Фильм был из древнегреческой жизни: все завернулись в простыни, призванные изображать туники. Немного поспорили о сюжете – сюжет никто из них толком не помнил, вроде что-то связанное с нашествием варваров. Зато вспомнили, что Шварц играл роль греческого героя по имени «Неистовый клитор», и казалось им это тогда страшно смешным.
Потом вспомнили еще два фильма – «Попрыгунью», где Ива была этой самой Попрыгуньей и прыгала перед камерой под пластинку оркестра Эдди Рознера, и последний их шедевр «Протасов яр» на сюжет толстовского «Живого трупа». Рудаки тогда исполнял роль Федьки Протасова, который, по сценарию, был вампиром, за что был осужден косным буржуазным обществом, которое он в конце концов гордо покинул, сев в электричку на платформе «Протасов яр».
Рудаки отчетливо вспомнил, как снимал он приближающуюся к этой платформе электричку погожим летним утром, вспомнил выцветшие буквы в названии платформы, которые он снимал крупным планом. Картинка в его памяти была такой четкой, что он собрался уже набрать 05–26, но испытал прилив дружеских чувств к В.К. Как же это? Он шагнет через Дверь в прошлое, а В.К. останется, что ли? Несправедливо как-то получается. И он спросил В.К.:
– Ну что, представил себе что-нибудь из прошлого?
– Вспомнил, как мы Школяру мусорный бак на балкон высыпали, – засмеялся В.К.
– Ну, тогда я набираю код, – Рудаки встал со скамейки и направился к Двери, но тут на балконе появилась Ива.
– Аврам?! – удивилась она. – Вы чего не заходите?
– Привет, Ива, – сказал В.К., и пришлось набрать теперешний код и зайти.
В.К. посидел немного, выпили чаю, и он собрался домой.
– Ну ладно, – сказал, провожая его до дверей, Рудаки, – потом как-нибудь еще попробуем.
– Посмотрим, – сказал В.К. и ушел.
А Рудаки снилось в эту ночь, что попал он в Дамаск с бидончиком пива, и сидит он с этим бидончиком у посольского кэгэбэшника Гусева, и очень ему от этого неловко.
5. Хамские события
«Надо было захватить бидончик с пивом, – думал Рудаки, провожая тоскливым взглядом посольского дворника Осаму, – решили бы, что я умом повредился, и отправили бы в Союз от греха, а так не известно, чем все это кончится, впрочем, известно, – поправил он себя, – но от этого не легче».
Он взглянул на Гусева, который, путаясь в многочисленных придаточных, зачитывал официальный пресс-релиз о событиях в Хаме, и опять посмотрел в окно на Осаму, волочившего по двору корзину с опавшими листьями апельсиновых деревьев, росших в изобилии в посольском парке.
«А ведь Осама умер», – вспомнил он и усмехнулся, хотя смешного в этой истории было мало. Он вспомнил, как посольского дворника Осаму, слегка придурковатого пожилого курда, все они в посольстве считали шпионом – кто американским, кто английским, кто израильским, пока жандармы не арестовали его как коммунистического агента и не расстреляли, а потом выяснилось как-то – как, он не помнил, – что был он просто дворником.
«А теперь, смотри-ка, поет, – подумал Рудаки. Даже через толстое стекло слышна была тягучая, на одной ноте песня, – и не ведает о своей судьбе. А я ведаю? – спросил он себя и не очень уверенно сам себе мысленно ответил: – Ну да, я ведаю – я ведь знаю, что один раз уже был в Хаме и вернулся, должен и сейчас…»
Тут Гусев справился с последним придаточным и сказал, внушительно наморщив лоб:
– Вот такая вот ситуация, товарищ Рудаки. Вы ведь комсомолец, патриот, должны понимать.
– Угу, – Рудаки ограничился этим неопределенным междометием, так как, хоть убей, не понимал, что он должен понимать, то есть сейчас-то он понимал, что он должен понимать, но понимал только потому, что уже один раз был в этой ситуации, а вот тогда, в первый раз…
Он подумал: «Может, отказаться?» – но знал, что не откажется сейчас, как не отказался тогда.
– Вы же понимаете, что наши сотрудники не могут там появиться без дипломатических осложнений, – продолжал Гусев, – поэтому было решено попросить вас в порядке, – он замялся, подыскивая формулу, – э… в порядке патриотической инициативы, – закончил он фразу бодрым тоном, обрадовавшись найденной формуле, и вопросительно посмотрел на Рудаки.
