Их там в это время не должно было быть… — пояснил Ахмет, чувствуя, как откуда-то подымается черно-багрововая пена ярости, заполняя гулкую пустоту внутри.
Из руки снова вырвало воротник жены, мелькнула удивленная рожа грека, пялящегося на медленно падающую РГОшку, растянутые вспышки пулемета на темном фоне грузовика…
— Нет, улым, это был Тенри.
— Ты че мне паришь, пень старый! — зарычал Ахмет, перекосившись от боли. — Какие в пизду тенри, хуенри! — однако тут же сник и расслабился. — Ладно, пусть Тенри. Мне уже как-то без разницы. Хоть крокодил Гена. Я уже труп, понимаешь, старый? Еще дышу зачем-то, но уже все, я не человек.
— Да. — неожиданно согласился старик. — Ты больше не человек. Точнее, человек, конечно; но не такой, как остальные. Поэтому ты ходил сегодня по нашей стороне, как по той — без тела. Теперь ты багучы, как я.
— Че? — ошеломленно процедил Ахмет. — Че ты там мелешь, старый?
— Тенри сломал твое старое тело и дал новое.
Встав, Ахмет довольно быстро пришел в себя, стараясь двигаться как можно больше, ходил за водой, пытался колоть дрова. Получалось не особо — тело не могло ни поднять топор выше плеч, ни принести целое ведро, а после пятидесяти метров просило встать и передохнуть. Следуя совету старика, некоторое время Ахмет честно пытался представлять себя таким же, как раньше — тяжелым и быстрым слитком из злого интереса ко всему вокруг, но эта мысль не удерживалась в теле; видимо, не находила за что зацепиться. Иногда… точнее, не иногда, а достаточно (для чего?) часто Ахмет удивлялся сам себе — почему жив этот высохший человек с серым лицом и походкой увечного доходяги? Зачем он встает по утрам, съедает картофельную лепешку и несколько вареных чебаков — для чего? Чтобы — что? В три приема наполнить ржавое ведро, наколоть щепок из смолистых сосновых чурок, легко и презрительно бросаемых у порога румяным шестнадцатилетним Иреком — мужчиной и воином? Ответа не находилось. Получалось — незачем. От выстрела в голову удерживало не отсутствие карабина или пистолета — при желании найти можно все; смерти он не боялся вовсе — боязнь чего бы то ни было казалась ему чем-то бесконечно далеким и совсем не относящимся к нему нынешнему, как детский онанизм или стирание двоек в дневнике. Обременить собственной смертью некого, в «жизни» здесь он не видел даже проблеска смысла, нигде и никто не был ему нужен — ни одно живое существо не занимало его, он остался один на один с громадой Мира, безразлично наблюдавшего за ним мириадами холодных глаз. И дел в этом Мире у него больше не было, даже пустяковых.
Старик видел, что ситуация с его восприемником спокойна, и не лез лишнего. Пусть призывник высрет последние домашние пирожки и осознает, что мамой теперь у него вон тот усатый прапор. Яхья-бабай уходил в деревню сразу, как просыпался, оставляя застрявшего между мирами Ахмета хозяйничать в одиночестве, и дни напролет проводил в компании баб, пытаясь собрать немного щедро раскидываемой ими силы.
К сроку лег снег, и это отразилось даже на рационе двух единственных халявщиков поселка. Когда свежего мяса наелись все, Яхье и чужому начали то и дело отправлять то неплохие куски косули, то по целому зайцу. По идее, со жрачкой скоро должно было стать еще лучше — когда станет озеро, в поселке будет завались жирного деликатесного сырка и сига, а уж чебака станет совсем невпрожор и им начнут кормить собак. Но у каждой палки два конца. Зимнее изобилие также означает войну: слишком много людей хотят кушать и продавать эту рыбу, и каждый выход на лед будет означать смертельный риск.
