Это не трагедия, но иногда мы плачем, правда, лишь потому, что думали раньше, что здесь жизнь отличается, или что мы не будем так отличаться, или потому, что не понимаем, за что нас ненавидят.
Итак, каждый по своим причинам сегодня решил, что озеру в Манагуа мы говорим «нет», и странствиям пешком «нет», и точка. Сидим в комнате, очень жарко, иногда идет дождь, завтра отправляемся в Сан-Сальвадор, где будет то же, что здесь; я стараюсь раздобыть одежду, Джон выходит из дому с потрясающим шарфом, которым мы утром обвязываем ему шею, чтобы спрятать его космы, а Анхелес (она никуда не выходит) хочет возвратиться в Панаму, чтобы собрать деньжат и попытать счастья в какой-нибудь яругой стране. Мне кажется, в Мексике должно быть по-другому, но сведения от приезжающих оттуда ужасные. Да, я забыла, дело в том, что в тех странах, где царят нищета, проституция, где болезни и ненависть сокращают твою жизнь, принялись наводить чистоту – во имя морали, религии и закона. Долой хиппи! Неряхи, наркоманы, преступники. Так рассуждают таможенники и политики, а как население – я не знаю. Не понимаю. Но они ненавидят меня, ненавидят нас, мне пришлось спрятать все мои побрякушки, я должна подбирать волосы, я попыталась найти другой вещевой мешок, он тоже оскорбляет их взор: только увидят мой мешок, сразу грубо его открывают, все выбрасывают, туфли, грязное белье, бусы, мате и бомбилью, расшвыривают как попало и обыскивают меня всю, ведь мало того, что я хиппи, я, возможно, еще и партизанка. И, в конце концов, как получишь столько колотушек во имя Разума, Морали и всего прочего, что они себе навоображали, так думаешь – а может, они правы. Никогда в жизни я не чувствовала то, что чувствую теперь: это не ненависть или скорбь по отдельности, это их смесь, а порой (поверьте!) к ним присоединяются сочувствие и огорчение, и я ничего не понимаю, хуже того, бывает, что без всяких чувств, всего лишь не понимаю.
3.10.69
Еду в автобусе одна. Вчера вечером ко мне в гостиницу «Коста-Рика», где мы остановились, явился один аргентинец и, хотя он дурак, оказал мне большую услугу. Он пришел покупать одежду (мы кое-что продаем, но денег тут нет ни у кого) и повел меня к своей группе – два швейцарца, чилиец и парочка из Канады. Вначале минута недоверия, расспрашиваем, прощупываем друг друга, чтобы выяснить, насколько можно доверять новым знакомым, потом один из швейцарцев мне рассказал, как обстоят дела на границе с Мексикой и как на границе с Гватемалой. Я ему не поверила, тогда он показал мне свой паспорт и свою шевелюру. У него были виза, письмо от швейцарского консула и 80 долларов. В Гватемале у них осталось денег на три дня, но кое-как обошлись (он тоже направляется в Соединенные Штаты), но таможенники на границе с Мексикой решили, что волосы у него чересчур длинные (а они намного короче, чем у вас) и что он должен предъявить 100 долларов. Представляешь, как чувствует себя человек, после долгих месяцев странствий добравшийся до Мексики, ему только проехать Мексику, и он уже в Штатах, а его не пропускают? Так себя чувствую и я. Его визу объявили недействительной, его самого поколотили и приказали вернуться в Гватемалу. И вот он дней двадцать колесит по Центральной Америке, пытаясь убедить кого-нибудь одолжить ему денег, только чтобы пересечь границу. И все это потому, что он, возможно, хиппи. Им известно, что у хиппи с деньгами туго, так они вдобавок ко всему придумали фокус с возвращением денег. Ты должен предъявить свои деньги, и, если чуть зазеваешься, их у тебя крадут, и это уж твоя беда. И не задавай мне вопросов вроде того, зачем нам странствовать или зачем в Штаты (кто больше, кто меньше, мы все хотим в Калифорнию). Почему нас ненавидят, не знаю, наверно, потому, что мы от них отличаемся и можем быть счастливыми. Вот они и стараются сделать нас несчастными! Я пыталась сближаться с самыми бедными людьми в каждой стране и от Колумбии до здешних мест встречала только насмешки, презрение, ненависть. А другой слой, интеллектуалы и «артисты», иногда помогают, но с опаской и тревогой о своем холодильнике, сразу спрашивают: но вы же не такие, как эти распутные и грязные гринго? Правда? Ты же меня не втянешь в какой-нибудь скандал, правда? Они по уши погрязли в своем истеблишменте и забыли о единственно важном: о жизни, о мысли и о том, о чем мы столько раз говорили, Пеле, и о чем, я знаю, ты, Лусио, никогда не забываешь. Так что теперь я уже окончательно еду в Сан-Франциско к своим родным слушать музыку и рисовать, и прежде всего потому, что хочу жить не как винтик, а как живое существо, среди своих близких, хочу завтракать пусть черным хлебом, но поднесенным с любовью, и хочу свой разум, и свое тело, и свою жизнь открыть жизни. Точка.