– Ладно, – сказал Рудаки, – я согласен. Когда ехать надо?
И опять он спросил себя: «Почему я в этот раз не отказался? Просто эксперимента ради, чтобы проверить теорию Хироманта. Может быть, если бы я отказался, все пошло бы иначе и не послали бы меня никуда».
Но он не отказался, и произошло все так же, как и раньше. Сначала один сотрудник ведомства Гусева строго инструктировал его по поводу того, чем ему там следует интересоваться: показывал фотографии разных танков и бронетранспортеров и сирийских солдат в форме разных родов войск; рассказывал, как определить численность войск по количеству офицеров разных званий, и призывал быть бдительным и внимательным и ни в коем случае ничего не записывать.
– А главное – ничего не пейте, – завершил он свой инструктаж.
При этом Гусев сочувственно вздохнул, и стало ясно, что ему самому это требование представляется слишком уж жестоким.
Зато второй сотрудник того же ведомства оказался либералом.
– Вы там выпейте как следует, – посоветовал он, – и все легче пойдет.
А насчет танков и прочих видов вооружения пояснил, что их это не интересует, что они это и так знают, потому что все вооружение Советское, а интересует их, чтобы Рудаки вернулся живым и рассказал, что там происходит.
– А то, – добавил он, – мы с нашими тамбовскими рожами там появиться не можем.
Рудаки вспомнил, как Гусев говорил про «дипломатические осложнения», и усмехнулся. Скоро он уже сидел в маршрутном такси, направлявшемся в город Хаму.
С балкона гостиницы «Гренада», в которой он жил в Дамаске, была хорошо видна стоянка междугородних маршруток, и в его номере слышны были по утрам громкие крики зазывал: «Бейрут!», «Бейрут!» или «Халеб!», «Халеб!» – так по-арабски назывался город Алеппо, второй после Дамаска крупный город Сирии. Но вот в маршрутки, направляющиеся в Хаму, пассажиров никто не зазывал. Только после долгих осторожных расспросов в гостинице он нашел одно такое такси в переулке. В нем сидел только один пассажир, хотя другие маршрутки ходили переполненными, шофер, стоявший возле машины, пассажиров не искал, в ответ на вопрос Рудаки «Хама?» буркнул «Тфаддаль», залез в машину и, когда Рудаки сел, они тут же тронулись.
Насколько он помнил, и раньше (больше тридцати лет назад – кошмар!) сел он в такую же или похожую машину – назывались эти итальянские лимузины с дизельным двигателем то ли «Ламбретта», то ли «Ламборджини», и почти все маршрутки в Сирии были такие. Помнилось также, что тогда тоже пассажиров было мало, один или два – точно он не помнил, а что шофер был и тогда угрюмый и неразговорчивый, помнил точно.
Вскоре закончились улицы Дамаска, и они въехали в зеленую зону «Аль-Гута» – полосу садов и огородов, кольцом окружавшую город. По местной легенде, были это остатки Эдема, райского сада, где коварный змий соблазнил Еву. А скоро кончилась и Гута, и по сторонам шоссе потянулась бесконечная и унылая Сирийская пустыня – огромное, от горизонта до горизонта усыпанное щебенкой с островками чахлой травы пространство, напоминавшее ему и раньше, и сейчас унылые пустыри между домами в новых районах его города, не хватало только многоэтажек вдали и сиротливо торчащего возле какого-нибудь «долгостроя» жирафьего силуэта подъемного крана.
Араб, сидевший рядом с шофером, молчал, а сам шофер сначала напевал какую-то заунывную мелодию, а потом включил радио и оттуда полилась похожая мелодия, и теперь он иногда отрывал руки от руля и хлопал в ладоши, отбивая такт.
Унылая мелодия, пейзаж и вся атмосфера поездки располагали к рассеянным размышлениям, и Рудаки, глядя в окно на бесконечную щебенку вокруг, стал думать обо всем сразу, и мысли его были хаотичны и нельзя сказать, чтобы радостны.
Сначала вдруг, ни с того ни с сего, у него в голове возникла песня ансамбля «Любэ» «Батяня-комбат», и, прислушиваясь к звучащему у него в ушах наперекор заунывной арабской мелодии припеву «Комбат-батяня, батяня-комбат…», стал он думать о солисте этого ансамбля, неромантической внешности дядьке с мясистым лицом, о том, что сейчас этого дядьки, должно быть, еще нет на свете, как нет и этого ансамбля, и других, подобных ему, а есть песни Галича и Окуджавы, а он знает и те песни, и другие, и стало ему от этого грустно, и подумал он, что слишком долго живет на этом свете, и что слишком много всякого пришлось на его долю, и что совсем не надо было бы ему, университетскому профессору с кое-каким именем, ехать сейчас опять в это пекло, да и вообще связываться с этими проникновениями и прочими сомнительными затеями Хироманта.
