.. Она по-прежнему была детски заинтересована во всем высоком и по-прежнему детски доверчива к высокоумному апломбу - относилась серьезно, словно к вечным звездам, к однодневным фонарикам, разжигаемым шарлатанами. Она выспрашивала мое мнение о случайно услышанных по телевизору философах и литераторах, о которых правильнее всего было бы вовсе не слышать, ограничивая себя измышлениями лишь проверенных фирм, - и я чувствовал, что моя улыбка становится все более и более растроганной.
Что, в свою очередь, не укрывалось и от нее.
- У тебя замученный вид, - вдруг заключила она, едва сдерживая улыбку.
- Спасибо на добром слове. А ты, наоборот, выглядишь чудесно.
- Ты тоже выглядишь чудесно. Только замученно.
- Сегодня утром я повторил подвиг Павлика Морозова. Отрекся от родного отца за то, что он враг народа.
- Ты же знаешь, я народ не люблю. - Это было одно из тех излюбленных ее признаний, которыми она могла услаждаться вечно.
- Ты не любишь простонародье. А простонародье больше заслуживает звания народа по единственной причине: оно более предано тем коллективным фантомам, которые создают народное единство. Хранят народ, проще говоря.
Я чувствовал, что мне для чего-то нужно ее обольстить, а потому следовало быть не просто умным, а "блистательным", то есть парадоксальным. Какая бы муха ее ни покусала, мне всегда бывало довольно поблистать минутки три, чтобы она снова обреченно бросилась мне на шею: "Конечно - у тебя язык вот такой!.." Она показывала что-нибудь с полметра от своих губ.
- А зачем нужны единства? Я еще с пионерского лагеря терпеть не могу никаких единств, в них всегда командуют подонки. - Она охотно въезжала в прежнюю колею восхищенного Санчо Пансы при витающем в блистающих облаках Дон Кихоте.
- Без единств мы все сделались бы смертельно трезвыми. Бывают, конечно, одиночки, способные опьяняться в одиночку, но, как правило, это те, кому повезло уродиться душевно не вполне здоровыми. На миру и смерть красна именно оттого, что в коллективе легче опьянить себя иллюзиями. В трезвом виде люди не способны на подвиг. Посмотри на какую-нибудь отечественную войну. И фронт, и тыл состоят в основном из трусов и шкурников, готовых с превеликой радостью обменять и честь, и свободу на комфорт и безопасность. А народ как целое, можно сказать, бросает в огонь куски собственного тела, он готов бороться за свою честь и достоинство целыми веками. Народ - это главный сеятель и хранитель опьяняющих фантомов, это та сила, которая заставляет трусов совершать подвиги, а жмотов делиться последним куском.
- Ну и зачем это нужно? - Она уже предвкушала интересность моего ответа. Я еще понимаю - жертвовать ради конкретных людей...
- За детенышей может пожертвовать жизнью и волчица, за стадо жертвуют жизнью и павианы. Но только человек способен погибнуть за то, чего нет!
- Так зачем, зачем погибать за то, чего нет?..
- Без преданности тому, чего нет, человеку просто не выжить. Разве тебе не знакома моя теория культурного опьянения? Ну, ты, однако, отстала... Базисное положение теории в том, что человек способен по-настоящему, до самозабвения любить лишь собственные фантомы, реальные предметы ему всегда в лучшем случае скучны, а в типичном ужасны.
- Уж прямо-таки все без исключения?
- Исключая присутствующих, разумеется. Хотя даже они когда-то сумели проглотить друг друга только под розовым соусом "фантазби". Но это вопрос слишком частный для теории такого масштаба - ее было бы, пожалуй, даже более правильно назвать учением. Основной его тезис - человека сделал царем природы не только разум: разум вместе с множеством, не спорю, полезных вещей открыл нам и нашу беспомощность перед огромностью реального мира, нашу микроскопичность и мимолетность. И защититься от этого знания мы сумели только при помощи системы коллективных иллюзий, не позволяющих нам видеть мир таким, каков он есть. Можно называть эту систему религией, можно культурой, но главное - она выполняет функции наркотика. Психостимулятора, когда побеждаем мы, и транквилизатора, когда побеждают нас. Когда же действие культурного наркотика ослабевает, когда человечество начинает выходить из-под власти мнимостей и стремится жить реальными заботами - тут-то и поднимается волна скуки, тоски, самоубийств, наркотизации... Короче говоря, чем трезвее становится общество, тем сильней оно нуждается в психоактивных препаратах. И практический вывод отсюда - трезвости бой! Спасительная соль земли - это придурки, живущие ради каких-то бесполезных химер, карабкающиеся на Эверест, собирающие спичечные коробки, верящие в предназначения и призраки: на месте министра здравоохранения, а заодно и министра финансов я бы с утра до вечера показывал их по телевизору в качестве антинаркотической пропаганды. Они демонстрировали бы нам потенциальное могущество нашего духа, которому, собственно говоря, глубоко безразличны все инфляции, дефляции и дефлорации он вполне способен жить и среди собственных конструкций.