Итак, вчера вечером мы решили снова разделиться – еще в Коста-Рике мы обнаружили, что так легче пересечь границу, и сегодня я еду в Сальвадор одна и постараюсь получить [неразборчиво]. Расскажу вам один эпизод. Джон помог мне нести чемоданы. Мой автобус отправлялся в пять утра, и мы спали с включенным светом, потому что в гостинице никто не пожелал нас разбудить и одолжить будильник, – они, понимаете, увидели наши вещевые мешки, а «гринго» (теперь уже и нас, аргентинцев, называют «гринго») опасные люди. Перед выходом мы с Анхелес сделали Джону его повязку, но все мы были очень сонные. Разделили деньги Анхелес – у меня и у Джона было не больше пяти-шести долларов у каждого – и отправились – я на мой автобус, выходящий в 5 часов, Анхелес на свой, выходящий в 6 часов в Коста-Рику, а Джон оставался еще на день, надеялся получить работу на судне, чтобы таким образом перебраться в США. В агентстве какая-то женщина, приняв Анхелес за здешнюю никарагуанку сказала: Не кажется ли вам, что это парень из той компании хиппи? По-моему, космы у него со всех сторон лезут. Анхелес предупредила нас на английском, и мы вышли из конторы, Джона уже начали оскорблять, Какой-то тип принялся говорить Анхелес сальности, а на меня здесь в автобусе все смотрят косо, и каждый раз, когда кто-то проходит мимо меня, я слышу, как бормочут: свинство [неразборчиво], подонки, darling и тому подобное… В Коста-Рике мы, только приехав, были еще неопытные и держались вместе, а этого не надо было делать, в другой раз опишу наши тамошние злоключения. Вдруг я обнаружила, что в этом автобусе едет аргентинец. Так странно услышать между Манагуа и Гондурасом характерный акцент Родины. Тип этот с претензиями, толкует о Яне Кипуре и Палито Ортеге. Дорога сплошь по болоту, грязь брызжет во все стороны. Но пейзажи красивые, по горам ползут тучи, вот и солнышко показалось наконец, и я потратила свои последние кордовы на [неразборчиво] со сластями. Жизнь – это смесь, и она goes on, sometimes too much for me to take. I love you both искренне, с большой любовью, и скучаю по вас,
Сарита.
3.10.69.
Сан-Сальвадор
На эту ночь я получила кровать (походную раскладушку), которую мне устроил директор студии теленовостей Сан-Сальвадора. Смогу поспать и принять ванну. И кроме того, этот господин [неразборчиво] рассказал мне, что он на какой-то дискуссии защищал хиппи и что его не смущает, что я ношу штаны, и что он любит всех ближних своих. Goes on, правда? Целую, целую, Сарита.