«А может быть, прав В.К., и я сейчас сплю?» – подумал он и закрыл глаза, но в голове продолжал звучать «Батяня-комбат» и слышались завывание арабской песни и шум мотора, поэтому он глаза снова открыл, посмотрел на щебенчатую пустыню и стал почему-то думать о маршрутных такси. Подумал, что в Сирии эти такси появились лет на тридцать раньше, чем в Империи, точнее, не в Империи, а в новых странах, возникших на ее месте, что такси там сейчас совсем не такие, как были в Сирии, и дело не в том, что машины другие, а в том, что в Сирии и пассажиры были вежливые, и шоферы услужливые, а в его городе маршрутки стали символом хамства и толкучки.
Потом, зацепившись, наверное, за слово «хамство», он стал думать о созвучном этому слову сирийском городе Хама, о котором он тогда ничего не знал, кроме того, что есть там знаменитое, более чем тысячелетней давности колесо для подъема воды в каналы, называемое Нория, или Нурия, о том, что, если честно, то не намного больше он знает об этом городе и сейчас, хотя побывал там и прожил почти неделю, – не до городских достопримечательностей ему тогда было и, если он и видел что-нибудь тогда, все вытеснили из памяти события, которые они, шутя, называли Хамскими, хотя были они совсем не шуточными.
Тогда шиитская община Хамы подняла вооруженный мятеж против суннитского правительства страны, и был он подавлен большой кровью. Хотя прошло столько лет, Рудаки до сих пор помнил, как горела и обрушилась главная мечеть, и до сих пор, когда он об этом думал, стоял у него в ушах вопль гибнущих в пожаре людей. Он с ужасом подумал, что придется все это ему пережить еще раз, тряхнул головой, отгоняя воспоминания, и стал смотреть по сторонам.
Шоссе стало подниматься в горы, и он вспомнил, что дорога в Хаму проходит через довольно высокие отроги хребта Антиливан. Извилистая дорога стала уже, из глубоких ущелий по сторонам тянуло прохладой, вокруг были теперь горы, поросшие сосновым лесом.
«Наверное, я все-таки сплю», – опять подумал Рудаки, откинул голову на спинку сиденья и неожиданно для себя действительно заснул.
Снилось ему, что он принимает зачет по типологии на курсе Устименко. Только что он отпустил девочку, бойко отбарабанившую сложный вопрос о синтаксических кортежах, расписался у нее в зачетке, и тут в аудиторию вошел Устименко.
Весь его вид говорил о том, что его приход – это большое одолжение, одолжение всем: преподавателю, Университету в целом и более всего такому нелепому и бесполезному предмету, как лингвистическая типология.
«Что бы такое у него спросить, – думал Рудаки, глядя на его детскую еще физиономию, в которой уже угадывались черты будущего хама, – что бы такое спросить, чтобы он ответил и можно было наконец поставить зачет и больше его не видеть?»
– Скажите, пожалуйста, что изучает лингвистическая типология? – в конце концов спросил он.
– Ерунду всякую изучает, – нагло усмехаясь, ответил Устименко.
«Главное не показывать, что он меня раздражает, – уговаривал себя Рудаки, – он ведь меня провоцирует, хочет, чтобы я взорвался, наорал на него, и тогда побежит жаловаться». И он задал ему вопрос, с которого обычно начинал свои лекции, – вопрос этот студентам нравился и всегда вызывал споры:
– Господин Устименко, – он старался говорить спокойно и даже чуть небрежно, снисходительно, – вот вы говорите, что типология занимается ерундой, то есть чем-то таким, что вашего внимания не стоит, чем-то простым и очевидным, я правильно вас понял?
– Ну, – набычившись, буркнул Устименко, чуя подвох, но не понимая пока, к чему клонит Рудаки.
– Тогда ответьте на такой простой вопрос, – Рудаки сделал паузу, и Устименко настороженно посмотрел на него. – Предположим, что в некоторой стране есть гора под названием «Боро», которое с местного, ну, скажем, тамильского, языка переводится как «скалистый пик, на котором вьет гнездо белый орел». Скажите, пожалуйста, какие части этого тамильского слова соответствуют значениям «пик», «гнездо» и «орел»?