К концу моего пародийно-напыщенного монолога Юля уже светилась гордостью за меня перед каким-то воображаемым миром, в ориентации на который она бы не призналась даже под пыткой ("Это вы, мужчины, все хотите производить на кого-то впечатление!"). Наиболее продвинутые философы давно раскусили, что под знамя истины соберешь одних зануд, а истинно громкую славу можно снискать лишь блистательным шарлатанством. И сейчас мне аплодировали даже банные листья в Юлиных кучах, расшевеленных поднявшимся ветерком.
Сама же она, прекрасно понимая, что я наполовину валяю дурака, все равно не могла не вдумываться в мой треп.
- Мне кажется, это когда-то давно национальные фантомы хранило простонародье. А сейчас они, по-моему, еще трезвее нас. И кстати - почему ты говоришь только о национальных фантомах?
- Да, сегодня существуют и транснациональные, космополитические фантомы Цивилизация, Бетховен, Человечество... Но многих ли они в состоянии опьянить? До забвения реальности?
После этих слов даже солнце правды изрядно померкло. Ветер снова пронесся по тополям, и они задирижировали всеми своими банными ветками. Кожу на лице начало покалывать песочком. Ветер наддал еще сильнее, и деревья согнулись, повернувшись к нему спиной, словно путники в плащах. А он тем временем взрыл Юлины муравейники и принялся их расшвыривать целыми пригоршнями. Я бросился было спасать плоды ее труда, но она залилась таким радостным смехом, что и я расхохотался. Я, признаться, и забыл, как это звучит. А ее смех был уж до того прежний...
Листья срывались и катились прочь, а вослед им над нашими головами, над крышами, над миром раскатился исполинский львиный рык, завершившийся страшным ударом, от которого мы оба втянули головы в плечи и, переглянувшись, фыркнули. И только тогда, протопотав по земле, прогремев по невидимой жести, хлестанул ливень. Подхватив грабли, мы кинулись в подъезд - вмиг полупромокшие от одного только залпа небесной шрапнели.
Это был ее подъезд, и он, похоже, не ремонтировался с тех самых пор, но выметен был - чистый Гамбург: не зря я эту ударную дворничиху называл еще и немкой, когда она появлялась в сетчатом чепчике, приобретенном нами в Риге. Холодная вода смыла с ее лица разгоряченность, и на крестьянском загаре отчетливее проступили множественные белые морщинки. Вместе с нарастающей борьбой принципов: если пригласить меня домой, не заберу ли я чего-нибудь в голову - но и оставить мокрого человека на лестнице... А ведь пускалась на опасные для репутации ухищрения, чтобы только как следует показать мне свое гнездо: воспользовалась ежегодным визитом предков к Елене Владиславовне...
Уж до того самозабвенно летала она по прихожей, наметая на совок мелкий мусор и отгибая кверху от усердия большой палец на ноге, обутой в зеленый вязаный "следочек"!.. Показывала свои книги - русская классика, плюс экзистенциалисты из книгообмена, плюс Пруст и Платон с черного рынка, плюс стопочка женских поэтических сборничков, немедленно приговоренных мною к помойному ведру; показывала полуметровую наивноглазую куклу-невесту, подаренную ей за отличное окончание первого класса ("Ее племянницы все время роняют, а она так вскрикивает - ужас!"); хвасталась геройской пилоткой на фотографии старшего брата, чье пьянство пока еще можно было воспринимать как забавную слабость; с грустной гордостью показала пожелтевшую и покоробившуюся девочку, ее умершую в блокаду двоюродную сестру, в чью честь она тоже была названа... Юлианой. На самый ценный экспонат - диван, на котором она спала, она зачем-то уложила меня отдыхать - видно, не наигралась мною в нашем убежище под персями Виктории. Возможно, потому и кофе ей хотелось подать мне не как-нибудь, а именно в постель, - тем не менее дотерпеть ритуал до конца ей не удалось - она поставила поднос на пол и припала ко мне. Ее волосы щекотали мое лицо, но я не подавал виду - однако она что-то все же заметила и убрала их за уши. Своей чуткостью она развивала во мне изнеженность - вслед за ней и я начинал придавать значение своим мелким неудобствам.
