Мать была совсем простая женщина, но с какой царственной гадливостью поинтересовалась она у мужа, обязаны ли они , подразумевалось – агенты охранки, присутствовать при казни поставляемых ими лиц и что делают при этом , другими словами – помогают ли? После виляющей какой-то собачьей паузы тот отвечал уклончиво, что не всех же непременно казнят. И сразу, в сокрушительный миг единый прояснились всякие темные непонятности или, напротив, романтические пробелы в поведении дядечки , прежде всего – его скользкие афоризмы вроде – «подвиг и преступленье равноправные рычаги истории» или «правда с кривдой что сестры евангельские, и пока одна вздыхает да глаза закатывает, труженица в чаду на кухне хлопочет». Получала единственно правильное толкование и престранная, при отличном зрении, якобы – племянника посмешить, привычка водружать на нос старомодное пенсне, равно как и загадка со вставной буквой «и» – все равно что в воровском рту зуб золотой для снискания почтенности да и самая походка его, как осторожно, словно босой, словно наколоться о невидимое боялся, ставил он ступню, прежде чем перенести на нее тяжесть тела. Но еще раньше – первейшая против него улика – страшный его поцелуй в классическом стиле первого на земле христопродавца, который ввел братское лобзанье в ритуал предательства и по праву считается шефом – покровителем профессии.
Остаток торжественного дня юноша провел в непролазной чаще лесной, хотя поначалу-то предполагал завершить там остаток жизни. Было еще далеко до грибов и земляники, да и для черемухи рановато, так что некому было наблюдать, как обезумевший гимназист в слезах и навскрик бился, гнусно сквернословил и катался по молодой, необсохшей травке, вскакивал пружинно, чтобы снова броситься оземь с разбегу, попеременно спиной и брюхом терся о проплешинки глины на лужайке, о набухшие по весне кротовьи норки, словно пламя на себе гасил либо проклятье Господнее стереть с себя пытался. Притом как бы раздвоился на срок, и если один извивался в пьяном исступленье, словно порубленный лопатою червяк, другой, напротив, нога за ногу и к стволу прислонясь, за собою же наблюдал с усмешкой, удерживал от излишеств отчаянья, в частности от повреждения диплома, потому что без документа об окончании средней школы, как и без метрического свидетельства, чиновнику просто хана в новом, освобожденном мире, где с особым рвением фильтровать почнут – не из дворян ли. И если первый стенал, проклиная в себе плебейскую жажду жизни, мешавшую совершить роскошный акт, единственно достойный выход из положения, тем более что, по такому масштабу огорчения, и ножик наточенный носил на прочном поясном ремне, на который тоже вполне можно было положиться, да и сучков надежных вокруг было предостаточно, – тот, другой , иронически посматривал на свои же искусные корчи как на способ имитации безысходного горя сохранить самоуважение к собственной своей особе, совсем не лишнее в случае большой карьеры; правда, действовала там и еще одна потаенная пружинка... Что касается парадного мундирчика, приведенного в окончательную негодность, то и указанное обстоятельство было у Гаврилова учтено: уж теперь-то мамаша не заставит его донашивать старье до дыр, так что и перед девицами зазорно показаться.
«Ладно, кончай представленье, сматывай свою рогожку, великий артист, а то без ужина останешься...» – подмигнул один Гаврилов другому, подняться помог и напомнил не забыть скатанную в рулончик, тоже с портретом государя императора, казенную бумагу, пролежавшую в безопасности на пеньке поодаль.