Рудаки опять подумал, что студентам этот вопрос обычно нравился, не все отвечали на него правильно, но споры возникали всегда. Устименко же, по-видимому, даже не понимал, что он него хотят, – он некоторое время молча смотрел на Рудаки, и взгляд его выражал снисходительное презрение, а потом заявил:
– Я тамильского не знаю, – сделал внушительную паузу и добавил: – и еврейского тоже.
«Начинается», – подумал Рудаки и опять мысленно призвал себя к спокойствию.
– Я иврита тоже не знаю, к сожалению, – он заставил себя улыбнуться. – Но дело не в этом. Я вижу, что вы не хотите отвечать и на мой второй вопрос, хотя он легкий и, задавая его, я шел вам навстречу. Ну что ж, в таком случае, я вынужден поступать в соответствии с правилами. Я даю вам положенные пятнадцать минут для ответа на третий вопрос. Запишите, пожалуйста: типы семантических моделей. Скажите мне, когда будете готовы.
– Все равно зачет поставишь! – злым шепотом сказал Устименко, встал и покинул аудиторию. Рудаки опять заставил себя улыбнуться.
Как только Устименко вышел, дверь тут же снова открылась, но вместо ожидаемого следующего студента в ней возникла ухмыляющаяся физиономия китаиста Вонга.
– Ну что, поставили принцу зачет? – ехидно поинтересовался Вонг.
– Придется, – хотел ответить Рудаки, но проснулся.
В дверь стучали.
– Мин геда? Шу cap? – еще не совсем проснувшись, автоматически спросил он по-арабски и стал лихорадочно соображать, где он, и выходило, что он в Хаме, в какой-то гостинице. «Зенобия» – он вспомнил, что гостиница называется «Зенобия», а дверь между тем открылась и вошел араб-слуга.
Встав с постели и поспешно натягивая джинсы, Рудаки как-то сразу осознал окружающее и понял, что было это окружающее по меньшей мере неприятным, чтоб не сказать опасным.
– Облава, сайд, – шептал слуга, оглядываясь на дверь, – жандармы проверяют гостиницы, скоро будут у нас.
Надо уходить. Фавваз ваш паспорт спрятал – потом отдаст, когда вернетесь, а так скажем, что не было вас здесь.
Он стал поспешно заправлять постель, с которой только что встал Рудаки.
Бросая свои вещи в чемодан, Рудаки вспомнил еще кое-что: что слугу зовут Хамад и что не зря он давал ему щедрые чаевые – вот теперь спасает он его от облавы, что Фавваз – это хозяин гостиницы и тоже его спасает, хотя и из шкурных соображений – если Рудаки арестуют, то и ему не поздоровится, и что паспорт у него фальшивый – на имя алжирского коммерсанта Фуада Румейли.
«Хорошо, что Фавваз паспорт не отдает, так проще: признаюсь, кто я такой, и все, – думал он, осматривая номер – не забыл ли чего, – Гусев говорил, что можно, в крайнем случае, признаться, и отпустят в конце концов, с Империей связываться не станут. Если сразу не шлепнут, – тут же поправил он себя, – жандармы сначала стреляют, а потом спрашивают».
И его вдруг затрясло мелкой дрожью. Трясущимися руками он достал из чемодана початую бутылку швейцарского коньяка с синим крестом на этикетке (– Не пьем, а лечимся! – говорили они обычно про этот крест), которую впопыхах туда засунул, пошел в ванную, выпил там полстакана и назад в чемодан бутылку прятать не стал. Хамад все это время ходил за ним и тихо поминал аллаха.
Скоро Хамад выпустил его из гостиницы через черный ход на узкую улочку с высокими глинобитными заборами – дувалами. В руках у него не было ничего, кроме бутылки коньяка, – чемодан он, подумав, оставил в гостинице. Были у него только деньги – довольно много – доллары и сирийские лиры и запасной паспорт на имя Збигнева Хойнки – польского инженера, по легенде, будто бы работавшего в Сирии на строительстве Евфратской плотины.
Он пошел от гостиницы налево, а можно было и направо – куда идти, было совершенно неясно. Он шел наугад и тупо повторял про себя, а иногда и вслух:
– Елки-палки, вот тебе и елки-палки.
Фамилия Хойнка в запасном паспорте по-польски означала елка, вот и застряли в голове эти «елки-палки».