Теперь та же самая обстановка - не хуже людей, а, следовательно, чуть-чуть лучше, как излагала Юля принципы своего папаши, - изрядно одряхлела: там отвисла полированная дверца, сям спинка стула стянулась бельевой веревкой это в доме, где когда-то в каждом шурупе чувствовалось присутствие рукастого хозяйственного мужика...
Стены в ванной, куда я зашел помыть руки, напоминали лунную поверхность. Я вгляделся в зеркало и поразился, какие излишки кожи скопились на моем лице. Я ущипнул себя за мятые подглазья, и след щипка растаял далеко не сразу, словно я щипал поднявшееся тесто.
А между тем душа все просила и просила любимого некогда наркотика. И потому необходимо было нагнетать и нагнетать обаяние. Но при попытке по-свойски положить локти на кухонный стол он завихлялся по всем степеням свободы. "Ну-ну, не пихайся!" - ворчливо предостерегла меня Юля, все еще опасавшаяся, как бы я чего не вообразил, - но в ее ворчании я расслышал и знакомые воркующие нотки. Ее волосы слиплись и потемнели, царапнув меня неуместной ассоциацией: Катька на заозерском озере окунулась с головой, и маленький Митька пробормотал с недоверчивым удивлением: "Брюнетка получилась..." Я почувствовал себя еще более бессовестным обманщиком. Однако что-то я должен был довести до конца.
Юля скрылась в ванной, пошумела водой, словно ей мало было небесного душа, и вернулась протертая и причесанная в добытом из Леты посверкивающем на сгибах курчавом коричневом халате "большая медведица". Эти просверки пронзили меня такой мучительной нежностью, что я поймал ее руку и прижал к губам - пожалел волк кобылу. К моему удивлению, она воспротивилась лишь в самое первое мгновение. Однако ветхую отцовскую ковбойку - явно повеселев, с убыстрившимися движениями - она протянула мне все-таки с прежней воркующей ворчливостью: "На, переоденься! А то еще простудишься - отвечай за тебя..."
Опасаясь, что удалиться для переодевания будет выглядеть жеманством, я стянул мокрую в яблоках безрукавку здесь же, в кухне, и она немедленно распялила ее по лупящейся стене над газовой плитой. И, обернувшись ко мне, остолбенела, разглядевши мой втянутый рубец. "Я уж и забыл давно", - досадливо отмахнулся я: мне не хотелось, чтобы она отвлекалась сам не знаю от чего. Поняв, что я не кокетничаю, она переключилась на былую игривость: "У тебя теперь тоже талия с напуском". И вдруг провела холодным пальцем по моему правому боку: "Толстенький стал, как поросеночек". Я изобразил смущение и в "бесхитростной" манере ответно потрогал ее талию указательным пальцем: "Ты тоже вроде бы не похудела". Я опасался (но, кажется, и надеялся), что Юля в своем стиле отвильнет, как норовистая кобылица, - однако она спокойно позволила моему пальцу спружинить о наросший жирок. "Да уж, не похудела, - с саркастической гордостью подтвердила она. - Ем одни макароны!.. - И ворчливо захлопотала: - Давай, давай садись, я чай поставлю, есть хочешь?"
Это была наша старинная игра - то она начинала изображать ворчливую хозяйку, то, наоборот, я капризного деспота: "А что у тебя есть? Что это за колбаса? Почему такая холодная? Ты должна была заранее... Кто же на таком блюдце подает!.." - эта роль требовала вальяжно развалиться на стуле, но спинка при первой же попытке поползла, и я уселся поскромней. Однако она сновала взад-вперед с прежней готовностью, все так же сокрушенно приговаривая: "Тебе надо что-то делать с твоим характером, ты же совершенно невыносим!"