6 октября 1969
Сан-Сальвадор – Сальвадор
… что отнюдь не легко в той сложной эмоционально-ментально-физически-психологической ситуации, в которой я оказалась. Мне не удается, не получается, я не справляюсь, я не в состоянии понять мир. Я имею в виду не проблему метафизических ценностей. Нет, это проблема невыносимого убожества и разложения. В другой раз я напишу Лусио, просто чтобы рассказать, что собой представляют лагеря сальвадорских беженцев, высланных из Гондураса, – как их принимает родина, – и множество самых разнообразных болезней, которые здесь можно обнаружить. Я работаю как доброволец Международного Красного Креста, и не потому, что очень уж верю в помощь, оказываемую индивидуально, но просто потому, что когда никто ничего не делает, кто-то же должен помогать умножать население, правда? Заодно я научилась дружить со всеми, и сочувствие и скорбь, любовь и огорчение, которые я испытываю, – это уже некоторый «релакс» , как здесь говорят. Я потрясена, я не понимаю, но об этом я уже писала в других письмах. Сейчас занята изменением своего облика, что мне поможет в дальнейших поездках, и часть заработанных здесь долларов потрачу именно на это. у меня есть полный список обвинений, по которым я в Коста-Рике едва не угодила в тюрьму, им я руководствуюсь, чтобы исправить свои прегрешения: перво-наперво надо избавиться от торбы, освободиться от книг, особенно от книг на английском. Не помню, писала ли я, что однажды мне пришлось прибегнуть к словарю Эплтона-Куйаса, с которым я не расстаюсь, чтобы убедить одного капитана в сильном подпитии, мужчину хоть куда, че, что «Alice in Wonderland» – это не коммунистическая пропаганда, но никто, даже англо-испанский Эплтон, не мог его убедить, что эта книжка не входит в ассортимент распутного образа жизни хиппи. Итак, избавиться от штанов, носить нижнюю юбку ниже колен, подбирать волосы, никаких украшений, и при всем при том я все равно буду особой подозрительной – то ли из-за своей «грингов-ской» внешности, то ли потому, что имею привычку спрашивать разрешения, когда куда-то вхожу. Но так я, по крайней мере, не буду подвергаться оскорблениям на улице, в меня не будут швырять камни и тому подобное. Да, со всех сторон я на подозрении. Одни считают меня шпионкой «Юнайтед фрут компани», другие, что я подослана Кастро (о ужас!), третьи – что перевожу наркотики. Как бы то ни было, твоя телеграмма спасла мне жизнь – продать уже почти нечего, денег тоже нет, но ждать денежного перевода – это сладостное ожидание, совсем не то, что отчаянные попытки собрать деньги для переезда через границу, когда заранее знаешь, что ничего не выйдет, что ничего не сделаешь […]. Боже мой, как часто я всех вас вспоминаю! Я чувствую себя так, словно бреду по топкой грязи огромной свалки, а теперь, о счастье, скоро выберусь, выберусь!
* * *
Ввиду всех этих дел моего друга не могло удивить, что в те дни. когда он давал Маркосу читать письма Сары, в цивилизованнейшей «Монд» появились две заметки, каковые он без комментариев присовокупил к своеобразному всеобщему досье, которое составлялось и которое Сусана… (но не будем забегать вперед, как говорил в критические минуты Дюма-отец).
«Тридцать пять епископов Центральной Америки заявляют «о постоянном нарушении прав человека в Центральной Америке» в документе, опубликованном в Мехико Национальным центром социального общения (СЕНСОС). Этот документ, итог трудов епископской ассамблеи Центральной Америки, подписан, среди прочих, архиепископами Гватемалы, Сальвадора, Никарагуа и Панамы».
«ОТКАЗ ОТ „НРАВСТВЕННОГО ОТРЕЧЕНИЯ".
ОН СЖИГАЕТ СЕБЯ, ПОТОМУ ЧТО ЕГО ЗАСТАВИЛИ ПОСТРИЧЬСЯ
Девятнадцатилетний юноша Жан-Пьер Сук, проживающий на улице Морис-Берто в Мюро (Ивелин), во время поездки в Англию приобщился к «философии хиппи». Он отпустил волосы и начал одеваться, как принято в этой среде. Вскоре он стал предметом насмешек своих товарищей и взрослых. Несмотря на это (sic!), он работал в фирме «Мингори» (ее адрес: бульвар Шарон, № 128, Париж), куда поступил в качестве помощника повара после прохождения курсов гостиничного дела.
Но вот в прошлую среду хозяин сделал ему замечание насчет его внешности, и в субботу утром отец пошел с ним в парикмахерскую. Жан-Пьер согласился идти без возражений. И однако… после полудня он ушел из родительского дома и купил бензину. Затем по малооживленной дороге направился к ферме, находящейся по соседству с заводом Рено-де-Флен. Заводской рабочий, возвращаясь домой, обнаружил лежащий на дороге обуглившийся труп. В сумке, в которой был спрятан бидон с бензином, оказался кусочек картона, на котором было написано: „Ответ в почтовом ящике". Там было найдено письмо, в котором юноша объяснял, что не мог согласиться с подобным „нравственным отречением". И еще была приписка: „Вы, взрослые, этого не понимаете. Вы навязываете нам свой опыт, вы судите ближних". В пространном письме он, кроме того, заявлял, что хотел подражать буддийским монахам, предпочтя самоубийство подчинению „диктатуре общества"».