Кроме «елок-палок», ничего в голове у него не было, и он бездумно шел по узкой улице прямо на огромную мутно-белую луну, висевшую низко над землей в ее конце.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
Потом вспомнили еще два фильма – «Попрыгунью», где Ива была этой самой Попрыгуньей и прыгала перед камерой под пластинку оркестра Эдди Рознера, и последний их шедевр «Протасов яр» на сюжет толстовского «Живого трупа». Рудаки тогда исполнял роль Федьки Протасова, который, по сценарию, был вампиром, за что был осужден косным буржуазным обществом, которое он в конце концов гордо покинул, сев в электричку на платформе «Протасов яр».
Рудаки отчетливо вспомнил, как снимал он приближающуюся к этой платформе электричку погожим летним утром, вспомнил выцветшие буквы в названии платформы, которые он снимал крупным планом. Картинка в его памяти была такой четкой, что он собрался уже набрать 05–26, но испытал прилив дружеских чувств к В.К. Как же это? Он шагнет через Дверь в прошлое, а В.К. останется, что ли? Несправедливо как-то получается. И он спросил В.К.:
– Ну что, представил себе что-нибудь из прошлого?
– Вспомнил, как мы Школяру мусорный бак на балкон высыпали, – засмеялся В.К.
– Ну, тогда я набираю код, – Рудаки встал со скамейки и направился к Двери, но тут на балконе появилась Ива.
– Аврам?! – удивилась она. – Вы чего не заходите?
– Привет, Ива, – сказал В.К., и пришлось набрать теперешний код и зайти.
В.К. посидел немного, выпили чаю, и он собрался домой.
– Ну ладно, – сказал, провожая его до дверей, Рудаки, – потом как-нибудь еще попробуем.
– Посмотрим, – сказал В.К. и ушел.
А Рудаки снилось в эту ночь, что попал он в Дамаск с бидончиком пива, и сидит он с этим бидончиком у посольского кэгэбэшника Гусева, и очень ему от этого неловко.
5. Хамские события
«Надо было захватить бидончик с пивом, – думал Рудаки, провожая тоскливым взглядом посольского дворника Осаму, – решили бы, что я умом повредился, и отправили бы в Союз от греха, а так не известно, чем все это кончится, впрочем, известно, – поправил он себя, – но от этого не легче».
Он взглянул на Гусева, который, путаясь в многочисленных придаточных, зачитывал официальный пресс-релиз о событиях в Хаме, и опять посмотрел в окно на Осаму, волочившего по двору корзину с опавшими листьями апельсиновых деревьев, росших в изобилии в посольском парке.
«А ведь Осама умер», – вспомнил он и усмехнулся, хотя смешного в этой истории было мало. Он вспомнил, как посольского дворника Осаму, слегка придурковатого пожилого курда, все они в посольстве считали шпионом – кто американским, кто английским, кто израильским, пока жандармы не арестовали его как коммунистического агента и не расстреляли, а потом выяснилось как-то – как, он не помнил, – что был он просто дворником.
«А теперь, смотри-ка, поет, – подумал Рудаки. Даже через толстое стекло слышна была тягучая, на одной ноте песня, – и не ведает о своей судьбе. А я ведаю? – спросил он себя и не очень уверенно сам себе мысленно ответил: – Ну да, я ведаю – я ведь знаю, что один раз уже был в Хаме и вернулся, должен и сейчас…»
Тут Гусев справился с последним придаточным и сказал, внушительно наморщив лоб:
– Вот такая вот ситуация, товарищ Рудаки. Вы ведь комсомолец, патриот, должны понимать.
– Угу, – Рудаки ограничился этим неопределенным междометием, так как, хоть убей, не понимал, что он должен понимать, то есть сейчас-то он понимал, что он должен понимать, но понимал только потому, что уже один раз был в этой ситуации, а вот тогда, в первый раз…
Он подумал: «Может, отказаться?» – но знал, что не откажется сейчас, как не отказался тогда.
– Вы же понимаете, что наши сотрудники не могут там появиться без дипломатических осложнений, – продолжал Гусев, – поэтому было решено попросить вас в порядке, – он замялся, подыскивая формулу, – э… в порядке патриотической инициативы, – закончил он фразу бодрым тоном, обрадовавшись найденной формуле, и вопросительно посмотрел на Рудаки.
– Ладно, – сказал Рудаки, – я согласен. Когда ехать надо?