Ее простодушие все нагнетало и нагнетало в моей душе стыд за творимый мною обман - одновременно с желанием искупить его все более и более достоверным исполнением своей роли.
- Я невыносим только потому, что женщины вообще ненавидят порядок, - тон заигрывающего умничанья.
- Щас! Это вы, мужчины, ненавидите порядок!
Хорошо. Готовность обсуждать противостояние полов есть первый шаг к их сближению.
- И "щас", и всегда. Когда я в первый раз пришел пьяный на школьный вечер, кто, ты думаешь, был в восторге - оторвы? Нет, девочки-припевочки. Да и в университете...
Я снова вспомнил, как однажды ночью в подпитии забрался на строительный кран и - не возвращаться же без трофея - вывернул на его макушке огромную лампищу, - так даже Пузя была в восхищении. "Страшно..." - благоговейно произнесла она, когда наши лица в пылании этого глобуса засветились магнием. Пришлось - не карабкаться же с нею обратно - бахнуть ее в унитазе, - от взрыва заложило уши.
- Вот-вот, ты и об университете всегда вспоминаешь какие-то беспутства. А я - лекции, преподавателей... Мне так нравилось учиться!
- Я вообще обожал все науки. Но не вспоминать же о том, что ты дышал.
- Юлиана! - послышался хриплый крик из квартирных глубин.
- Папаша... - со снисходительной досадой улыбнулась Юля и ускользнула, прикрыв за собой стеклянную дверь, полузатянутую прикнопленным обойным листом.
В некоем выжидательном отупении - я бы уже с удовольствием смылся, но что-то должен был довести до конца - я посмотрел в окно. Прямоугольные трубы на плоских крышах окружающих Юлину башню пятиэтажек под бешеным ливнем уходили вдаль стройными рядами, словно стелы на европейском кладбище.
Где-то в квартирных недрах вслед за томным дверным стоном послышались звуки закончившегося заседания - грохот и перестук передвигаемых стульев, сменившиеся ритмическим пыхтением и низким ворчанием, которому Юля вторила прерывистыми добродушными покрикиваниями. Мне показалось даже, что я различаю знакомое шлепанье мотающихся тел о стены, - пришлось сделать усилие, чтобы не сунуться с подмогой: одноразовые услуги все равно ничего не стоят, а как отреагирует "папаша"... Да наверняка и она (как и я) предпочитает обойтись без свидетелей.
Из-под обойного листа открылись ее загорелые семенящие ноги рядом с беспорядочными выбросами пижамных штанин в забытую голубую полоску. Водружение на унитаз представилось уже лишь моему противящемуся воображению. Затем Юлины ноги отошли в сторонку, через некоторое время послышался шум спущенной воды, потом проволоклись спущенные пижамные штаны, из которых восставали смертельно бледные набухшие ноги, затем штаны были вздернуты за обойный лист - и снова началось сопение, ворчание, шарканье, шлепанье, поощряемое прерывистыми Юлиными покрикиваниями. Новые громыхания стульев. Томно простонала и захлопнулась дверь.
Заглянула Юля: я сейчас, я должна подождать, пока он покурит, а то он может окурок в постель уронить, уже бывало, он же не видит почти ничего... И горько заключила: "Совсем старый".
Я дожидался ее отупело, как приготовившаяся к доению корова. Происходившее было слишком страшно, чтобы допустить его в М-глубину.
Очередного дверного стона я почему-то не расслышал и едва не подпрыгнул, когда над моей головой раздалась Юля:
- Извини, пожалуйста, - с ним только расслабься...
- Да я все понимаю, - с предельной отзывчивостью начал оборачиваться к ней я, оберегая табурет, - у меня у самого мама...
На этом заколдованном слове голос мой опять дрогнул - Юлино присутствие вновь расшевелило мою изнеженность. И Юля тоже дрогнула - внезапно обняла меня сзади за полуповернутую голову.
Я слегка обмер, хотя вроде бы именно этого и добивался, и попытался довернуться к ней, приподнявшись над неверным четвероногим. Она воспрепятствовала, видимо, пряча от меня свое лицо, снова горячее - я чувствовал ухом.
- Ты, наверно, думаешь, что я сумасшедшая?
- Я думаю, ты была сумасшедшая, когда меня отталкивала.