Домой вернулся без опоздания, к месту надоумившись притвориться, будто в подпитии; хотя мать и поворчала на сына, что изгваздался , как свинья, однако приятельская пирушка по столь уважительному поводу, как совершеннолетие, не требовала дополнительного объяснения. Таким образом, кроме небольшого насморка не оставалось к утру и следов от истерики накануне, – подводя баланс, можно было лишь порадоваться сумме приобретения, доставшегося по дешевке. По существу шалость накануне была первой такой серьезной и удачной пробой своих нравственных сил на житейском поприще. Пускай немножко болела голова, зато не ощущалось потребности ни срочно разносить в клочья устои мира сего, ни тем более расставаться с вещественными знаками своей многолетней близости с подлейшим из представителей. В сущности, рассчитанный на единственного зрителя весь тот лесной спектакль имел целью сохранить за собою моральное право на коллекцию монет, выкупить ее у самого себя, уравнять ее на весах мальчишеской совести – «чем бы ни был испачкан орех, да в нем ядрышко пользы!..» Правда, первые недели две имелось у юноши гордое намеренье при очередном дядином визите швырнуть ему в лицо целиком гадкое его сокровище, для чего пришлось бы предварительно ссыпать воедино содержимое картонных ячеек, и под конец победили соображенья здравого смысла: с одной стороны, раскатившееся по щелям вряд ли соберешь потом, с другой же – спуталась бы их хронологическая подборка по датам, следовательно, и по ценности. По счастью, дядя запропал куда-то без единой весточки на целый год, а после революции и вовсе сгинул вместе с прочими обломками падшего режима.
Признаться, дядю с племянником сближало и сходство характеров, а в потенции и биографий, кабы подвернулся обобщающий момент. Оба обладали врожденной наклонностью завязывать болезненные, со вкручиваньем волосков, узлы на коже всяких живых организмов, оба рано постигли науку фаворитизма – невзначай встать на живот ближнего, даже товарища, чтобы слегка подняться во мнении школьной администрации. Да и начиналось с одинаковых упражнений – выдать одному самим же подсказанный отзыв о нем другого, подстрекнуть простака на дерзкую выходку со своевременным предупрежденьем заинтересованного лица, намекнуть среди компании на секретнейший грешок кого-либо из присутствующих, а затем с печальным и высокомерным любопытством наблюдать сокращенье лицевых мускулов у жертвы, также изменение в окраске кожного пигмента. Призвание у обоих выражалось в потребности гнаться, окружать и валить какую-нибудь живность, и все лишь – чтобы минуточку подержать в зубах загнанное насмерть, заглянуть ему в глаза, прикоснуться в момент агонии. Притом никогда за ним не числилось никакого зла, напротив – полная изготовка налево и направо наносить одно добро, для чего постоянно имел шоколадку в кармане... Словом, так нигде и не освещенная в достаточной мере деятельность Филиппа Гавриилова давала ему достаточные основания заблаговременно и добровольно удалиться из жизни. Впервые начинающий осведомитель применил на практике свой незаурядный дар еще в студенческую пору под руководством начальника санкт-петербургского охранного отделения полковника Пирамидова, поднявшего было свое учреждение на всеевропейскую высоту и осиротившего русскую политическую полицию внезапной кончиной в 1901 году; период до знаменитого московского восстания ознаменовался упадком тайного розыска в России. Отставка опытнейшего Рачковского, возглавлявшего заграничную агентуру, приход в департамент полиции не в меру щепетильного Лопухина да еще из судебного, то есть правового ведомства, убийство двух подряд министров внутренних дел – вот вехи жесточайших для режима потрясений. Подпольная Россия резко поделилась на три взаимно-враждебных течения, и если одно пыталось террором и взрывчаткой вынудить к уступкам правящий класс, а другое рассчитывало на мирную эволюцию системы и строя, – третье закладывало снаряды долговременного действия в наиболее ответственные узлы царского государства; молодой Гавриилов посвятил свое черное вдохновенье первому из них, ибо считалось наиболее радикальным и опасным для царизма. Как и во всех трех, там действовали образованные, бойкие и летучие молодые люди, в придачу