* * *
Да, пожалуй, мой друг не дал мне читать письма как человек, подающий некий туманный знак, не зная, будет он понят или нет, – я уже давно подозревал, что он в душе упрекает меня за Франсину, и в каком-то смысле выступает союзником Людмилы (которая о таком союзе не имела ни малейшего понятия, бедняжка, не то она послала бы его к черту), и не желает понять то, чего, впрочем, никто не понимает, начиная с меня самого. Прийти в кафе и смотреть, как мой друг прячет письма прямо перед протянутой рукой раввинчика, все это было частью знака; еще раз мне ничего не оставалось, кроме как пожать плечами и подумать, что это правильно, что Людмила, или Франсина, или мой друг, насколько возможно, правы в своем отношении к такому положению вещей, которое, к поведению, которое и т. д. Потому что потом придет Людмила, свеженапичканная русской душой (три действия, насыщенные степью и отчаянием, в конце концов действуют и на такую жизнелюбивую и отважную польку, как она), и в присутствии Людмилы я как бы почувствую присутствие Франсины, равно как, находясь с Франсиной, я всякий раз отчетливо чувствую соседство Людмилы, – чувства, которые мой друг не слишком одобрял, и правильно делал, ибо они были как бы экстраполяцией русской пьесы во «Вьё Коломбье», хотя я, кабы кто-то поинтересовался моим мнением, сказал бы еще раз (сколько раз я тебе это говорил, Людмила?), что в этом нет разумной причины, нет разумной причины, черт возьми, не могло быть разумной причины.
Ладно, но все же как пройти мимо этого презрительного отчуждения у моего друга, этого прятанья писем в карман, дабы дать мне почувствовать, что моя концепция жизни – чистейший мелкобуржуазный анахронизм, – вот и в жалостливой доброте Франсины крылась ее манера приберегать для себя то, чего я поистине желал от нее, а безупречная товарищеская дружба Людмилы воздвигала все более плотную серо-цементную стену между ней и мною. Что же мне-то оставалось, кроме музыки и книг, как не продвигаться к горьким завершающим и вполне предсказуемым следствиям; разве что внезапно что-то вынырнет, откроется кратчайший путь, какой-нибудь перекресток, последний выход, который поможет мне остаться при своих, не разбивая чувства остальных. Иногда мне казалось, что Маркос протягивает мне палец, чтобы приманить попугайчика, Педрито, вкусно, кушай кашку, но Маркос не был склонен к сантиментам, он был полностью поглощен делами Бучи, делами мира телеграмм, бомбардировок, казней и лейтенантов Келли или генералов Ки, но все же Маркос, о да, иногда Маркос, протянутый палец, Буча для Педрито, да? Как теперь, у меня дома, расположились они с Лонштейном в самое неподходящее время, он трезвонит в Жужуй или в Реджо-ди-Калабрия, а раввинчик все про своих голышиков да бумажные цветы, на которых следы крови, и на лестнице уже слышны шаги Людмилы. Ах, что толку в моей внутренней машине, в моем упорном желании жить Людмилой, жить Франсиной и «Prozession», сберечь звук фортепиано среди электронных завываний. Куда важнее письма Сары и кровавое кольцо вокруг лейтенанта Келли – этот град сообщений, которыми Патрисио (мой друг всегда пытался охватить разом все обстоятельства – идея слегка безумная) потчевал чилийца Фернандо, недавно приехавшего из родной Тальки, в тот час, когда Оскар и Гладис заходили в самолет «Аэролинеас», дабы привезти в Бучу юной крови старцам, не говоря уж о некоем Эредиа, который садился в «Боинг» в Лондоне, и о Гомесе, который, или о Монике. Но Маркос был не из тех, кто настаивает, палец протянут на какую-то долю секунды, и уже о другом; точно как мой друг с письмами, едва заметный знак. И раввинчик вдруг принимается вздыхать, размышляя о повышении жалованья, и выясняется, что по лестнице шла не Людмила, можно еще немного поболтать.
– Хочешь, я тебе продемонстрирую вой? – предлагает Маркос.
– Ох, сукин ты сын, – говорю я ему миролюбиво, но с легкой тревогой, – это в час-то ночи, подумай сам, из-за тебя меня выгонят из моей такой удобной, такой белехонькой квартирки, которую я себе заработал многими годами рекламного дизайна, ты, чертов кордовец.
– После стольких телефонем он стал экстрацедентным фоногромом, – говорит Лонштейн, – то, что он тебе предлагает, без сомнения, это поливопль души, отравленной миазмами масс-медиа, че.
– Пусть так, – соглашается Маркос, – тогда я тебе объясню теоретически и вой, и другие формы сопротивления, которые применяются здесь нашими ребятами, например, в автобусах.