- Тогда все было иначе. Тогда мне еще хотелось чего-то прочного. А теперь я живу одним днем. И думаю: если мы можем украсить друг другу жизнь - почему этого не сделать?
Она даже за моей спиной проговаривала это, понизив голос и отворачиваясь в сторону.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
Что, в свою очередь, не укрывалось и от нее.
- У тебя замученный вид, - вдруг заключила она, едва сдерживая улыбку.
- Спасибо на добром слове. А ты, наоборот, выглядишь чудесно.
- Ты тоже выглядишь чудесно. Только замученно.
- Сегодня утром я повторил подвиг Павлика Морозова. Отрекся от родного отца за то, что он враг народа.
- Ты же знаешь, я народ не люблю. - Это было одно из тех излюбленных ее признаний, которыми она могла услаждаться вечно.
- Ты не любишь простонародье. А простонародье больше заслуживает звания народа по единственной причине: оно более предано тем коллективным фантомам, которые создают народное единство. Хранят народ, проще говоря.
Я чувствовал, что мне для чего-то нужно ее обольстить, а потому следовало быть не просто умным, а "блистательным", то есть парадоксальным. Какая бы муха ее ни покусала, мне всегда бывало довольно поблистать минутки три, чтобы она снова обреченно бросилась мне на шею: "Конечно - у тебя язык вот такой!.." Она показывала что-нибудь с полметра от своих губ.
- А зачем нужны единства? Я еще с пионерского лагеря терпеть не могу никаких единств, в них всегда командуют подонки. - Она охотно въезжала в прежнюю колею восхищенного Санчо Пансы при витающем в блистающих облаках Дон Кихоте.
- Без единств мы все сделались бы смертельно трезвыми. Бывают, конечно, одиночки, способные опьяняться в одиночку, но, как правило, это те, кому повезло уродиться душевно не вполне здоровыми. На миру и смерть красна именно оттого, что в коллективе легче опьянить себя иллюзиями. В трезвом виде люди не способны на подвиг. Посмотри на какую-нибудь отечественную войну. И фронт, и тыл состоят в основном из трусов и шкурников, готовых с превеликой радостью обменять и честь, и свободу на комфорт и безопасность. А народ как целое, можно сказать, бросает в огонь куски собственного тела, он готов бороться за свою честь и достоинство целыми веками. Народ - это главный сеятель и хранитель опьяняющих фантомов, это та сила, которая заставляет трусов совершать подвиги, а жмотов делиться последним куском.
- Ну и зачем это нужно? - Она уже предвкушала интересность моего ответа. Я еще понимаю - жертвовать ради конкретных людей...
- За детенышей может пожертвовать жизнью и волчица, за стадо жертвуют жизнью и павианы. Но только человек способен погибнуть за то, чего нет!
- Так зачем, зачем погибать за то, чего нет?..
- Без преданности тому, чего нет, человеку просто не выжить. Разве тебе не знакома моя теория культурного опьянения? Ну, ты, однако, отстала... Базисное положение теории в том, что человек способен по-настоящему, до самозабвения любить лишь собственные фантомы, реальные предметы ему всегда в лучшем случае скучны, а в типичном ужасны.
- Уж прямо-таки все без исключения?
- Исключая присутствующих, разумеется. Хотя даже они когда-то сумели проглотить друг друга только под розовым соусом "фантазби". Но это вопрос слишком частный для теории такого масштаба - ее было бы, пожалуй, даже более правильно назвать учением. Основной его тезис - человека сделал царем природы не только разум: разум вместе с множеством, не спорю, полезных вещей открыл нам и нашу беспомощность перед огромностью реального мира, нашу микроскопичность и мимолетность. И защититься от этого знания мы сумели только при помощи системы коллективных иллюзий, не позволяющих нам видеть мир таким, каков он есть. Можно называть эту систему религией, можно культурой, но главное - она выполняет функции наркотика. Психостимулятора, когда побеждаем мы, и транквилизатора, когда побеждают нас. Когда же действие культурного наркотика ослабевает, когда человечество начинает выходить из-под власти мнимостей и стремится жить реальными заботами - тут-то и поднимается волна скуки, тоски, самоубийств, наркотизации... Короче говоря, чем трезвее становится общество, тем сильней оно нуждается в психоактивных препаратах. И практический вывод отсюда - трезвости бой! Спасительная соль земли - это придурки, живущие ради каких-то бесполезных химер, карабкающиеся на Эверест, собирающие спичечные коробки, верящие в предназначения и призраки: на месте министра здравоохранения, а заодно и министра финансов я бы с утра до вечера показывал их по телевизору в качестве антинаркотической пропаганды. Они демонстрировали бы нам потенциальное могущество нашего духа, которому, собственно говоря, глубоко безразличны все инфляции, дефляции и дефлорации он вполне способен жить и среди собственных конструкций.