к бесстрашной жертвенной решимости вооруженные боевой тактикой предшествующего поколенья народовольцев . Их выслеживали и ловили пожилые, полуграмотные и многосемейные служаки в пудовых смазных сапогах с неотлучными селедками на боку. Стал известен состоявший в те годы на приеме в Царском, в ожиданье высочайшего выхода, да и то с оглядкой, разговор двух высших жандармских чинов об одном талантливейшем и анонимном осведомителе, чьей фамилии не знали даже они и без чьих услуг, по их мнению, революционные события развивались бы еще быстрее. Подобные инструменты содержатся в бархате, чем и объясняется исключительное, к восходящему светилу, благоволенье сперва всесильного Сипягина, а по уничтожении последнего – личная близость его преемника, Плеве. Никому в мире не известно, что в маске боевика-максималиста именно Филипп Гавриилов трижды, путем тончайших махинаций, отвращал покушение на своего шефа и покровителя, однако не уберег в четвертый раз; достоверность указанных и ряда последующих подробностей целиком лежит на совести Никанора Шамина. По ходу рассказа он с безоговорочной и смешной уверенностью и на основании каких-то ему одному известных фактов высказал ряд вовсе фантастических суждений о Гавриилове, вряд ли годных, даже и ныне небезопасных для повторения вслух, если бы косвенно не раскрывали происхожденье шаминской осведомленности насчет самовысших деятелей, неупоминаемых вотще без восхвалительных эпитетов, а уж тут было бы грешно пренебречь сведениями, позволяющими вплотную рассмотреть несостоявшиеся варианты истории. В итоге у Никанора получалось, например, что общественное лицо Гавриилова не совсем совпадало с его профессией, гаже которой во мнении народном считаются лишь две... нет, пожалуй, одна, да и та под сомнением. Словом, будто бы без гаврииловского противодействия империя и революция в одно десятилетие расстреляли бы друг дружку под дудку небезызвестного Азефа, что, в свою очередь, возвело бы его на престол государства российского в качестве избавителя от затянувшейся смуты, благотворителя и мессии. Надо надеяться, знатоки дела и заинтересованные лица не преминут подтвердить всю нелепость таких предположений.
Подобно только что названному соратнику на том же поприще, тоже любителю лобызать обреченных клиентов, Гавриилов начинал свою карьеру прямо с высшей провокатуры, по возможности ограждаемый как от филерской слежки, гороховых пальто , так и от писания регулярных, из своего сектора, политических обзоров, где анонимного автора могли бы уличить если не стиль и почерк, то совпадающие даты и обстоятельства и прежде всего – степень приложенного ума. Лишь с оговоркой можно причислить его и к категории штучников , оплачиваемых из особых секретных фондов с выданной головы, так как свои премиальные получал независимо от улова, наедине и без расписок в агентурных ведомостях, имеющих свойство прочнее железа сохраняться в архивах. Сверх того, как и Азеф, он почти безотчетно распоряжался партийной кассой, но в отличие от двойника и соперника своего не гнался за житейской сластью, не шиковал , проявлял больше предвидения и таким образом счастливо утаил от пореволюционной гласности не только свою полицейскую кличку, но и внутрипартийный псевдоним, благодаря чему после крушения империи настолько ловко просочился сквозь пальцы самого Бурцева, как и анкетные сита чрезвычайки, что позволило вообще усомниться в его реальности – фантома и невидимки. Меж тем, по туманному шаминскому утверждению, личность эта, пускай со сложенными руками стоявшая у колыбели многих событий, не только ездила в Париж, Женеву и еще куда-то для участия в чем-то, но и отбывала нечто по сто второй статье и якобы принимала участие в одном знаменитом побеге. Естественно, власть и охраняла его как око, тайное око государево: данные позволяют думать, что о его существовании не подозревал сам всесильный Зубатов. Наверно, его спасла от опознания та оперативная быстрота, с какой нетерпеливые победители поспешили избавиться от политических противников. Однако, по мнению Никанора, не малую роль сыграло и посланное куда надо, незадолго перед окончательным эсеровским разгромом, впрочем, без недопустимой в таких случаях ошибки промедленья, покаянное