после того, как оно тронется прогорклостью. Зато когда тень "бабки Ходоски" отступала, Бабушка Феня иной раз пускалась расхлебывать явно прокисшие щи: "Шти как шти - ня выдумывайтя!"
Но уж давиться мороженой картошкой из принципа!! Хотя бы принципы-то должны быть красивыми! То есть беззаботными.
В Норильске, где дома стоят на вколоченных в мерзлоту бетонных сваях, у нас все-таки был устроен некий подпольный отсек для картошки. И несмотря на все ухищрения, та ее часть, что была поближе к стене, выходящей на шестьдесят девятую параллель, понемножку подмерзала. Естественно, отбирая корнеплоды для первоочередного употребления, отец начинал с тех, что были затронуты этим сладким распадом. Уже принимаясь пошучивать над отцовской бережливостью, мы с братом торопились поскорее доесть отобранный "батат" - но к этому времени превращалась в батат следующая порция... Страшно подумать, до каких степеней мог бы в этой ситуации докатиться Бабушки Фенин бунт, бессмысленный и беспощадный: однажды она на моих глазах выхлестнула вместе с угодившей в него мухой полбидона молока только из-за того, что в ее отчем доме похвалялись, будто они из-за одной мухи выплескивали целую корчагу, а "в Ковригиновых" муху вытащат, да еще и обсосут!
Впрочем, моему отцу Бабушка Феня отпустила бы и обсосанную муху: она обожала "заходиться" от его щедрости - он был бережлив явно "не для себе". (Равно как и я.) Бабушка Феня единственная среди нас продолжала помнить, что я взял "за себе бесприданницу, да еще чахотошную", а мои родители сразу же принялись высылать мне добавочные деньги, хотя, начиная с Джезказгана, отец получал только "за вредность" и "казахстанские", без "северных", а потом и вовсе ушел преподавать, окончательно уверившись, что воспитательную работу по экономии всех и всяческих ресурсов надо начинать снизу - до идиотов наверху явно не докричаться. Спохватываясь, Бабушка Феня принималась славословить и мою маму, но для этого ей приходилось все-таки спохватиться: чуяла, видно, что мама руководствуется всего лишь порядочностью, а отец - душой. Катька, кажется, его окончательно покорила, когда после нашего вторжения в Чехословакию объявила, что ей стыдно быть русской. Ведь как было бы славно, если бы и все русские устыдились того, что они русские, - с какой радостью цивилизованный мир принял бы их в свои мирные объятья!
Катька и в самом деле настолько обожала все, какие ни на есть, обычаи всех, какие ни на есть, народов, а также столь пылко каждому из них за что-нибудь да сострадала - и, естественно, евреям в первую очередь, раз уж они оказались ближе всех, - что отец эту всемирную отзывчивость принимал за благородный антипатриотизм: нельзя же быть патриоткой России, провозглашая себя при этом патриоткой Израиля! Отец всегда с удовольствием заявлял по этому поводу, что он против всякого рода патриотизмов, но Катьку журил за израильский патриотизм с мурлыкающими интонациями.
Требовалась проницательность почти сверхчеловеческая, чтобы догадаться, что она согласна быть патриоткой тысячи отечеств лишь при условии хотя бы легкой ответной приязни. И любить китайцев, индейцев, негров, включая англосаксов, предпочитает лучше со стороны. "Ты бы хотела выйти за иностранца?" - "Не-ет!.." - с комическим, но все же испугом. "А за негра? Если бы он жил в России?" - "Ну, если бы ты как-нибудь оказался негром..." Отец был бы изрядно изумлен, если бы вовремя не отсек этого знания очередной заглушкой, тем огорчением, которое вызвал у Катьки "развал Союза": это была обида отвергнутой любви. Катька со своими ребятами выходила на все митинги за свободу Прибалтики, но когда прибалтийские делегации обо всех наших бедах начали монотонно повторять, что это проблемы другой страны... Ну, а уж когда там начались ущемления "русскоязычных" да шествия каких-то эсэсовцев, Катька с кровью вырвала Прибалтику из своего всемирно отзывчивого сердца, отказываясь даже съездить туда на пару дней поразвлечься: "Если уж возиться с визами, я лучше в Стокгольм съезжу. Это раньше они для нас были образцом и европеизма, и цивилизованности... А для настоящей Европы они теперь будут задворками. А грузины!.. Разрушили страну... Ну кто им мешал развивать свою культуру - мы, наоборот, гордились их черкесками, лезгинками, голошениями... Их рыцарственностью! А кто теперь их будет переводить? Кто стихи про них будет писать - "на холмах Грузии"?.." Я припоминаю, как одна девочка из нашего класса видоизменила эти строки: на холме лежит грузин, - но Катька, игнорируя мой еврейский яд, вновь переживает свой триумфальный тост на какой-то тбилисской конференции: Грузия, дескать, входит в нашу душу вместе с русской литературой - "Я ехал на перекладных из Тифлиса", - после этого все рыцарственные усачи были у ее ног со своими бокалами. "Бежали робкие грузины", - цитирую я того же классика, и Катька наконец-то приходит в сокрушенное восхищение: "Вот жид!.." Она и в моей язвительности чтит национальный еврейский обычай.
Вероятно, еще и по этой причине она соглашается лицезреть любимого "дедулю" в облике босяка - уважая еврейский, как ей кажется, принцип: "если вещь еще можно носить, она должна лежать". Менее толерантная мама иногда не выдерживала и выбрасывала какую-нибудь особенно осточертевшую рвань, но отец каждый раз буквально заболевал, ложился на диван лицом к спинке... Катька же теперь заходит с другого конца: сначала покупает новую вещь, а потом начинает пугать папу, что ее без употребления съест моль. Но для этого Катьке потребовалось установить, что еврейские заветы не так уж и непреклонно обязывают ходить оборванцем - отец имел неосторожность поведать Катьке любимое присловье своей матери: "Что я съела, никто не видит, а что надела, все видят". (Ее же: "Ты щеки хоть нащипай, а на люди выйди румяная". Всплыло попутно: "Бог каждому что-нибудь дает - кому сто рублей, а кому чирей", кажется, "бобце" была поживее своего супруга.)