Озеро стало за одну безветренную ночь, сразу же покрывшись снегом. В это утро Ахмет проснулся и резко сел на лежанке, неожиданно ощутив, что сегодняшний день будет особым. В нем будет нечто, имеющее смысл для него самого. Может быть, даже цель. Боясь спугнуть это хрупкое предчувствие, он принялся нарочито четко следовать установившемуся распорядку: дошел до озера, расколотил хрупкую корочку под пушистым одеялом и тщательно вымылся, ощущая вместо бодрящего холода растущий изнутри жар, с радостным предчувствием угадывая в нем не болезненный прорыв ждущего нас пекла, но огонь боя, выстрела, крови врага. Осторожно неся это ощущение обратно, Ахмет вдруг выпрямил привычно согнутую спину. Он больше не чувствовал себя гирляндой простреленных потрохов, развешанной на хлипком костяке и перестал дрожать над бережно сохраняемым настроением. Странное дело: настрою это нисколько не повредило, напротив — к двери землянки Ахмет вернулся другим. Ледяное спокойствие сверху и обманчиво ровный доменный жар внутри. Потеряв все мысли, Ахмет замер перед дверями, ожидая Яхью; он откуда-то знал, что старик сейчас выйдет.
Старик и впрямь скоро вышел, застегивая мешковатую шинель. Ни говоря ни слова, он прошел мимо Ахмета и двинулся к небольшому мыску, вдававшемуся в озеро сотнях в трех от поселка. Ахмет знал, что нужно идти за ним вслед и молчать.
Берег казался исчерканными тушью полями необъятно-белого листа. Черные корявые деревья с легким снеговым пухом на неподвижных ветках, замершие навытяжку островки камыша вдоль береговой линии, редкие валуны, чернеющие из-под снежных накидок. Из-за легкой сплошной пелены заснеженная гладь озера сливалась с небом, и верх с низом казались придуманными и абстрактными штуками, весь мир округлый и цельный, какие еще «верх» и «низ»? Тишина вокруг очень тонко совпадала с тишиной внутри Ахмета, и он не сразу заметил, как Яхья начал припадать на правую ногу, с силой ударяя в землю подошвой. Ахмет хотел было подумать, что старик оступился, но не стал: жалко было нарушать торжественную тишину, образовавшуюся из молчания внутри и снаружи. Пройдя за топающим стариком несколько шагов, Ахмет почувствовал неудобство, что-то мешало ему, нарушало острое чувство слияния с миром. Продолжалось это недолго — заметив, что пуповина, связывающая его со всем вокруг снова свободно пропускает все туда и обратно, Ахмет без удивления обнаружил, что тоже притопывает на правую ногу, копируя движения старика. Отчего-то такое поведение помогало сохранять так понравившуюся Ахмету цельность, и даже давало надежду на еще более полное слияние.
Старик поднял руки к груди, словно достал что-то из-за пазухи и остановился. Не заметив как, Ахмет оказался напротив него, спиной к озеру. В ладонях старика спокойно сидела небольшая сорока, блестя любопытно-пугливыми черными бусинками глаз и не делая никаких попыток освободиться.
Старик протянул ему сороку, и Ахмет неловко устроил в ладонях горячее тельце. Сорока возмущенно заверещала, затрепыхалась, отдавая в ладони четкое желание вырваться и улететь.
— Возьми ее за крылья, крепко. — властно приказал старик, и Ахмет машинально повиновался, переворачивая почуявшую недоброе птицу на спину и фиксируя ее крылья.
— Откуси ногу. — какая-то часть Ахмета поперхнулась удивлением, но, не успев раскрыть рта, тут же растворилась в сегодняшней особой целостности.
— Какую, реши сам.
Ахмет неловко поймал царапающуюся лапу и прижал зубами сустав, вопросительно взглянув на старика. Тот только прикрыл глаза — кусай, мол.
Сустав влажно хрустнул на боковых клыках, во рту горько вспузырилась соленющая сорочья кровь. Сорока в руках дернулась и замерла, и снег перед глазами Ахмета вскипел розовым, зеленым и сиреневым, озеро подо льдом приобрело черноту глубины и ощущение омута, а небо раскрылось, лишившись туч и став жемчужным и переливающимся.
Что- то подсказало Ахмету дальнейшие действия: надо подойти к озеру, стать четко на границу воды и земли, и выпустить сороку, подкинув ее вперед и вверх — и если она полетит, то Мир назовет тебя и запомнит. Кинуть надо сильно и плавно — ей нужно какое-то время, чтоб полететь самостоятельно. Не задумываясь, как же могут летать мертвые сороки, Ахмет подошел к четко ощущаемой им границе и сильно, обоими руками бросил сороку в серое небо обычного мира, просвечивающее через радугу настоящего, ощущая при этом безукоризненную правильность происходящего.