письмецо, где чуть ли не на шестидесяти убористых страницах, наряду с беспощадным анализом собственных заблуждений, также осужденьем своей преступной партии, он якобы оказал новому режиму ряд кое-каких деликатных услуг, в силу навыка не стоивших ему чрезмерного морального угрызения. Надо полагать, благодаря тому своевременному шагу ему и посчастливилось не оказаться в списке подсудимых по знаменитому процессу двадцатых годов... Все это в совокупности дает основания называть Филиппа Гавриилова величайшим, покамест, провокатором века, потому что и после двадцатилетних розысков лишь он один из всей колоды, пускай посмертно, остался неразоблаченным. Но здесь приспел момент утолить законное недоуменье некоторых мыслителей, каким образом рядовой студент Шамин, казалось бы, проживавший вдали от нашей передовой общественной сплетни, сумел проникнуть в такие, ускользнувшие от опытных исторических гробокопателей политические тайности – вроде письменного покаяния лица к тому же не слишком достоверного? Или откуда ему, обитателю пустынного старо-федосеевского погоста, стали известны сокровеннейшие подробности гаврииловской биографии, протекавшей в другом городе и задолго до его рождения – такие, например, как никогда дотоле не практиковавшееся в России вручение хотя бы и важнейшему для империи сыщику Владимира четвертой степени из собственных столыпинских рук или, чуть позже и за мимоходную услугу испанскому двору награждение орденом Изабеллы Католической, – имя, известное Никанорову поколенью лишь применительно к мускатному сорту винограда... Явно, подобные сведения мог он почерпнуть лишь из источника – мало сказать осведомленного, но и супернатурального, не иначе как от своего сомнительного наставника, профессора Шатаницкого с его универсальной памятью и, конечно, адской картотекой на весь, в обе стороны, род людской.
... По мере приближенья к дому тягостные воспоминания оставались позади. Хотя кошками на лестничной клетке воняло по-прежнему, а лифт не работал, как обычно, можно было и потерпеть до восхожденья: ничто не ослабляло в нем решимости послужить человечеству. В самом благостном настроенье поднимался он на свой этаж, где в запущенной, барской когда-то, коммунальной квартире занимал две смежные комнатки, с угловым балконом. Из-за обилия жильцов надо было звонить четыре раза с пунктиром посередке. Дверь открыла жена и не сразу впустила, а приложив палец к губам, сама вышла к мужу на площадку. Крайняя озабоченность читалась в ее лице, и хотя еще слова не было сказано, фининспектор машинально, свободной рукой, уже шарил стенку поблизости. Многое могло случиться в тот год массовых арестов, высылок и казней... Впрочем, в случае засады жену не выпустили бы к нему в прихожую.
– Нет, не пугайся, ничего страшного не произошло. Катюша к подружке побежала, дети тоже в порядке, но... там тебя старик какой-то дожидается, часа два назад приехал.
– Кто таков? – неверными губами спросил фининспектор.
В предвидении худшего он так и сел бы на что-нибудь, если бы нашлось на площадке.
– Назвался, будто твой дядя Филипп, но я не помню, чтобы ты поминал о нем хоть раз. И знаешь, я боюсь таких людей, как с ветра. Что-то мне не нравится в нем. Но у тебя зубы стучат, может быть, капли сердечные выпьешь?.. Я принесу.
– Ничего, пройдет, – отстраняя ее портфелем, чтоб войти, сказал Гаврилов. – Где он там?
– Но ради Бога, ради Бога... – словно догадавшись о чем-то, умоляющей скороговоркой лепетала жена, – ради Бога помни о детях, виду не показывай, что ты его испугался... И только не серди его ничем. Я уже намекнула ему вскользь, что на первомайские праздники, на все три дня, мы обычно вместе с ребятами уезжаем за город к моей родне. – И вдруг откуда-то чайная чашка с водой взялась в ее руке. – Выпей же, у тебя больное сердце, сделай хоть глоток!
– А он, он что ответил тебе на это?
Жена уныло качнула головой:
– Сказал, что с удовольствием покараулит нам квартиру. Хуже всего, что ведь он с багажом прикатил... Выпей же, наконец!
Появленье Гаврилова влекло за собой целую лавину тем более неотвратимых бедствий, что налицо имелся реальный повод. И все же трудно было допустить, что такая крупная добыча ускользнула от повсюду расставленных мелкоячеистых сетей.