Мы с Катькой бытовые препирательства тоже стараемся возвести в конфликт культур. "У тебя же есть новые!" - усовещивает меня Катька, намереваясь порадовать бомжей вполне приличными еще моими штанами. "Бог дает штаны, когда у тебя уже нет задницы..." - изображаю я старого, мудрого, уклончивого еврея. "Не будь жидом", - пускает она в ход тяжелую артиллерию, на которую у меня тоже имеется своя "катюша": "Руссиш швайн! Дай вам волю, вы все мировые ресурсы в помойку спустите!" Но тем не менее, уважая русские обычаи, по большим праздникам я торжественно вручаю Катьке совершенно новую куртку или ботинки и даю великодушное дозволение их выбросить: "Гуляй!" Хотя на самом деле стремление побольше выбросить у Катьки даже и не фамильное: Бабушка Феня любым обноскам, именуемым ею странным словом "ризьзя" ("риза"?), старалась подыскать какую-то функцию - в лес ходить, чучело обряжать... Однажды она с большим чувством объясняла мне, чтбо считалось богатством в старом добром "Вуткине". Еда? "Еттого добра до колхозов во всех хватало. Что вважали... Она приостановилась, подобно заместителю министра, готовящемуся объявить подчиненным: будет президент! - и завершила внушительно: - Одежу!"
Наблюдая Бабушку Феню в ее мешкообразных платьях, "кохтах" и этнографических платках, лишь очень тонкий знаток соответствующей субкультуры мог бы рассмотреть, что она большая модница.
Всучить же что-нибудь модное моему отцу - да мой харьковский дед восстал бы из гроба! Зато перед лицом смерти мой отец и Катькина мать выступили вполне сходным образом, не устраивая трагедий перед ее лицом. С незамеченных пор у отца по рукам и плечам начали проступать пятнышки старческой ржавчины, и одно из них потихоньку-полегоньку проржавело насквозь, обратившись в мокнущую припухшую язвочку. Мама умащала ее всеисцеляющей мазью Вишневского, внушающей доверие одним лишь своим дегтярно-казарменным духом; язвочка затягивалась, потом снова трескалась и отмокала, как переспелый плод, я раз в месяц советовал показаться врачу, и когда отец все же добрался до "кожника", тот чуть ногами не затопал: "Вы что, с Чукотки приехали?!"
Отец живал и на Чукотке, но непосредственно в Ленинград "сменялся с приплатой" из Магнитогорска. Его отправили на иссечение в занюханную, как возведенная в государственное достоинство коммуналка, онкологическую больницу на Моховой, мимо которой я и всегда-то старался проспешить, скосив глаза в сторону. На этот же раз и номерка в темном гардеробе я коснулся с некоторой рябью по коже. Однако отец был не просто спокоен - в этом казенном осыпающемся доме, пропитанном общепитом и измывательским умиранием, среди которого невольно стараешься поменьше дышать, поменьше замечать, он был буквально безмятежен в своей добытой из самых глубоких закромов продольно-голубой пижаме, ровеснице двадцатого съезда, и уже и медсестры были с ним особенно ласковы, как почти все женщины на всех его работах (не исключая лагерных).
Близ их поста белел рослый холодильник с плакатиком на дверце: "Товарищи, подписывайте продукты". "Ну, как ты устроился?" - с преувеличенной озабоченностью спросил я, чтобы спрятаться от главного. "Ты обратил внимание, рядом с моей кроватью пожилой человек читал книгу? - заговорщицки придвинулся отец; какой-то седой мужчина с простым, но не простонародным лицом действительно очень серьезно что-то читал, расположившись поверх общежитского одеяла на боку, подогнув колени. - Он с сорок восьмого по пятьдесят четвертый работал следователем! Представляешь - и Ленинградское дело, и "дело врачей" ты при нем поосторожней!"
Господи, и здесь, в преддверии ада - или даже в самом аду, - все о земной осторожности - это после распада Союза, полузапрета КПСС... Но вместе с тем что толку думать о главном, перед которым мы бессильны?.. "А что у него, у этого следователя?" - "Что он читает? Я еще не успел..." - "Да нет, какая у него болезнь?" - "Рак челюсти. Хотят ее убрать, а он не соглашается. Я потихоньку заводил с ним разговор про тогдашнее ленинградское руководство осторожничает, ну, я пока и оставил. Тогда министром Государственной безопасности был..."
Между этими более серьезными делами отцу иссекли опухоль на шее, заклеили белым глянцевым пятаком, изъятым из какого-то менее парадного места, велели регулярно "показываться" - он и показывался, когда мама вспоминала, - сам же интереса не выказывал: относительно собственной персоны его могло повергнуть в панику только отсутствие в доме минимум двух буханок хлеба и трехмесячного запаса круп. Зато когда что-нибудь случалось с мамой, он метался и захлебывался, как ребенок. "Что будет, если он ее переживет!.." - потрясенно покачивала головой Катька, придерживая ее за виски. "Да хватит тебе!" защищал я свой М-мир...
Когда на нас обрушился мамин удар, отец позвонил мне, рыдая в голос: "Она упала и не двигается!.." - "Это бывает, сделают укол, и пройдет", - ответил я с многоопытной будничностью и бросился ловить такси.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26