Сорока, оставляя на снегу ярко-алые брызги и кувыркаясь, описала баллистическую кривую и… На секунду Ахмету показалось, что она упала на лед неопрятной кучкой, нелепо заломив повисшее крыло, но тут же его едва не смело мощными волнами невидимого сияния, исходившими от удаляющейся птицы. Это была уже не сорока — и все же она, хоть и выглядела сейчас огромной сверкающей Птицей, каждый взмах крыльев которой встряхивал все вокруг — и озеро, и деревья на берегу, даже далекие отсюда горы сотрясались в такт мерным взмахам. Замерев от непереносимо грустной красоты этого зрелища, Ахмет впал в подобие ступора, и был в полубессознательном состоянии отведен в землянку, буквально за руку — как водят несмышленых детей. Механически переставляя чужие ноги, с вытаращенным в никуда остекленевшим глазом он брел за стариком, вытянув стиснутую сухой стариковской ладонью бескостную руку и перебирал губами, пробуя на вкус свое новое имя.
Учение давалось Ахмету тяжко — его тело смутно помнило совершенные во время смерти полеты по бесконечно далеким отсюда мирам, свирепые блуждания в адских коридорах (то, что называют адом — это город, вернее, город из одного дома, там нет ничего естественного — ни животных, ни деревьев, ни неба), многочисленные встречи с тамошними обитателями — или посетителями, кончавшиеся одинаково — радостью напрягшегося тела, предвкушающего разрывающий пролет сквозь врага, недоумение, ярость и страх цели, дробящий, костоломный взрыв ее боли и ужаса перед окончательным небытием, вспыхнувшие от своего нарастающего свечения корявые и невозможные стены коридора. Тело помнило и неформулируемое — под коридорами, на совсем уже невообразимой глубине лениво перемещались какие-то огромные пустые пространства, наполненные вязкой и устрашающей силой, ломиться от которой со всех ног было нисколько не стыдно. Были там и места, куда неимоверно влекло — стоило лишь зацепить их уголком глаза, были и просто любопытные, словом — всякие, но тогда то, что где-то наверху считалось Ахметом, в свирепом смятении металось по нижним мирам, пытаясь найти что-то очень важное и дорогое, и достопримечательности оставались едва замеченными.
Едва пробивающиеся на нашу сторону, эти воспоминания тем не менее имели такое огромное влияние, что Ахмет лишь брезгливо морщился, с нескрываемой досадой исполняя предлагаемые стариком скучные задания — то небрежно, но с истинным совершенством, то стараясь — и из рук вон плохо. То, что для успешного ведения дел на той стороне важны лишь стабильные — пусть и невысокие, но из раза в раз четко исполняемые движения духа, до Ахмета не доходило, и он продолжал пребывать в рваном, колеблющемся не в лад с миром состоянии.
Старый Яхья не обращал на это никакого внимания — только что съевшим сороку это свойственно; человек, начавший жить сразу обоими своими сторонами обнаруживает, что пересел из убогого запорожца в гоночный болид, опыта управления которым пока нет. Хлещущую во все стороны силу не удержать нетренированной волей, такая воля придет лишь к старости, обуздать нового багучы может лишь смертельный ужас. Однако традиционных ритуалов, из тысячелетия в тысячелетие проводимых для усмирения молодых багучы, Яхья-бабай предпочел не совершать — тело подсказывало, что провести цикл полностью он не успеет. Яхья лишь рассказал ученику, что сейчас с ним происходит и предупредил, что каждая секунда пребывания в этой неустойчивости смертельно опасна.
— …почему, бабай? Я не понимаю. То хожу там, где, как ты говоришь, не ходил ни ты, ни твой учитель, и вдруг — надо шугаться каждой тени?
Вместо ответа старик нагнулся и поднял с пола камешек, не больше спичечной головки.
— Скажи, это опасная вещь?
— Нет. — убежденно ответил Ахмет. — Если сама по себе, то нет.
— Правильно, что оговорку сделал. Пока этот камешек не стал частью силы, то, конечно, нет. Представь, что ты — пуля. Целого человека убивает простая маленькая пуля! Твое тело помнит, как оно летело быстрее птицы, протыкало мясо, ломало кости. Оно запомнило силу, понимаешь? Много увидело — представляешь, сколько может увидеть пуля, пока убивает человека? И твое тело много увидело, но само вернуться туда, куда его приводила необычная сила, не может. Пуля пробила человека и упала. Все, в ней нет больше ырым, кроме своего. Ты видел пули, которые могут подняться, полететь и снова кого-нибудь убить?