– Пусти, – и в спешке, поскорей удостовериться, даже расплескал протянутое ему лекарство. – Покажи мне его сперва...
В дверной просвет, через плечо жены, видна была часть сравнительно просторной комнаты, постеленные к ночи кроватки детей, стол с ужином под бумажной салфеткой и, если чуть сбоку заглянуть, в низком под торшерной лампой, священном кресле, где после трудового дня, в халате и за газетой, глава семьи разряжал нервную систему на сон грядущий, сидел в профиль к племяннику он самый, разве только по лености властей не расстрелянный родственник.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89
Остаток торжественного дня юноша провел в непролазной чаще лесной, хотя поначалу-то предполагал завершить там остаток жизни. Было еще далеко до грибов и земляники, да и для черемухи рановато, так что некому было наблюдать, как обезумевший гимназист в слезах и навскрик бился, гнусно сквернословил и катался по молодой, необсохшей травке, вскакивал пружинно, чтобы снова броситься оземь с разбегу, попеременно спиной и брюхом терся о проплешинки глины на лужайке, о набухшие по весне кротовьи норки, словно пламя на себе гасил либо проклятье Господнее стереть с себя пытался. Притом как бы раздвоился на срок, и если один извивался в пьяном исступленье, словно порубленный лопатою червяк, другой, напротив, нога за ногу и к стволу прислонясь, за собою же наблюдал с усмешкой, удерживал от излишеств отчаянья, в частности от повреждения диплома, потому что без документа об окончании средней школы, как и без метрического свидетельства, чиновнику просто хана в новом, освобожденном мире, где с особым рвением фильтровать почнут – не из дворян ли. И если первый стенал, проклиная в себе плебейскую жажду жизни, мешавшую совершить роскошный акт, единственно достойный выход из положения, тем более что, по такому масштабу огорчения, и ножик наточенный носил на прочном поясном ремне, на который тоже вполне можно было положиться, да и сучков надежных вокруг было предостаточно, – тот, другой , иронически посматривал на свои же искусные корчи как на способ имитации безысходного горя сохранить самоуважение к собственной своей особе, совсем не лишнее в случае большой карьеры; правда, действовала там и еще одна потаенная пружинка... Что касается парадного мундирчика, приведенного в окончательную негодность, то и указанное обстоятельство было у Гаврилова учтено: уж теперь-то мамаша не заставит его донашивать старье до дыр, так что и перед девицами зазорно показаться.
«Ладно, кончай представленье, сматывай свою рогожку, великий артист, а то без ужина останешься...» – подмигнул один Гаврилов другому, подняться помог и напомнил не забыть скатанную в рулончик, тоже с портретом государя императора, казенную бумагу, пролежавшую в безопасности на пеньке поодаль.
Домой вернулся без опоздания, к месту надоумившись притвориться, будто в подпитии; хотя мать и поворчала на сына, что изгваздался , как свинья, однако приятельская пирушка по столь уважительному поводу, как совершеннолетие, не требовала дополнительного объяснения. Таким образом, кроме небольшого насморка не оставалось к утру и следов от истерики накануне, – подводя баланс, можно было лишь порадоваться сумме приобретения, доставшегося по дешевке. По существу шалость накануне была первой такой серьезной и удачной пробой своих нравственных сил на житейском поприще. Пускай немножко болела голова, зато не ощущалось потребности ни срочно разносить в клочья устои мира сего, ни тем более расставаться с вещественными знаками своей многолетней близости с подлейшим из представителей. В сущности, рассчитанный на единственного зрителя весь тот лесной спектакль имел целью сохранить за собою моральное право на коллекцию монет, выкупить ее у самого себя, уравнять ее на весах мальчишеской совести – «чем бы ни был испачкан орех, да в нем ядрышко пользы!..» Правда, первые недели две имелось у юноши гордое намеренье при очередном дядином визите швырнуть ему в лицо целиком гадкое его сокровище, для чего пришлось бы предварительно ссыпать воедино содержимое картонных ячеек, и под конец победили соображенья здравого смысла: с одной стороны, раскатившееся по щелям вряд ли соберешь потом, с другой же – спуталась бы их хронологическая подборка по датам, следовательно, и по ценности. По счастью, дядя запропал куда-то без единой весточки на целый год, а после революции и вовсе сгинул вместе с прочими обломками падшего режима.