– Ваше сопротивление – вроде неправильно употребленной эпифонемы, – говорит раввинчик, – по сути же, некий отвратительный галлицизм, гибрид ответа и отбрыка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
Итак, каждый по своим причинам сегодня решил, что озеру в Манагуа мы говорим «нет», и странствиям пешком «нет», и точка. Сидим в комнате, очень жарко, иногда идет дождь, завтра отправляемся в Сан-Сальвадор, где будет то же, что здесь; я стараюсь раздобыть одежду, Джон выходит из дому с потрясающим шарфом, которым мы утром обвязываем ему шею, чтобы спрятать его космы, а Анхелес (она никуда не выходит) хочет возвратиться в Панаму, чтобы собрать деньжат и попытать счастья в какой-нибудь яругой стране. Мне кажется, в Мексике должно быть по-другому, но сведения от приезжающих оттуда ужасные. Да, я забыла, дело в том, что в тех странах, где царят нищета, проституция, где болезни и ненависть сокращают твою жизнь, принялись наводить чистоту – во имя морали, религии и закона. Долой хиппи! Неряхи, наркоманы, преступники. Так рассуждают таможенники и политики, а как население – я не знаю. Не понимаю. Но они ненавидят меня, ненавидят нас, мне пришлось спрятать все мои побрякушки, я должна подбирать волосы, я попыталась найти другой вещевой мешок, он тоже оскорбляет их взор: только увидят мой мешок, сразу грубо его открывают, все выбрасывают, туфли, грязное белье, бусы, мате и бомбилью, расшвыривают как попало и обыскивают меня всю, ведь мало того, что я хиппи, я, возможно, еще и партизанка. И, в конце концов, как получишь столько колотушек во имя Разума, Морали и всего прочего, что они себе навоображали, так думаешь – а может, они правы. Никогда в жизни я не чувствовала то, что чувствую теперь: это не ненависть или скорбь по отдельности, это их смесь, а порой (поверьте!) к ним присоединяются сочувствие и огорчение, и я ничего не понимаю, хуже того, бывает, что без всяких чувств, всего лишь не понимаю.
3.10.69
Еду в автобусе одна. Вчера вечером ко мне в гостиницу «Коста-Рика», где мы остановились, явился один аргентинец и, хотя он дурак, оказал мне большую услугу. Он пришел покупать одежду (мы кое-что продаем, но денег тут нет ни у кого) и повел меня к своей группе – два швейцарца, чилиец и парочка из Канады. Вначале минута недоверия, расспрашиваем, прощупываем друг друга, чтобы выяснить, насколько можно доверять новым знакомым, потом один из швейцарцев мне рассказал, как обстоят дела на границе с Мексикой и как на границе с Гватемалой. Я ему не поверила, тогда он показал мне свой паспорт и свою шевелюру. У него были виза, письмо от швейцарского консула и 80 долларов. В Гватемале у них осталось денег на три дня, но кое-как обошлись (он тоже направляется в Соединенные Штаты), но таможенники на границе с Мексикой решили, что волосы у него чересчур длинные (а они намного короче, чем у вас) и что он должен предъявить 100 долларов. Представляешь, как чувствует себя человек, после долгих месяцев странствий добравшийся до Мексики, ему только проехать Мексику, и он уже в Штатах, а его не пропускают? Так себя чувствую и я. Его визу объявили недействительной, его самого поколотили и приказали вернуться в Гватемалу. И вот он дней двадцать колесит по Центральной Америке, пытаясь убедить кого-нибудь одолжить ему денег, только чтобы пересечь границу. И все это потому, что он, возможно, хиппи. Им известно, что у хиппи с деньгами туго, так они вдобавок ко всему придумали фокус с возвращением денег. Ты должен предъявить свои деньги, и, если чуть зазеваешься, их у тебя крадут, и это уж твоя беда. И не задавай мне вопросов вроде того, зачем нам странствовать или зачем в Штаты (кто больше, кто меньше, мы все хотим в Калифорнию). Почему нас ненавидят, не знаю, наверно, потому, что мы от них отличаемся и можем быть счастливыми. Вот они и стараются сделать нас несчастными! Я пыталась сближаться с самыми бедными людьми в каждой стране и от Колумбии до здешних мест встречала только насмешки, презрение, ненависть. А другой слой, интеллектуалы и «артисты», иногда помогают, но с опаской и тревогой о своем холодильнике, сразу спрашивают: но вы же не такие, как эти распутные и грязные гринго? Правда? Ты же меня не втянешь в какой-нибудь скандал, правда? Они по уши погрязли в своем истеблишменте и забыли о единственно важном: о жизни, о мысли и о том, о чем мы столько раз говорили, Пеле, и о чем, я знаю, ты, Лусио, никогда не забываешь. Так что теперь я уже окончательно еду в Сан-Франциско к своим родным слушать музыку и рисовать, и прежде всего потому, что хочу жить не как винтик, а как живое существо, среди своих близких, хочу завтракать пусть черным хлебом, но поднесенным с любовью, и хочу свой разум, и свое тело, и свою жизнь открыть жизни. Точка.