— Получается, я ходил там потому, что получил чужой ырым?
— Нет, свой. Но человек не может получить весь свой ырым, пока не умрет. Ты был мертвый, потому так и получилось.
— Опять ты за свое… — Ахмет упорно избегал разговоров на эту тему, ему очень не нравилась мысль, что какое-то время он был мертвым.
— Ладно, ладно… Только помни, что тебе говорю: ты сейчас лежишь на земле, как та самая пуля. Правда, тебе повезло, ты — человек. Ты можешь летать без ружья, стрелять сам собой.
Несмотря на то, что Ахмет стал известен миру по имени, стал багучы, внешне в его жизни ничего не изменилось, разве что жизнь обрела смысл; хотя точнее будет сказать, что Ахмет просто перестал нуждаться в каком-либо смысле, с отстраненным удивлением глядя на себя вчерашнего. В каком еще смысле может нуждаться человек, кроме мира и себя; что, в принципе, одно и то же… — примерно так он мог бы сформулировать это удивление, коли не брезговал бы думать, как раньше, — Все эти «смыслы» и прочая лирика просто сотрясение воздуха, никому не нужные разговоры.
Прошло несколько по-прежнему серых недель. Снег старательно укрывал промерзшую землю, сытые люди азартно добывали ставшую доступной еду и запасали ее впрок. Над поселком неслись вкусные запахи, смолкли нескончаемые бабьи перебранки, даже собаки почти не гавкали и частенько блевали непрожеванной рыбой, тут же легко выклянчивая новую пайку.
Отожравшийся на рыбно-мясной диете Ахмет стал походить на человека. Ввалившиеся щеки поднатянулись, колка дров снова стала приятным развлечением, и из казавшейся незыблемой внутренней пустоты вдруг начало всплывать ожившее человеческое — оставшееся без ружейного ремня плечо казалось пустым, все чаще Ахмет подолгу сидел, погруженный в тоскливое ожидание неизвестно чего, и блаженно впитывал намеки на запах пороха и артериальной крови, иногда подымавшиеся из глубины колодца под ногами, в котором дремало будущее. Нерозданные долги висели на нем тяжким грузом, и он окреп настолько, что уже чувствовал этот груз, но понять причину этой тяжести не мог, пока совсем неслучайный случай не выбил клин из его шестеренок.
Как- то ночью дремавший у печки Яхья-бабай вскинулся и нашел глазами Ахмета, бродящего из мира в мир на лежанке. Почувствовав внимание старика, Ахмет поднял голову и встретил взгляд Яхьи, дающего недвусмысленное целеуказание. Перейдя в предложенное место, он осмотрел расстилающееся далеко внизу озеро, где люди Ульфата, «наши» — напомнил себе Ахмет, беспечно разбирали выдернутый из проруби невод, забыв за спокойные недели не то что об нормальном охранении, но и не выставив элементарно необходимого караульного. За это им предстояло рассчитаться — вытоптанный пятак вокруг проруби был окружен сходящимися лучами будущих выстрелов, на концах которых нервно трепетали хищно горящие человеческие сущности. Все время заставляя себя помнить о человеческом смысле происходящего, Ахмет с холодным безразличием наблюдал за сценой охоты человека за человеком; вечной, как снег и лед, на котором это происходит. Яхья-бабай снова встряхнул его, и Ахмет понял, что он от него хочет — надо платить за еду и дрова. Брезгливо дернувшись, Ахмет принялся исполнять желание учителя.
Кунашакский рыбак, выдвинувшийся на огневую позицию первым, поджидал остальных четверых, замешкавшихся в пути. В его секторе все было в порядке — самого скрывала высокая заструга, до беспечно копошившихся в неводе каракульмякских осталось не более двадцати метров. Картечь не успеет сильно разойтись: одного-то точно, а может и двух он положит первым же выстрелом. Удачно эти гады попались, и наглые-то какие стали, смотри-ка — ни караула, ни хера; ишь ты, можно подумать, что у себя дома. Ниче-е-е, щас мы им покажем, с пяти-то стволов…
Но радостный мандраж охоты смело как пушинку — сердце рыбака сдавило в ледяном кулаке, и оно затрепыхалось, пропуская удар за ударом — кунашакский понял, что за его спиной, у самых ног остановилось Что-то — огромное, жуткое черное Что-то, и внимательно смотрит ему в затылок холодными желтыми глазами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
Из руки снова вырвало воротник жены, мелькнула удивленная рожа грека, пялящегося на медленно падающую РГОшку, растянутые вспышки пулемета на темном фоне грузовика…
— Нет, улым, это был Тенри.