Признаться, дядю с племянником сближало и сходство характеров, а в потенции и биографий, кабы подвернулся обобщающий момент. Оба обладали врожденной наклонностью завязывать болезненные, со вкручиваньем волосков, узлы на коже всяких живых организмов, оба рано постигли науку фаворитизма – невзначай встать на живот ближнего, даже товарища, чтобы слегка подняться во мнении школьной администрации. Да и начиналось с одинаковых упражнений – выдать одному самим же подсказанный отзыв о нем другого, подстрекнуть простака на дерзкую выходку со своевременным предупрежденьем заинтересованного лица, намекнуть среди компании на секретнейший грешок кого-либо из присутствующих, а затем с печальным и высокомерным любопытством наблюдать сокращенье лицевых мускулов у жертвы, также изменение в окраске кожного пигмента. Призвание у обоих выражалось в потребности гнаться, окружать и валить какую-нибудь живность, и все лишь – чтобы минуточку подержать в зубах загнанное насмерть, заглянуть ему в глаза, прикоснуться в момент агонии. Притом никогда за ним не числилось никакого зла, напротив – полная изготовка налево и направо наносить одно добро, для чего постоянно имел шоколадку в кармане... Словом, так нигде и не освещенная в достаточной мере деятельность Филиппа Гавриилова давала ему достаточные основания заблаговременно и добровольно удалиться из жизни. Впервые начинающий осведомитель применил на практике свой незаурядный дар еще в студенческую пору под руководством начальника санкт-петербургского охранного отделения полковника Пирамидова, поднявшего было свое учреждение на всеевропейскую высоту и осиротившего русскую политическую полицию внезапной кончиной в 1901 году; период до знаменитого московского восстания ознаменовался упадком тайного розыска в России. Отставка опытнейшего Рачковского, возглавлявшего заграничную агентуру, приход в департамент полиции не в меру щепетильного Лопухина да еще из судебного, то есть правового ведомства, убийство двух подряд министров внутренних дел – вот вехи жесточайших для режима потрясений. Подпольная Россия резко поделилась на три взаимно-враждебных течения, и если одно пыталось террором и взрывчаткой вынудить к уступкам правящий класс, а другое рассчитывало на мирную эволюцию системы и строя, – третье закладывало снаряды долговременного действия в наиболее ответственные узлы царского государства; молодой Гавриилов посвятил свое черное вдохновенье первому из них, ибо считалось наиболее радикальным и опасным для царизма. Как и во всех трех, там действовали образованные, бойкие и летучие молодые люди, в придачу к бесстрашной жертвенной решимости вооруженные боевой тактикой предшествующего поколенья народовольцев . Их выслеживали и ловили пожилые, полуграмотные и многосемейные служаки в пудовых смазных сапогах с неотлучными селедками на боку. Стал известен состоявший в те годы на приеме в Царском, в ожиданье высочайшего выхода, да и то с оглядкой, разговор двух высших жандармских чинов об одном талантливейшем и анонимном осведомителе, чьей фамилии не знали даже они и без чьих услуг, по их мнению, революционные события развивались бы еще быстрее. Подобные инструменты содержатся в бархате, чем и объясняется исключительное, к восходящему светилу, благоволенье сперва всесильного Сипягина, а по уничтожении последнего – личная близость его преемника, Плеве. Никому в мире не известно, что в маске боевика-максималиста именно Филипп Гавриилов трижды, путем тончайших махинаций, отвращал покушение на своего шефа и покровителя, однако не уберег в четвертый раз; достоверность указанных и ряда последующих подробностей целиком лежит на совести Никанора Шамина. По ходу рассказа он с безоговорочной и смешной уверенностью и на основании каких-то ему одному известных фактов высказал ряд вовсе фантастических суждений о Гавриилове, вряд ли годных, даже и ныне небезопасных для повторения вслух, если бы косвенно не раскрывали происхожденье шаминской осведомленности насчет самовысших деятелей, неупоминаемых вотще без восхвалительных эпитетов, а уж тут было бы грешно пренебречь сведениями, позволяющими вплотную рассмотреть несостоявшиеся варианты истории. В итоге у Никанора получалось, например, что общественное лицо Гавриилова не совсем совпадало с его профессией, гаже которой во мнении народном считаются лишь две... нет, пожалуй, одна, да и та под сомнением. Словом, будто бы без гаврииловского противодействия империя и революция в одно десятилетие расстреляли бы друг дружку под дудку небезызвестного Азефа, что, в свою очередь, возвело бы его на престол государства российского в качестве избавителя от затянувшейся смуты, благотворителя и мессии. Надо надеяться, знатоки дела и заинтересованные лица не преминут подтвердить всю нелепость таких предположений.