И опять он спросил себя: «Почему я в этот раз не отказался? Просто эксперимента ради, чтобы проверить теорию Хироманта. Может быть, если бы я отказался, все пошло бы иначе и не послали бы меня никуда».
Но он не отказался, и произошло все так же, как и раньше. Сначала один сотрудник ведомства Гусева строго инструктировал его по поводу того, чем ему там следует интересоваться: показывал фотографии разных танков и бронетранспортеров и сирийских солдат в форме разных родов войск; рассказывал, как определить численность войск по количеству офицеров разных званий, и призывал быть бдительным и внимательным и ни в коем случае ничего не записывать.
– А главное – ничего не пейте, – завершил он свой инструктаж.
При этом Гусев сочувственно вздохнул, и стало ясно, что ему самому это требование представляется слишком уж жестоким.
Зато второй сотрудник того же ведомства оказался либералом.
– Вы там выпейте как следует, – посоветовал он, – и все легче пойдет.
А насчет танков и прочих видов вооружения пояснил, что их это не интересует, что они это и так знают, потому что все вооружение Советское, а интересует их, чтобы Рудаки вернулся живым и рассказал, что там происходит.
– А то, – добавил он, – мы с нашими тамбовскими рожами там появиться не можем.
Рудаки вспомнил, как Гусев говорил про «дипломатические осложнения», и усмехнулся. Скоро он уже сидел в маршрутном такси, направлявшемся в город Хаму.
С балкона гостиницы «Гренада», в которой он жил в Дамаске, была хорошо видна стоянка междугородних маршруток, и в его номере слышны были по утрам громкие крики зазывал: «Бейрут!», «Бейрут!» или «Халеб!», «Халеб!» – так по-арабски назывался город Алеппо, второй после Дамаска крупный город Сирии. Но вот в маршрутки, направляющиеся в Хаму, пассажиров никто не зазывал. Только после долгих осторожных расспросов в гостинице он нашел одно такое такси в переулке. В нем сидел только один пассажир, хотя другие маршрутки ходили переполненными, шофер, стоявший возле машины, пассажиров не искал, в ответ на вопрос Рудаки «Хама?» буркнул «Тфаддаль», залез в машину и, когда Рудаки сел, они тут же тронулись.
Насколько он помнил, и раньше (больше тридцати лет назад – кошмар!) сел он в такую же или похожую машину – назывались эти итальянские лимузины с дизельным двигателем то ли «Ламбретта», то ли «Ламборджини», и почти все маршрутки в Сирии были такие. Помнилось также, что тогда тоже пассажиров было мало, один или два – точно он не помнил, а что шофер был и тогда угрюмый и неразговорчивый, помнил точно.
Вскоре закончились улицы Дамаска, и они въехали в зеленую зону «Аль-Гута» – полосу садов и огородов, кольцом окружавшую город. По местной легенде, были это остатки Эдема, райского сада, где коварный змий соблазнил Еву. А скоро кончилась и Гута, и по сторонам шоссе потянулась бесконечная и унылая Сирийская пустыня – огромное, от горизонта до горизонта усыпанное щебенкой с островками чахлой травы пространство, напоминавшее ему и раньше, и сейчас унылые пустыри между домами в новых районах его города, не хватало только многоэтажек вдали и сиротливо торчащего возле какого-нибудь «долгостроя» жирафьего силуэта подъемного крана.
Араб, сидевший рядом с шофером, молчал, а сам шофер сначала напевал какую-то заунывную мелодию, а потом включил радио и оттуда полилась похожая мелодия, и теперь он иногда отрывал руки от руля и хлопал в ладоши, отбивая такт.
Унылая мелодия, пейзаж и вся атмосфера поездки располагали к рассеянным размышлениям, и Рудаки, глядя в окно на бесконечную щебенку вокруг, стал думать обо всем сразу, и мысли его были хаотичны и нельзя сказать, чтобы радостны.
Сначала вдруг, ни с того ни с сего, у него в голове возникла песня ансамбля «Любэ» «Батяня-комбат», и, прислушиваясь к звучащему у него в ушах наперекор заунывной арабской мелодии припеву «Комбат-батяня, батяня-комбат…», стал он думать о солисте этого ансамбля, неромантической внешности дядьке с мясистым лицом, о том, что сейчас этого дядьки, должно быть, еще нет на свете, как нет и этого ансамбля, и других, подобных ему, а есть песни Галича и Окуджавы, а он знает и те песни, и другие, и стало ему от этого грустно, и подумал он, что слишком долго живет на этом свете, и что слишком много всякого пришлось на его долю, и что совсем не надо было бы ему, университетскому профессору с кое-каким именем, ехать сейчас опять в это пекло, да и вообще связываться с этими проникновениями и прочими сомнительными затеями Хироманта.