— Ты че мне паришь, пень старый! — зарычал Ахмет, перекосившись от боли. — Какие в пизду тенри, хуенри! — однако тут же сник и расслабился. — Ладно, пусть Тенри. Мне уже как-то без разницы. Хоть крокодил Гена. Я уже труп, понимаешь, старый? Еще дышу зачем-то, но уже все, я не человек.
— Да. — неожиданно согласился старик. — Ты больше не человек. Точнее, человек, конечно; но не такой, как остальные. Поэтому ты ходил сегодня по нашей стороне, как по той — без тела. Теперь ты багучы, как я.
— Че? — ошеломленно процедил Ахмет. — Че ты там мелешь, старый?
— Тенри сломал твое старое тело и дал новое.
Встав, Ахмет довольно быстро пришел в себя, стараясь двигаться как можно больше, ходил за водой, пытался колоть дрова. Получалось не особо — тело не могло ни поднять топор выше плеч, ни принести целое ведро, а после пятидесяти метров просило встать и передохнуть. Следуя совету старика, некоторое время Ахмет честно пытался представлять себя таким же, как раньше — тяжелым и быстрым слитком из злого интереса ко всему вокруг, но эта мысль не удерживалась в теле; видимо, не находила за что зацепиться. Иногда… точнее, не иногда, а достаточно (для чего?) часто Ахмет удивлялся сам себе — почему жив этот высохший человек с серым лицом и походкой увечного доходяги? Зачем он встает по утрам, съедает картофельную лепешку и несколько вареных чебаков — для чего? Чтобы — что? В три приема наполнить ржавое ведро, наколоть щепок из смолистых сосновых чурок, легко и презрительно бросаемых у порога румяным шестнадцатилетним Иреком — мужчиной и воином? Ответа не находилось. Получалось — незачем. От выстрела в голову удерживало не отсутствие карабина или пистолета — при желании найти можно все; смерти он не боялся вовсе — боязнь чего бы то ни было казалась ему чем-то бесконечно далеким и совсем не относящимся к нему нынешнему, как детский онанизм или стирание двоек в дневнике. Обременить собственной смертью некого, в «жизни» здесь он не видел даже проблеска смысла, нигде и никто не был ему нужен — ни одно живое существо не занимало его, он остался один на один с громадой Мира, безразлично наблюдавшего за ним мириадами холодных глаз. И дел в этом Мире у него больше не было, даже пустяковых.
Старик видел, что ситуация с его восприемником спокойна, и не лез лишнего. Пусть призывник высрет последние домашние пирожки и осознает, что мамой теперь у него вон тот усатый прапор. Яхья-бабай уходил в деревню сразу, как просыпался, оставляя застрявшего между мирами Ахмета хозяйничать в одиночестве, и дни напролет проводил в компании баб, пытаясь собрать немного щедро раскидываемой ими силы.
К сроку лег снег, и это отразилось даже на рационе двух единственных халявщиков поселка. Когда свежего мяса наелись все, Яхье и чужому начали то и дело отправлять то неплохие куски косули, то по целому зайцу. По идее, со жрачкой скоро должно было стать еще лучше — когда станет озеро, в поселке будет завались жирного деликатесного сырка и сига, а уж чебака станет совсем невпрожор и им начнут кормить собак. Но у каждой палки два конца. Зимнее изобилие также означает войну: слишком много людей хотят кушать и продавать эту рыбу, и каждый выход на лед будет означать смертельный риск.
Озеро стало за одну безветренную ночь, сразу же покрывшись снегом. В это утро Ахмет проснулся и резко сел на лежанке, неожиданно ощутив, что сегодняшний день будет особым. В нем будет нечто, имеющее смысл для него самого. Может быть, даже цель. Боясь спугнуть это хрупкое предчувствие, он принялся нарочито четко следовать установившемуся распорядку: дошел до озера, расколотил хрупкую корочку под пушистым одеялом и тщательно вымылся, ощущая вместо бодрящего холода растущий изнутри жар, с радостным предчувствием угадывая в нем не болезненный прорыв ждущего нас пекла, но огонь боя, выстрела, крови врага. Осторожно неся это ощущение обратно, Ахмет вдруг выпрямил привычно согнутую спину. Он больше не чувствовал себя гирляндой простреленных потрохов, развешанной на хлипком костяке и перестал дрожать над бережно сохраняемым настроением. Странное дело: настрою это нисколько не повредило, напротив — к двери землянки Ахмет вернулся другим. Ледяное спокойствие сверху и обманчиво ровный доменный жар внутри. Потеряв все мысли, Ахмет замер перед дверями, ожидая Яхью; он откуда-то знал, что старик сейчас выйдет.