К концу моего пародийно-напыщенного монолога Юля уже светилась гордостью за меня перед каким-то воображаемым миром, в ориентации на который она бы не призналась даже под пыткой ("Это вы, мужчины, все хотите производить на кого-то впечатление!"). Наиболее продвинутые философы давно раскусили, что под знамя истины соберешь одних зануд, а истинно громкую славу можно снискать лишь блистательным шарлатанством. И сейчас мне аплодировали даже банные листья в Юлиных кучах, расшевеленных поднявшимся ветерком.
Сама же она, прекрасно понимая, что я наполовину валяю дурака, все равно не могла не вдумываться в мой треп.
- Мне кажется, это когда-то давно национальные фантомы хранило простонародье. А сейчас они, по-моему, еще трезвее нас. И кстати - почему ты говоришь только о национальных фантомах?
- Да, сегодня существуют и транснациональные, космополитические фантомы Цивилизация, Бетховен, Человечество... Но многих ли они в состоянии опьянить? До забвения реальности?
После этих слов даже солнце правды изрядно померкло. Ветер снова пронесся по тополям, и они задирижировали всеми своими банными ветками. Кожу на лице начало покалывать песочком. Ветер наддал еще сильнее, и деревья согнулись, повернувшись к нему спиной, словно путники в плащах. А он тем временем взрыл Юлины муравейники и принялся их расшвыривать целыми пригоршнями. Я бросился было спасать плоды ее труда, но она залилась таким радостным смехом, что и я расхохотался. Я, признаться, и забыл, как это звучит. А ее смех был уж до того прежний...
Листья срывались и катились прочь, а вослед им над нашими головами, над крышами, над миром раскатился исполинский львиный рык, завершившийся страшным ударом, от которого мы оба втянули головы в плечи и, переглянувшись, фыркнули. И только тогда, протопотав по земле, прогремев по невидимой жести, хлестанул ливень. Подхватив грабли, мы кинулись в подъезд - вмиг полупромокшие от одного только залпа небесной шрапнели.
Это был ее подъезд, и он, похоже, не ремонтировался с тех самых пор, но выметен был - чистый Гамбург: не зря я эту ударную дворничиху называл еще и немкой, когда она появлялась в сетчатом чепчике, приобретенном нами в Риге. Холодная вода смыла с ее лица разгоряченность, и на крестьянском загаре отчетливее проступили множественные белые морщинки. Вместе с нарастающей борьбой принципов: если пригласить меня домой, не заберу ли я чего-нибудь в голову - но и оставить мокрого человека на лестнице... А ведь пускалась на опасные для репутации ухищрения, чтобы только как следует показать мне свое гнездо: воспользовалась ежегодным визитом предков к Елене Владиславовне...
Уж до того самозабвенно летала она по прихожей, наметая на совок мелкий мусор и отгибая кверху от усердия большой палец на ноге, обутой в зеленый вязаный "следочек"!.. Показывала свои книги - русская классика, плюс экзистенциалисты из книгообмена, плюс Пруст и Платон с черного рынка, плюс стопочка женских поэтических сборничков, немедленно приговоренных мною к помойному ведру; показывала полуметровую наивноглазую куклу-невесту, подаренную ей за отличное окончание первого класса ("Ее племянницы все время роняют, а она так вскрикивает - ужас!"); хвасталась геройской пилоткой на фотографии старшего брата, чье пьянство пока еще можно было воспринимать как забавную слабость; с грустной гордостью показала пожелтевшую и покоробившуюся девочку, ее умершую в блокаду двоюродную сестру, в чью честь она тоже была названа... Юлианой. На самый ценный экспонат - диван, на котором она спала, она зачем-то уложила меня отдыхать - видно, не наигралась мною в нашем убежище под персями Виктории. Возможно, потому и кофе ей хотелось подать мне не как-нибудь, а именно в постель, - тем не менее дотерпеть ритуал до конца ей не удалось - она поставила поднос на пол и припала ко мне. Ее волосы щекотали мое лицо, но я не подавал виду - однако она что-то все же заметила и убрала их за уши. Своей чуткостью она развивала во мне изнеженность - вслед за ней и я начинал придавать значение своим мелким неудобствам.