Подобно только что названному соратнику на том же поприще, тоже любителю лобызать обреченных клиентов, Гавриилов начинал свою карьеру прямо с высшей провокатуры, по возможности ограждаемый как от филерской слежки, гороховых пальто , так и от писания регулярных, из своего сектора, политических обзоров, где анонимного автора могли бы уличить если не стиль и почерк, то совпадающие даты и обстоятельства и прежде всего – степень приложенного ума. Лишь с оговоркой можно причислить его и к категории штучников , оплачиваемых из особых секретных фондов с выданной головы, так как свои премиальные получал независимо от улова, наедине и без расписок в агентурных ведомостях, имеющих свойство прочнее железа сохраняться в архивах. Сверх того, как и Азеф, он почти безотчетно распоряжался партийной кассой, но в отличие от двойника и соперника своего не гнался за житейской сластью, не шиковал , проявлял больше предвидения и таким образом счастливо утаил от пореволюционной гласности не только свою полицейскую кличку, но и внутрипартийный псевдоним, благодаря чему после крушения империи настолько ловко просочился сквозь пальцы самого Бурцева, как и анкетные сита чрезвычайки, что позволило вообще усомниться в его реальности – фантома и невидимки. Меж тем, по туманному шаминскому утверждению, личность эта, пускай со сложенными руками стоявшая у колыбели многих событий, не только ездила в Париж, Женеву и еще куда-то для участия в чем-то, но и отбывала нечто по сто второй статье и якобы принимала участие в одном знаменитом побеге. Естественно, власть и охраняла его как око, тайное око государево: данные позволяют думать, что о его существовании не подозревал сам всесильный Зубатов. Наверно, его спасла от опознания та оперативная быстрота, с какой нетерпеливые победители поспешили избавиться от политических противников. Однако, по мнению Никанора, не малую роль сыграло и посланное куда надо, незадолго перед окончательным эсеровским разгромом, впрочем, без недопустимой в таких случаях ошибки промедленья, покаянное письмецо, где чуть ли не на шестидесяти убористых страницах, наряду с беспощадным анализом собственных заблуждений, также осужденьем своей преступной партии, он якобы оказал новому режиму ряд кое-каких деликатных услуг, в силу навыка не стоивших ему чрезмерного морального угрызения. Надо полагать, благодаря тому своевременному шагу ему и посчастливилось не оказаться в списке подсудимых по знаменитому процессу двадцатых годов... Все это в совокупности дает основания называть Филиппа Гавриилова величайшим, покамест, провокатором века, потому что и после двадцатилетних розысков лишь он один из всей колоды, пускай посмертно, остался неразоблаченным. Но здесь приспел момент утолить законное недоуменье некоторых мыслителей, каким образом рядовой студент Шамин, казалось бы, проживавший вдали от нашей передовой общественной сплетни, сумел проникнуть в такие, ускользнувшие от опытных исторических гробокопателей политические тайности – вроде письменного покаяния лица к тому же не слишком достоверного? Или откуда ему, обитателю пустынного старо-федосеевского погоста, стали известны сокровеннейшие подробности гаврииловской биографии, протекавшей в другом городе и задолго до его рождения – такие, например, как никогда дотоле не практиковавшееся в России вручение хотя бы и важнейшему для империи сыщику Владимира четвертой степени из собственных столыпинских рук или, чуть позже и за мимоходную услугу испанскому двору награждение орденом Изабеллы Католической, – имя, известное Никанорову поколенью лишь применительно к мускатному сорту винограда... Явно, подобные сведения мог он почерпнуть лишь из источника – мало сказать осведомленного, но и супернатурального, не иначе как от своего сомнительного наставника, профессора Шатаницкого с его универсальной памятью и, конечно, адской картотекой на весь, в обе стороны, род людской.