Старик и впрямь скоро вышел, застегивая мешковатую шинель. Ни говоря ни слова, он прошел мимо Ахмета и двинулся к небольшому мыску, вдававшемуся в озеро сотнях в трех от поселка. Ахмет знал, что нужно идти за ним вслед и молчать.
Берег казался исчерканными тушью полями необъятно-белого листа. Черные корявые деревья с легким снеговым пухом на неподвижных ветках, замершие навытяжку островки камыша вдоль береговой линии, редкие валуны, чернеющие из-под снежных накидок. Из-за легкой сплошной пелены заснеженная гладь озера сливалась с небом, и верх с низом казались придуманными и абстрактными штуками, весь мир округлый и цельный, какие еще «верх» и «низ»? Тишина вокруг очень тонко совпадала с тишиной внутри Ахмета, и он не сразу заметил, как Яхья начал припадать на правую ногу, с силой ударяя в землю подошвой. Ахмет хотел было подумать, что старик оступился, но не стал: жалко было нарушать торжественную тишину, образовавшуюся из молчания внутри и снаружи. Пройдя за топающим стариком несколько шагов, Ахмет почувствовал неудобство, что-то мешало ему, нарушало острое чувство слияния с миром. Продолжалось это недолго — заметив, что пуповина, связывающая его со всем вокруг снова свободно пропускает все туда и обратно, Ахмет без удивления обнаружил, что тоже притопывает на правую ногу, копируя движения старика. Отчего-то такое поведение помогало сохранять так понравившуюся Ахмету цельность, и даже давало надежду на еще более полное слияние.
Старик поднял руки к груди, словно достал что-то из-за пазухи и остановился. Не заметив как, Ахмет оказался напротив него, спиной к озеру. В ладонях старика спокойно сидела небольшая сорока, блестя любопытно-пугливыми черными бусинками глаз и не делая никаких попыток освободиться.
Старик протянул ему сороку, и Ахмет неловко устроил в ладонях горячее тельце. Сорока возмущенно заверещала, затрепыхалась, отдавая в ладони четкое желание вырваться и улететь.
— Возьми ее за крылья, крепко. — властно приказал старик, и Ахмет машинально повиновался, переворачивая почуявшую недоброе птицу на спину и фиксируя ее крылья.
— Откуси ногу. — какая-то часть Ахмета поперхнулась удивлением, но, не успев раскрыть рта, тут же растворилась в сегодняшней особой целостности.
— Какую, реши сам.
Ахмет неловко поймал царапающуюся лапу и прижал зубами сустав, вопросительно взглянув на старика. Тот только прикрыл глаза — кусай, мол.
Сустав влажно хрустнул на боковых клыках, во рту горько вспузырилась соленющая сорочья кровь. Сорока в руках дернулась и замерла, и снег перед глазами Ахмета вскипел розовым, зеленым и сиреневым, озеро подо льдом приобрело черноту глубины и ощущение омута, а небо раскрылось, лишившись туч и став жемчужным и переливающимся.
Что- то подсказало Ахмету дальнейшие действия: надо подойти к озеру, стать четко на границу воды и земли, и выпустить сороку, подкинув ее вперед и вверх — и если она полетит, то Мир назовет тебя и запомнит. Кинуть надо сильно и плавно — ей нужно какое-то время, чтоб полететь самостоятельно. Не задумываясь, как же могут летать мертвые сороки, Ахмет подошел к четко ощущаемой им границе и сильно, обоими руками бросил сороку в серое небо обычного мира, просвечивающее через радугу настоящего, ощущая при этом безукоризненную правильность происходящего.