Итак, вчера вечером мы решили снова разделиться – еще в Коста-Рике мы обнаружили, что так легче пересечь границу, и сегодня я еду в Сальвадор одна и постараюсь получить [неразборчиво]. Расскажу вам один эпизод. Джон помог мне нести чемоданы. Мой автобус отправлялся в пять утра, и мы спали с включенным светом, потому что в гостинице никто не пожелал нас разбудить и одолжить будильник, – они, понимаете, увидели наши вещевые мешки, а «гринго» (теперь уже и нас, аргентинцев, называют «гринго») опасные люди. Перед выходом мы с Анхелес сделали Джону его повязку, но все мы были очень сонные. Разделили деньги Анхелес – у меня и у Джона было не больше пяти-шести долларов у каждого – и отправились – я на мой автобус, выходящий в 5 часов, Анхелес на свой, выходящий в 6 часов в Коста-Рику, а Джон оставался еще на день, надеялся получить работу на судне, чтобы таким образом перебраться в США. В агентстве какая-то женщина, приняв Анхелес за здешнюю никарагуанку сказала: Не кажется ли вам, что это парень из той компании хиппи? По-моему, космы у него со всех сторон лезут. Анхелес предупредила нас на английском, и мы вышли из конторы, Джона уже начали оскорблять, Какой-то тип принялся говорить Анхелес сальности, а на меня здесь в автобусе все смотрят косо, и каждый раз, когда кто-то проходит мимо меня, я слышу, как бормочут: свинство [неразборчиво], подонки, darling и тому подобное… В Коста-Рике мы, только приехав, были еще неопытные и держались вместе, а этого не надо было делать, в другой раз опишу наши тамошние злоключения. Вдруг я обнаружила, что в этом автобусе едет аргентинец. Так странно услышать между Манагуа и Гондурасом характерный акцент Родины. Тип этот с претензиями, толкует о Яне Кипуре и Палито Ортеге. Дорога сплошь по болоту, грязь брызжет во все стороны. Но пейзажи красивые, по горам ползут тучи, вот и солнышко показалось наконец, и я потратила свои последние кордовы на [неразборчиво] со сластями. Жизнь – это смесь, и она goes on, sometimes too much for me to take. I love you both искренне, с большой любовью, и скучаю по вас,
Сарита.
3.10.69.
Сан-Сальвадор
На эту ночь я получила кровать (походную раскладушку), которую мне устроил директор студии теленовостей Сан-Сальвадора. Смогу поспать и принять ванну. И кроме того, этот господин [неразборчиво] рассказал мне, что он на какой-то дискуссии защищал хиппи и что его не смущает, что я ношу штаны, и что он любит всех ближних своих. Goes on, правда? Целую, целую, Сарита.