... По мере приближенья к дому тягостные воспоминания оставались позади. Хотя кошками на лестничной клетке воняло по-прежнему, а лифт не работал, как обычно, можно было и потерпеть до восхожденья: ничто не ослабляло в нем решимости послужить человечеству. В самом благостном настроенье поднимался он на свой этаж, где в запущенной, барской когда-то, коммунальной квартире занимал две смежные комнатки, с угловым балконом. Из-за обилия жильцов надо было звонить четыре раза с пунктиром посередке. Дверь открыла жена и не сразу впустила, а приложив палец к губам, сама вышла к мужу на площадку. Крайняя озабоченность читалась в ее лице, и хотя еще слова не было сказано, фининспектор машинально, свободной рукой, уже шарил стенку поблизости. Многое могло случиться в тот год массовых арестов, высылок и казней... Впрочем, в случае засады жену не выпустили бы к нему в прихожую.
– Нет, не пугайся, ничего страшного не произошло. Катюша к подружке побежала, дети тоже в порядке, но... там тебя старик какой-то дожидается, часа два назад приехал.
– Кто таков? – неверными губами спросил фининспектор.
В предвидении худшего он так и сел бы на что-нибудь, если бы нашлось на площадке.
– Назвался, будто твой дядя Филипп, но я не помню, чтобы ты поминал о нем хоть раз. И знаешь, я боюсь таких людей, как с ветра. Что-то мне не нравится в нем. Но у тебя зубы стучат, может быть, капли сердечные выпьешь?.. Я принесу.
– Ничего, пройдет, – отстраняя ее портфелем, чтоб войти, сказал Гаврилов. – Где он там?
– Но ради Бога, ради Бога... – словно догадавшись о чем-то, умоляющей скороговоркой лепетала жена, – ради Бога помни о детях, виду не показывай, что ты его испугался... И только не серди его ничем. Я уже намекнула ему вскользь, что на первомайские праздники, на все три дня, мы обычно вместе с ребятами уезжаем за город к моей родне. – И вдруг откуда-то чайная чашка с водой взялась в ее руке. – Выпей же, у тебя больное сердце, сделай хоть глоток!
– А он, он что ответил тебе на это?
Жена уныло качнула головой:
– Сказал, что с удовольствием покараулит нам квартиру. Хуже всего, что ведь он с багажом прикатил... Выпей же, наконец!
Появленье Гаврилова влекло за собой целую лавину тем более неотвратимых бедствий, что налицо имелся реальный повод. И все же трудно было допустить, что такая крупная добыча ускользнула от повсюду расставленных мелкоячеистых сетей.
– Пусти, – и в спешке, поскорей удостовериться, даже расплескал протянутое ему лекарство. – Покажи мне его сперва...
В дверной просвет, через плечо жены, видна была часть сравнительно просторной комнаты, постеленные к ночи кроватки детей, стол с ужином под бумажной салфеткой и, если чуть сбоку заглянуть, в низком под торшерной лампой, священном кресле, где после трудового дня, в халате и за газетой, глава семьи разряжал нервную систему на сон грядущий, сидел в профиль к племяннику он самый, разве только по лености властей не расстрелянный родственник.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89