Сорока, оставляя на снегу ярко-алые брызги и кувыркаясь, описала баллистическую кривую и… На секунду Ахмету показалось, что она упала на лед неопрятной кучкой, нелепо заломив повисшее крыло, но тут же его едва не смело мощными волнами невидимого сияния, исходившими от удаляющейся птицы. Это была уже не сорока — и все же она, хоть и выглядела сейчас огромной сверкающей Птицей, каждый взмах крыльев которой встряхивал все вокруг — и озеро, и деревья на берегу, даже далекие отсюда горы сотрясались в такт мерным взмахам. Замерев от непереносимо грустной красоты этого зрелища, Ахмет впал в подобие ступора, и был в полубессознательном состоянии отведен в землянку, буквально за руку — как водят несмышленых детей. Механически переставляя чужие ноги, с вытаращенным в никуда остекленевшим глазом он брел за стариком, вытянув стиснутую сухой стариковской ладонью бескостную руку и перебирал губами, пробуя на вкус свое новое имя.
Учение давалось Ахмету тяжко — его тело смутно помнило совершенные во время смерти полеты по бесконечно далеким отсюда мирам, свирепые блуждания в адских коридорах (то, что называют адом — это город, вернее, город из одного дома, там нет ничего естественного — ни животных, ни деревьев, ни неба), многочисленные встречи с тамошними обитателями — или посетителями, кончавшиеся одинаково — радостью напрягшегося тела, предвкушающего разрывающий пролет сквозь врага, недоумение, ярость и страх цели, дробящий, костоломный взрыв ее боли и ужаса перед окончательным небытием, вспыхнувшие от своего нарастающего свечения корявые и невозможные стены коридора. Тело помнило и неформулируемое — под коридорами, на совсем уже невообразимой глубине лениво перемещались какие-то огромные пустые пространства, наполненные вязкой и устрашающей силой, ломиться от которой со всех ног было нисколько не стыдно. Были там и места, куда неимоверно влекло — стоило лишь зацепить их уголком глаза, были и просто любопытные, словом — всякие, но тогда то, что где-то наверху считалось Ахметом, в свирепом смятении металось по нижним мирам, пытаясь найти что-то очень важное и дорогое, и достопримечательности оставались едва замеченными.
Едва пробивающиеся на нашу сторону, эти воспоминания тем не менее имели такое огромное влияние, что Ахмет лишь брезгливо морщился, с нескрываемой досадой исполняя предлагаемые стариком скучные задания — то небрежно, но с истинным совершенством, то стараясь — и из рук вон плохо. То, что для успешного ведения дел на той стороне важны лишь стабильные — пусть и невысокие, но из раза в раз четко исполняемые движения духа, до Ахмета не доходило, и он продолжал пребывать в рваном, колеблющемся не в лад с миром состоянии.
Старый Яхья не обращал на это никакого внимания — только что съевшим сороку это свойственно; человек, начавший жить сразу обоими своими сторонами обнаруживает, что пересел из убогого запорожца в гоночный болид, опыта управления которым пока нет. Хлещущую во все стороны силу не удержать нетренированной волей, такая воля придет лишь к старости, обуздать нового багучы может лишь смертельный ужас. Однако традиционных ритуалов, из тысячелетия в тысячелетие проводимых для усмирения молодых багучы, Яхья-бабай предпочел не совершать — тело подсказывало, что провести цикл полностью он не успеет. Яхья лишь рассказал ученику, что сейчас с ним происходит и предупредил, что каждая секунда пребывания в этой неустойчивости смертельно опасна.
— …почему, бабай? Я не понимаю. То хожу там, где, как ты говоришь, не ходил ни ты, ни твой учитель, и вдруг — надо шугаться каждой тени?
Вместо ответа старик нагнулся и поднял с пола камешек, не больше спичечной головки.
— Скажи, это опасная вещь?
— Нет. — убежденно ответил Ахмет. — Если сама по себе, то нет.
— Правильно, что оговорку сделал. Пока этот камешек не стал частью силы, то, конечно, нет. Представь, что ты — пуля. Целого человека убивает простая маленькая пуля! Твое тело помнит, как оно летело быстрее птицы, протыкало мясо, ломало кости. Оно запомнило силу, понимаешь? Много увидело — представляешь, сколько может увидеть пуля, пока убивает человека? И твое тело много увидело, но само вернуться туда, куда его приводила необычная сила, не может. Пуля пробила человека и упала. Все, в ней нет больше ырым, кроме своего. Ты видел пули, которые могут подняться, полететь и снова кого-нибудь убить?
