1) Гад и его благоверная Гадиха еще до полуночи должны выйти из здания после полуофициального ужина; 2) Охрана Гада, которой ведает Муравьище (elementary, my dear Watson ), наверняка будет состоять из двух муравьев в машине, один это водитель, другой на всякий случай и тоже вооруженный; 3) Место подходящее, возле парка Монсо; 4) Время тоже неплохое; 5) Маршрут после перехвата и выезд из Парижа не представляют в этот час особых дорожных опасностей; 6) Почтенные представители зоопарка в Венсенне, возвратившись к занятиям, более соответствующим их натуре, все подготовили для приема Гада в пригородном поселке, носившем звонкое название Веррьер.
– Пойдемте посмотреть на гриб, – предложил Лонштейн, зевавший от скуки.
– А как же Гадиха? – спросил Оскар.
– Ее мы доставим обратно в Париж, как только она убедится, что гостя разместили с комфортом и что никто не намерен делать с ним то, что он охотно сделал бы с нами, – сказал Маркос. – Кстати, именно она сообщит в газеты, с чего и начнется большая Буча. С тобой и с тобой я должен еще кое-что уладить, но покамест главное это.
– Как ты смотришь на то, чтобы я их повел в другую комнату? – сказал Лонштейн моему другу. – Четвертая интермедия, офкорс. Не желаете ли по стаканчику вина, члены ложи Лаутаро?
– О да, – согласился Гомес, – пора перейти в буфет, господа.
– Пришлось вытащить его из ванны, – сообщила Сусана, входя в комнату, вся в мыльной пене, – пингвин слишком нервничает, потому ч то Мануэль хочет помыть ему брюхо.
– Иди к дяде, – сказал Маркос, ловя на лету голого, лоснящегося Мануэля, который скорее был расположен забраться на колени к Гомесу, дрожавшему за панамскую стрелку на своих брюках. – Че, этот малец становится с каждым днем все упрямее.
– Пошел к такой-то бабушке, – сказала Сусана, и тут остальные соправительницы и болельщицы Мануэля, сиречь Моника, Людмила и last but not least Гладис: Завистник, ты бы тоже хотел иметь такие складочки / Такие глазки / А этот носик / Поглядите на ручки, что за прелесть /, и Мануэль в восторге, что ему делают лошадку «поехали, поехали / в Вифлеем», уцепившись за Маркоса, как укротитель за необъезженного жеребца, «ведь завтра праздник, веселье будет всем», а главное, в пятницу, подумал Маркос, позволяя степному укротителю хлестать себя, поглядывая на Людмилу, которая, потрудившись вместе с болельщицами, прикорнула в любимом кресле раввинчика, досадливо скривившегося, но все же поднесшего ей стакан вина и нечто, именовавшееся сандвичем, с сыром, но больше похожее на промокашку. Из ванной донесся ужасающий вопль, и Гладис кинулась развертывать пакет с рыбой, который она, как человек опытный, принесла с собой, – да, собрание начинало принимать решительно забавный оборот.
Кресло было широкое, удобное, усыпляемая мягкой паклей и красным вином, Людмила улавливала последние детали Бучи, но даже потом, когда говорили о пингвине или о выступлениях Карлоса Монсона, она все еще спрашивала себя, как это Маркос и остальные могли до такой степени ей доверять: пятница, парк Монсо, муравьишки, Веррьер, все-все. Штампы, явно заимствованные из бесчисленных шпионских романов, убеждали ее, что все это ненастоящее, что Маркос с Патрисио и Гомесом просто развлекаются, возможно, позже, оставшись одни, они будут говорить серьезно. В какую-то минуту Маркос подошел к ней, наклонился с двумя стаканами вина и сигаретой во рту.
– Почему не пришел Андрес?
Это он сказал вполголоса, только для нее, отключившись от Бучи; вот уж совсем нелепо, подумала Людмила.
– Не захотел. Мы поговорили обо всем на свете, и он ушел бродить.
– Но ты же ему рассказала о нашем разговоре днем? Да? Тогда ладно, не захотел прийти, его дело.