«А может быть, прав В.К., и я сейчас сплю?» – подумал он и закрыл глаза, но в голове продолжал звучать «Батяня-комбат» и слышались завывание арабской песни и шум мотора, поэтому он глаза снова открыл, посмотрел на щебенчатую пустыню и стал почему-то думать о маршрутных такси. Подумал, что в Сирии эти такси появились лет на тридцать раньше, чем в Империи, точнее, не в Империи, а в новых странах, возникших на ее месте, что такси там сейчас совсем не такие, как были в Сирии, и дело не в том, что машины другие, а в том, что в Сирии и пассажиры были вежливые, и шоферы услужливые, а в его городе маршрутки стали символом хамства и толкучки.
Потом, зацепившись, наверное, за слово «хамство», он стал думать о созвучном этому слову сирийском городе Хама, о котором он тогда ничего не знал, кроме того, что есть там знаменитое, более чем тысячелетней давности колесо для подъема воды в каналы, называемое Нория, или Нурия, о том, что, если честно, то не намного больше он знает об этом городе и сейчас, хотя побывал там и прожил почти неделю, – не до городских достопримечательностей ему тогда было и, если он и видел что-нибудь тогда, все вытеснили из памяти события, которые они, шутя, называли Хамскими, хотя были они совсем не шуточными.
Тогда шиитская община Хамы подняла вооруженный мятеж против суннитского правительства страны, и был он подавлен большой кровью. Хотя прошло столько лет, Рудаки до сих пор помнил, как горела и обрушилась главная мечеть, и до сих пор, когда он об этом думал, стоял у него в ушах вопль гибнущих в пожаре людей. Он с ужасом подумал, что придется все это ему пережить еще раз, тряхнул головой, отгоняя воспоминания, и стал смотреть по сторонам.
Шоссе стало подниматься в горы, и он вспомнил, что дорога в Хаму проходит через довольно высокие отроги хребта Антиливан. Извилистая дорога стала уже, из глубоких ущелий по сторонам тянуло прохладой, вокруг были теперь горы, поросшие сосновым лесом.
«Наверное, я все-таки сплю», – опять подумал Рудаки, откинул голову на спинку сиденья и неожиданно для себя действительно заснул.
Снилось ему, что он принимает зачет по типологии на курсе Устименко. Только что он отпустил девочку, бойко отбарабанившую сложный вопрос о синтаксических кортежах, расписался у нее в зачетке, и тут в аудиторию вошел Устименко.
Весь его вид говорил о том, что его приход – это большое одолжение, одолжение всем: преподавателю, Университету в целом и более всего такому нелепому и бесполезному предмету, как лингвистическая типология.
«Что бы такое у него спросить, – думал Рудаки, глядя на его детскую еще физиономию, в которой уже угадывались черты будущего хама, – что бы такое спросить, чтобы он ответил и можно было наконец поставить зачет и больше его не видеть?»
– Скажите, пожалуйста, что изучает лингвистическая типология? – в конце концов спросил он.
– Ерунду всякую изучает, – нагло усмехаясь, ответил Устименко.
«Главное не показывать, что он меня раздражает, – уговаривал себя Рудаки, – он ведь меня провоцирует, хочет, чтобы я взорвался, наорал на него, и тогда побежит жаловаться». И он задал ему вопрос, с которого обычно начинал свои лекции, – вопрос этот студентам нравился и всегда вызывал споры:
– Господин Устименко, – он старался говорить спокойно и даже чуть небрежно, снисходительно, – вот вы говорите, что типология занимается ерундой, то есть чем-то таким, что вашего внимания не стоит, чем-то простым и очевидным, я правильно вас понял?
– Ну, – набычившись, буркнул Устименко, чуя подвох, но не понимая пока, к чему клонит Рудаки.
– Тогда ответьте на такой простой вопрос, – Рудаки сделал паузу, и Устименко настороженно посмотрел на него. – Предположим, что в некоторой стране есть гора под названием «Боро», которое с местного, ну, скажем, тамильского, языка переводится как «скалистый пик, на котором вьет гнездо белый орел». Скажите, пожалуйста, какие части этого тамильского слова соответствуют значениям «пик», «гнездо» и «орел»?