Теперь та же самая обстановка - не хуже людей, а, следовательно, чуть-чуть лучше, как излагала Юля принципы своего папаши, - изрядно одряхлела: там отвисла полированная дверца, сям спинка стула стянулась бельевой веревкой это в доме, где когда-то в каждом шурупе чувствовалось присутствие рукастого хозяйственного мужика...
Стены в ванной, куда я зашел помыть руки, напоминали лунную поверхность. Я вгляделся в зеркало и поразился, какие излишки кожи скопились на моем лице. Я ущипнул себя за мятые подглазья, и след щипка растаял далеко не сразу, словно я щипал поднявшееся тесто.
А между тем душа все просила и просила любимого некогда наркотика. И потому необходимо было нагнетать и нагнетать обаяние. Но при попытке по-свойски положить локти на кухонный стол он завихлялся по всем степеням свободы. "Ну-ну, не пихайся!" - ворчливо предостерегла меня Юля, все еще опасавшаяся, как бы я чего не вообразил, - но в ее ворчании я расслышал и знакомые воркующие нотки. Ее волосы слиплись и потемнели, царапнув меня неуместной ассоциацией: Катька на заозерском озере окунулась с головой, и маленький Митька пробормотал с недоверчивым удивлением: "Брюнетка получилась..." Я почувствовал себя еще более бессовестным обманщиком. Однако что-то я должен был довести до конца.
Юля скрылась в ванной, пошумела водой, словно ей мало было небесного душа, и вернулась протертая и причесанная в добытом из Леты посверкивающем на сгибах курчавом коричневом халате "большая медведица". Эти просверки пронзили меня такой мучительной нежностью, что я поймал ее руку и прижал к губам - пожалел волк кобылу. К моему удивлению, она воспротивилась лишь в самое первое мгновение. Однако ветхую отцовскую ковбойку - явно повеселев, с убыстрившимися движениями - она протянула мне все-таки с прежней воркующей ворчливостью: "На, переоденься! А то еще простудишься - отвечай за тебя..."
Опасаясь, что удалиться для переодевания будет выглядеть жеманством, я стянул мокрую в яблоках безрукавку здесь же, в кухне, и она немедленно распялила ее по лупящейся стене над газовой плитой. И, обернувшись ко мне, остолбенела, разглядевши мой втянутый рубец. "Я уж и забыл давно", - досадливо отмахнулся я: мне не хотелось, чтобы она отвлекалась сам не знаю от чего. Поняв, что я не кокетничаю, она переключилась на былую игривость: "У тебя теперь тоже талия с напуском". И вдруг провела холодным пальцем по моему правому боку: "Толстенький стал, как поросеночек". Я изобразил смущение и в "бесхитростной" манере ответно потрогал ее талию указательным пальцем: "Ты тоже вроде бы не похудела". Я опасался (но, кажется, и надеялся), что Юля в своем стиле отвильнет, как норовистая кобылица, - однако она спокойно позволила моему пальцу спружинить о наросший жирок. "Да уж, не похудела, - с саркастической гордостью подтвердила она. - Ем одни макароны!.. - И ворчливо захлопотала: - Давай, давай садись, я чай поставлю, есть хочешь?"
Это была наша старинная игра - то она начинала изображать ворчливую хозяйку, то, наоборот, я капризного деспота: "А что у тебя есть? Что это за колбаса? Почему такая холодная? Ты должна была заранее... Кто же на таком блюдце подает!.." - эта роль требовала вальяжно развалиться на стуле, но спинка при первой же попытке поползла, и я уселся поскромней. Однако она сновала взад-вперед с прежней готовностью, все так же сокрушенно приговаривая: "Тебе надо что-то делать с твоим характером, ты же совершенно невыносим!"
Ее простодушие все нагнетало и нагнетало в моей душе стыд за творимый мною обман - одновременно с желанием искупить его все более и более достоверным исполнением своей роли.
- Я невыносим только потому, что женщины вообще ненавидят порядок, - тон заигрывающего умничанья.