6 октября 1969
Сан-Сальвадор – Сальвадор
… что отнюдь не легко в той сложной эмоционально-ментально-физически-психологической ситуации, в которой я оказалась. Мне не удается, не получается, я не справляюсь, я не в состоянии понять мир. Я имею в виду не проблему метафизических ценностей. Нет, это проблема невыносимого убожества и разложения. В другой раз я напишу Лусио, просто чтобы рассказать, что собой представляют лагеря сальвадорских беженцев, высланных из Гондураса, – как их принимает родина, – и множество самых разнообразных болезней, которые здесь можно обнаружить. Я работаю как доброволец Международного Красного Креста, и не потому, что очень уж верю в помощь, оказываемую индивидуально, но просто потому, что когда никто ничего не делает, кто-то же должен помогать умножать население, правда? Заодно я научилась дружить со всеми, и сочувствие и скорбь, любовь и огорчение, которые я испытываю, – это уже некоторый «релакс» , как здесь говорят. Я потрясена, я не понимаю, но об этом я уже писала в других письмах. Сейчас занята изменением своего облика, что мне поможет в дальнейших поездках, и часть заработанных здесь долларов потрачу именно на это. у меня есть полный список обвинений, по которым я в Коста-Рике едва не угодила в тюрьму, им я руководствуюсь, чтобы исправить свои прегрешения: перво-наперво надо избавиться от торбы, освободиться от книг, особенно от книг на английском. Не помню, писала ли я, что однажды мне пришлось прибегнуть к словарю Эплтона-Куйаса, с которым я не расстаюсь, чтобы убедить одного капитана в сильном подпитии, мужчину хоть куда, че, что «Alice in Wonderland» – это не коммунистическая пропаганда, но никто, даже англо-испанский Эплтон, не мог его убедить, что эта книжка не входит в ассортимент распутного образа жизни хиппи. Итак, избавиться от штанов, носить нижнюю юбку ниже колен, подбирать волосы, никаких украшений, и при всем при том я все равно буду особой подозрительной – то ли из-за своей «грингов-ской» внешности, то ли потому, что имею привычку спрашивать разрешения, когда куда-то вхожу. Но так я, по крайней мере, не буду подвергаться оскорблениям на улице, в меня не будут швырять камни и тому подобное. Да, со всех сторон я на подозрении. Одни считают меня шпионкой «Юнайтед фрут компани», другие, что я подослана Кастро (о ужас!), третьи – что перевожу наркотики. Как бы то ни было, твоя телеграмма спасла мне жизнь – продать уже почти нечего, денег тоже нет, но ждать денежного перевода – это сладостное ожидание, совсем не то, что отчаянные попытки собрать деньги для переезда через границу, когда заранее знаешь, что ничего не выйдет, что ничего не сделаешь […]. Боже мой, как часто я всех вас вспоминаю! Я чувствую себя так, словно бреду по топкой грязи огромной свалки, а теперь, о счастье, скоро выберусь, выберусь!
* * *
Ввиду всех этих дел моего друга не могло удивить, что в те дни. когда он давал Маркосу читать письма Сары, в цивилизованнейшей «Монд» появились две заметки, каковые он без комментариев присовокупил к своеобразному всеобщему досье, которое составлялось и которое Сусана… (но не будем забегать вперед, как говорил в критические минуты Дюма-отец).
«Тридцать пять епископов Центральной Америки заявляют «о постоянном нарушении прав человека в Центральной Америке» в документе, опубликованном в Мехико Национальным центром социального общения (СЕНСОС). Этот документ, итог трудов епископской ассамблеи Центральной Америки, подписан, среди прочих, архиепископами Гватемалы, Сальвадора, Никарагуа и Панамы».
«ОТКАЗ ОТ „НРАВСТВЕННОГО ОТРЕЧЕНИЯ".
ОН СЖИГАЕТ СЕБЯ, ПОТОМУ ЧТО ЕГО ЗАСТАВИЛИ ПОСТРИЧЬСЯ
Девятнадцатилетний юноша Жан-Пьер Сук, проживающий на улице Морис-Берто в Мюро (Ивелин), во время поездки в Англию приобщился к «философии хиппи». Он отпустил волосы и начал одеваться, как принято в этой среде. Вскоре он стал предметом насмешек своих товарищей и взрослых. Несмотря на это (sic!), он работал в фирме «Мингори» (ее адрес: бульвар Шарон, № 128, Париж), куда поступил в качестве помощника повара после прохождения курсов гостиничного дела.
Но вот в прошлую среду хозяин сделал ему замечание насчет его внешности, и в субботу утром отец пошел с ним в парикмахерскую. Жан-Пьер согласился идти без возражений. И однако… после полудня он ушел из родительского дома и купил бензину. Затем по малооживленной дороге направился к ферме, находящейся по соседству с заводом Рено-де-Флен. Заводской рабочий, возвращаясь домой, обнаружил лежащий на дороге обуглившийся труп. В сумке, в которой был спрятан бидон с бензином, оказался кусочек картона, на котором было написано: „Ответ в почтовом ящике". Там было найдено письмо, в котором юноша объяснял, что не мог согласиться с подобным „нравственным отречением". И еще была приписка: „Вы, взрослые, этого не понимаете. Вы навязываете нам свой опыт, вы судите ближних". В пространном письме он, кроме того, заявлял, что хотел подражать буддийским монахам, предпочтя самоубийство подчинению „диктатуре общества"».