Рудаки опять подумал, что студентам этот вопрос обычно нравился, не все отвечали на него правильно, но споры возникали всегда. Устименко же, по-видимому, даже не понимал, что он него хотят, – он некоторое время молча смотрел на Рудаки, и взгляд его выражал снисходительное презрение, а потом заявил:
– Я тамильского не знаю, – сделал внушительную паузу и добавил: – и еврейского тоже.
«Начинается», – подумал Рудаки и опять мысленно призвал себя к спокойствию.
– Я иврита тоже не знаю, к сожалению, – он заставил себя улыбнуться. – Но дело не в этом. Я вижу, что вы не хотите отвечать и на мой второй вопрос, хотя он легкий и, задавая его, я шел вам навстречу. Ну что ж, в таком случае, я вынужден поступать в соответствии с правилами. Я даю вам положенные пятнадцать минут для ответа на третий вопрос. Запишите, пожалуйста: типы семантических моделей. Скажите мне, когда будете готовы.
– Все равно зачет поставишь! – злым шепотом сказал Устименко, встал и покинул аудиторию. Рудаки опять заставил себя улыбнуться.
Как только Устименко вышел, дверь тут же снова открылась, но вместо ожидаемого следующего студента в ней возникла ухмыляющаяся физиономия китаиста Вонга.
– Ну что, поставили принцу зачет? – ехидно поинтересовался Вонг.
– Придется, – хотел ответить Рудаки, но проснулся.
В дверь стучали.
– Мин геда? Шу cap? – еще не совсем проснувшись, автоматически спросил он по-арабски и стал лихорадочно соображать, где он, и выходило, что он в Хаме, в какой-то гостинице. «Зенобия» – он вспомнил, что гостиница называется «Зенобия», а дверь между тем открылась и вошел араб-слуга.
Встав с постели и поспешно натягивая джинсы, Рудаки как-то сразу осознал окружающее и понял, что было это окружающее по меньшей мере неприятным, чтоб не сказать опасным.
– Облава, сайд, – шептал слуга, оглядываясь на дверь, – жандармы проверяют гостиницы, скоро будут у нас.
Надо уходить. Фавваз ваш паспорт спрятал – потом отдаст, когда вернетесь, а так скажем, что не было вас здесь.
Он стал поспешно заправлять постель, с которой только что встал Рудаки.
Бросая свои вещи в чемодан, Рудаки вспомнил еще кое-что: что слугу зовут Хамад и что не зря он давал ему щедрые чаевые – вот теперь спасает он его от облавы, что Фавваз – это хозяин гостиницы и тоже его спасает, хотя и из шкурных соображений – если Рудаки арестуют, то и ему не поздоровится, и что паспорт у него фальшивый – на имя алжирского коммерсанта Фуада Румейли.
«Хорошо, что Фавваз паспорт не отдает, так проще: признаюсь, кто я такой, и все, – думал он, осматривая номер – не забыл ли чего, – Гусев говорил, что можно, в крайнем случае, признаться, и отпустят в конце концов, с Империей связываться не станут. Если сразу не шлепнут, – тут же поправил он себя, – жандармы сначала стреляют, а потом спрашивают».
И его вдруг затрясло мелкой дрожью. Трясущимися руками он достал из чемодана початую бутылку швейцарского коньяка с синим крестом на этикетке (– Не пьем, а лечимся! – говорили они обычно про этот крест), которую впопыхах туда засунул, пошел в ванную, выпил там полстакана и назад в чемодан бутылку прятать не стал. Хамад все это время ходил за ним и тихо поминал аллаха.
Скоро Хамад выпустил его из гостиницы через черный ход на узкую улочку с высокими глинобитными заборами – дувалами. В руках у него не было ничего, кроме бутылки коньяка, – чемодан он, подумав, оставил в гостинице. Были у него только деньги – довольно много – доллары и сирийские лиры и запасной паспорт на имя Збигнева Хойнки – польского инженера, по легенде, будто бы работавшего в Сирии на строительстве Евфратской плотины.
Он пошел от гостиницы налево, а можно было и направо – куда идти, было совершенно неясно. Он шел наугад и тупо повторял про себя, а иногда и вслух:
– Елки-палки, вот тебе и елки-палки.
Фамилия Хойнка в запасном паспорте по-польски означала елка, вот и застряли в голове эти «елки-палки».
Кроме «елок-палок», ничего в голове у него не было, и он бездумно шел по узкой улице прямо на огромную мутно-белую луну, висевшую низко над землей в ее конце.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23