- Щас! Это вы, мужчины, ненавидите порядок!
Хорошо. Готовность обсуждать противостояние полов есть первый шаг к их сближению.
- И "щас", и всегда. Когда я в первый раз пришел пьяный на школьный вечер, кто, ты думаешь, был в восторге - оторвы? Нет, девочки-припевочки. Да и в университете...
Я снова вспомнил, как однажды ночью в подпитии забрался на строительный кран и - не возвращаться же без трофея - вывернул на его макушке огромную лампищу, - так даже Пузя была в восхищении. "Страшно..." - благоговейно произнесла она, когда наши лица в пылании этого глобуса засветились магнием. Пришлось - не карабкаться же с нею обратно - бахнуть ее в унитазе, - от взрыва заложило уши.
- Вот-вот, ты и об университете всегда вспоминаешь какие-то беспутства. А я - лекции, преподавателей... Мне так нравилось учиться!
- Я вообще обожал все науки. Но не вспоминать же о том, что ты дышал.
- Юлиана! - послышался хриплый крик из квартирных глубин.
- Папаша... - со снисходительной досадой улыбнулась Юля и ускользнула, прикрыв за собой стеклянную дверь, полузатянутую прикнопленным обойным листом.
В некоем выжидательном отупении - я бы уже с удовольствием смылся, но что-то должен был довести до конца - я посмотрел в окно. Прямоугольные трубы на плоских крышах окружающих Юлину башню пятиэтажек под бешеным ливнем уходили вдаль стройными рядами, словно стелы на европейском кладбище.
Где-то в квартирных недрах вслед за томным дверным стоном послышались звуки закончившегося заседания - грохот и перестук передвигаемых стульев, сменившиеся ритмическим пыхтением и низким ворчанием, которому Юля вторила прерывистыми добродушными покрикиваниями. Мне показалось даже, что я различаю знакомое шлепанье мотающихся тел о стены, - пришлось сделать усилие, чтобы не сунуться с подмогой: одноразовые услуги все равно ничего не стоят, а как отреагирует "папаша"... Да наверняка и она (как и я) предпочитает обойтись без свидетелей.
Из-под обойного листа открылись ее загорелые семенящие ноги рядом с беспорядочными выбросами пижамных штанин в забытую голубую полоску. Водружение на унитаз представилось уже лишь моему противящемуся воображению. Затем Юлины ноги отошли в сторонку, через некоторое время послышался шум спущенной воды, потом проволоклись спущенные пижамные штаны, из которых восставали смертельно бледные набухшие ноги, затем штаны были вздернуты за обойный лист - и снова началось сопение, ворчание, шарканье, шлепанье, поощряемое прерывистыми Юлиными покрикиваниями. Новые громыхания стульев. Томно простонала и захлопнулась дверь.
Заглянула Юля: я сейчас, я должна подождать, пока он покурит, а то он может окурок в постель уронить, уже бывало, он же не видит почти ничего... И горько заключила: "Совсем старый".
Я дожидался ее отупело, как приготовившаяся к доению корова. Происходившее было слишком страшно, чтобы допустить его в М-глубину.
Очередного дверного стона я почему-то не расслышал и едва не подпрыгнул, когда над моей головой раздалась Юля:
- Извини, пожалуйста, - с ним только расслабься...
- Да я все понимаю, - с предельной отзывчивостью начал оборачиваться к ней я, оберегая табурет, - у меня у самого мама...
На этом заколдованном слове голос мой опять дрогнул - Юлино присутствие вновь расшевелило мою изнеженность. И Юля тоже дрогнула - внезапно обняла меня сзади за полуповернутую голову.
Я слегка обмер, хотя вроде бы именно этого и добивался, и попытался довернуться к ней, приподнявшись над неверным четвероногим. Она воспрепятствовала, видимо, пряча от меня свое лицо, снова горячее - я чувствовал ухом.
- Ты, наверно, думаешь, что я сумасшедшая?
- Я думаю, ты была сумасшедшая, когда меня отталкивала.
- Тогда все было иначе. Тогда мне еще хотелось чего-то прочного. А теперь я живу одним днем. И думаю: если мы можем украсить друг другу жизнь - почему этого не сделать?
Она даже за моей спиной проговаривала это, понизив голос и отворачиваясь в сторону.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26