* * *
Да, пожалуй, мой друг не дал мне читать письма как человек, подающий некий туманный знак, не зная, будет он понят или нет, – я уже давно подозревал, что он в душе упрекает меня за Франсину, и в каком-то смысле выступает союзником Людмилы (которая о таком союзе не имела ни малейшего понятия, бедняжка, не то она послала бы его к черту), и не желает понять то, чего, впрочем, никто не понимает, начиная с меня самого. Прийти в кафе и смотреть, как мой друг прячет письма прямо перед протянутой рукой раввинчика, все это было частью знака; еще раз мне ничего не оставалось, кроме как пожать плечами и подумать, что это правильно, что Людмила, или Франсина, или мой друг, насколько возможно, правы в своем отношении к такому положению вещей, которое, к поведению, которое и т. д. Потому что потом придет Людмила, свеженапичканная русской душой (три действия, насыщенные степью и отчаянием, в конце концов действуют и на такую жизнелюбивую и отважную польку, как она), и в присутствии Людмилы я как бы почувствую присутствие Франсины, равно как, находясь с Франсиной, я всякий раз отчетливо чувствую соседство Людмилы, – чувства, которые мой друг не слишком одобрял, и правильно делал, ибо они были как бы экстраполяцией русской пьесы во «Вьё Коломбье», хотя я, кабы кто-то поинтересовался моим мнением, сказал бы еще раз (сколько раз я тебе это говорил, Людмила?), что в этом нет разумной причины, нет разумной причины, черт возьми, не могло быть разумной причины.
Ладно, но все же как пройти мимо этого презрительного отчуждения у моего друга, этого прятанья писем в карман, дабы дать мне почувствовать, что моя концепция жизни – чистейший мелкобуржуазный анахронизм, – вот и в жалостливой доброте Франсины крылась ее манера приберегать для себя то, чего я поистине желал от нее, а безупречная товарищеская дружба Людмилы воздвигала все более плотную серо-цементную стену между ней и мною. Что же мне-то оставалось, кроме музыки и книг, как не продвигаться к горьким завершающим и вполне предсказуемым следствиям; разве что внезапно что-то вынырнет, откроется кратчайший путь, какой-нибудь перекресток, последний выход, который поможет мне остаться при своих, не разбивая чувства остальных. Иногда мне казалось, что Маркос протягивает мне палец, чтобы приманить попугайчика, Педрито, вкусно, кушай кашку, но Маркос не был склонен к сантиментам, он был полностью поглощен делами Бучи, делами мира телеграмм, бомбардировок, казней и лейтенантов Келли или генералов Ки, но все же Маркос, о да, иногда Маркос, протянутый палец, Буча для Педрито, да? Как теперь, у меня дома, расположились они с Лонштейном в самое неподходящее время, он трезвонит в Жужуй или в Реджо-ди-Калабрия, а раввинчик все про своих голышиков да бумажные цветы, на которых следы крови, и на лестнице уже слышны шаги Людмилы. Ах, что толку в моей внутренней машине, в моем упорном желании жить Людмилой, жить Франсиной и «Prozession», сберечь звук фортепиано среди электронных завываний. Куда важнее письма Сары и кровавое кольцо вокруг лейтенанта Келли – этот град сообщений, которыми Патрисио (мой друг всегда пытался охватить разом все обстоятельства – идея слегка безумная) потчевал чилийца Фернандо, недавно приехавшего из родной Тальки, в тот час, когда Оскар и Гладис заходили в самолет «Аэролинеас», дабы привезти в Бучу юной крови старцам, не говоря уж о некоем Эредиа, который садился в «Боинг» в Лондоне, и о Гомесе, который, или о Монике. Но Маркос был не из тех, кто настаивает, палец протянут на какую-то долю секунды, и уже о другом; точно как мой друг с письмами, едва заметный знак. И раввинчик вдруг принимается вздыхать, размышляя о повышении жалованья, и выясняется, что по лестнице шла не Людмила, можно еще немного поболтать.
– Хочешь, я тебе продемонстрирую вой? – предлагает Маркос.
– Ох, сукин ты сын, – говорю я ему миролюбиво, но с легкой тревогой, – это в час-то ночи, подумай сам, из-за тебя меня выгонят из моей такой удобной, такой белехонькой квартирки, которую я себе заработал многими годами рекламного дизайна, ты, чертов кордовец.
– После стольких телефонем он стал экстрацедентным фоногромом, – говорит Лонштейн, – то, что он тебе предлагает, без сомнения, это поливопль души, отравленной миазмами масс-медиа, че.
– Пусть так, – соглашается Маркос, – тогда я тебе объясню теоретически и вой, и другие формы сопротивления, которые применяются здесь нашими ребятами, например, в автобусах.
– Ваше сопротивление – вроде неправильно употребленной эпифонемы, – говорит раввинчик, – по сути же, некий отвратительный галлицизм, гибрид ответа и отбрыка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38