— Получается, я ходил там потому, что получил чужой ырым?
— Нет, свой. Но человек не может получить весь свой ырым, пока не умрет. Ты был мертвый, потому так и получилось.
— Опять ты за свое… — Ахмет упорно избегал разговоров на эту тему, ему очень не нравилась мысль, что какое-то время он был мертвым.
— Ладно, ладно… Только помни, что тебе говорю: ты сейчас лежишь на земле, как та самая пуля. Правда, тебе повезло, ты — человек. Ты можешь летать без ружья, стрелять сам собой.
Несмотря на то, что Ахмет стал известен миру по имени, стал багучы, внешне в его жизни ничего не изменилось, разве что жизнь обрела смысл; хотя точнее будет сказать, что Ахмет просто перестал нуждаться в каком-либо смысле, с отстраненным удивлением глядя на себя вчерашнего. В каком еще смысле может нуждаться человек, кроме мира и себя; что, в принципе, одно и то же… — примерно так он мог бы сформулировать это удивление, коли не брезговал бы думать, как раньше, — Все эти «смыслы» и прочая лирика просто сотрясение воздуха, никому не нужные разговоры.
Прошло несколько по-прежнему серых недель. Снег старательно укрывал промерзшую землю, сытые люди азартно добывали ставшую доступной еду и запасали ее впрок. Над поселком неслись вкусные запахи, смолкли нескончаемые бабьи перебранки, даже собаки почти не гавкали и частенько блевали непрожеванной рыбой, тут же легко выклянчивая новую пайку.
Отожравшийся на рыбно-мясной диете Ахмет стал походить на человека. Ввалившиеся щеки поднатянулись, колка дров снова стала приятным развлечением, и из казавшейся незыблемой внутренней пустоты вдруг начало всплывать ожившее человеческое — оставшееся без ружейного ремня плечо казалось пустым, все чаще Ахмет подолгу сидел, погруженный в тоскливое ожидание неизвестно чего, и блаженно впитывал намеки на запах пороха и артериальной крови, иногда подымавшиеся из глубины колодца под ногами, в котором дремало будущее. Нерозданные долги висели на нем тяжким грузом, и он окреп настолько, что уже чувствовал этот груз, но понять причину этой тяжести не мог, пока совсем неслучайный случай не выбил клин из его шестеренок.
Как- то ночью дремавший у печки Яхья-бабай вскинулся и нашел глазами Ахмета, бродящего из мира в мир на лежанке. Почувствовав внимание старика, Ахмет поднял голову и встретил взгляд Яхьи, дающего недвусмысленное целеуказание. Перейдя в предложенное место, он осмотрел расстилающееся далеко внизу озеро, где люди Ульфата, «наши» — напомнил себе Ахмет, беспечно разбирали выдернутый из проруби невод, забыв за спокойные недели не то что об нормальном охранении, но и не выставив элементарно необходимого караульного. За это им предстояло рассчитаться — вытоптанный пятак вокруг проруби был окружен сходящимися лучами будущих выстрелов, на концах которых нервно трепетали хищно горящие человеческие сущности. Все время заставляя себя помнить о человеческом смысле происходящего, Ахмет с холодным безразличием наблюдал за сценой охоты человека за человеком; вечной, как снег и лед, на котором это происходит. Яхья-бабай снова встряхнул его, и Ахмет понял, что он от него хочет — надо платить за еду и дрова. Брезгливо дернувшись, Ахмет принялся исполнять желание учителя.
Кунашакский рыбак, выдвинувшийся на огневую позицию первым, поджидал остальных четверых, замешкавшихся в пути. В его секторе все было в порядке — самого скрывала высокая заструга, до беспечно копошившихся в неводе каракульмякских осталось не более двадцати метров. Картечь не успеет сильно разойтись: одного-то точно, а может и двух он положит первым же выстрелом. Удачно эти гады попались, и наглые-то какие стали, смотри-ка — ни караула, ни хера; ишь ты, можно подумать, что у себя дома. Ниче-е-е, щас мы им покажем, с пяти-то стволов…
Но радостный мандраж охоты смело как пушинку — сердце рыбака сдавило в ледяном кулаке, и оно затрепыхалось, пропуская удар за ударом — кунашакский понял, что за его спиной, у самых ног остановилось Что-то — огромное, жуткое черное Что-то, и внимательно смотрит ему в затылок холодными желтыми глазами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34