– Не понимаю, – сказала Людмила совсем тихо, хотя возня соправительниц с Мануэлем (в нее встрял и Эредиа и резвился с огромным удовольствием) отгораживала их и защищала, – я ничего не понимаю, Маркос.
Я о том, что говорили Патрисио и остальные, об этой пятнице.
– Это правда, полечка.
– Но я, Маркос, как это понять, что ты…
– Не тревожься, полечка. Ты к Буче не имеешь отношения, но, сама видишь, есть вещи, которые каждый понимает по-своему, и на сей раз я знаю, что делаю. Не считай, что ты чем-то обязана, – будешь молчать, и этого достаточно. Теперь уже ты об этом Андресу не рассказывай.
– Ясное дело.
– Жаль, – резко сказал Маркос. – Я думал, что он придет, тогда мне с ним было бы так же спокойно, как с тобой.
– Все закономерно, – сказала Людмила. – В какой-то момент это должно было случиться, теперь он на одной стороне, я на другой. Ты подумаешь, что я шучу, но именно об этом мы с ним говорили весь вечер, то есть о расставаниях, об отчуждении. И вот отстраниться, уйти приходится мне.
– Жаль, – повторил Маркос. – Но мне это тоже отчасти знакомо, моя жена – секретарь министра в Буэнос-Айресе.
– Вот как.
– Не грусти, полечка. Если ты забудешь о том, что услышала, и как ни в чем не бывало вернешься домой, будет прекрасно. Но если то, что я тебе объяснял днем, и то, что ты теперь слышишь, тебя волнует, еще лучше. Как видишь, я беру на себя труд изложить две возможности.
– Я остаюсь с вами, Маркос.
– Хорошо, полечка. Ну да, да, зануда, твой гриб не засохнет же за каких-нибудь полчаса.
– Сейчас подходящий момент, – сказал Лонштейн, – после полуночи фосфоресценция у него слабеет. Если вы покончили со своими умствованиями, перейдем в его кабинет.
«Кабинет» был соседней комнатой, такой же обшарпанной, как и первая. Когда Людмила самовытащилась из кресла, Маркос остался рядом с ней, будто хотел сказать ей что-то еще, пока жены-соправительницы не наградили их Мануэлем, уже засыпающим, но еще способным опрокинуть стакан или засунуть окурок себе в ухо. Когда вошли в кабинет, первый, кто замолчал, был Эредиа – странным образом слова о грибе как бы изменили течение его мыслей, и переход из первой комнаты в кабинет посреди смеха и шуток был для него чем-то более серьезным, чем физическая перемена места, даже соправительницы и Мануэль притихли, Оскар смотрел на Гладис взором непонимающего новичка, ища объяснения, которое Гладис не могла ему дать; Патрисио и Гомес, более осведомленные, засунув руки в карманы, всего лишь сделали серьезную мину. Что ж до моего друга, он был как никогда поглощен тем, чтобы упорядочить происходящее, что было нелегко. Короче:
Лонштейн стоит рядом со столом
стол в глубине кабинета
кабинет в полумраке
никаких стульев и вообще мебели
луч зеленоватого света
с потолка падает на
нечто в небольшом горшке
стоящем на чайном блюдце
в центре горшочка гриб
вертикально стоящий, фиолетовый
цилиндр со шляпкой, но небольшой,
типичной фаллической формы
слабо фосфоресцирующий под
зеленоватым стимулирующим лучом
Не приближайтесь слишком, приказал Лонштейн, азот и сигаретный дым ему вредны. Гриб, сказал Эредиа, недоставало только галлюциногенов. У этого гриба нет никаких галлюциногенов, возмутился Лонштейн, как всякий знает, это lapsus prolapsus igneus , и он весьма ядовит. Но вообще, что тут происходит, какой-то церемониал? Бормочоскар. Отнюдь нет, сказал Гомес, просто теряем попусту время. Не дури, сказала Моника, можем же мы иногда поразвлечься. Развлечься я бы мог иначе, мог бы наклеивать марки Марокко или новую финскую серию, сказал Гомес. Оскар все еще ничего не понимал, за немногие эти часы столько всего обрушилось на его голову, а теперь этот гриб, правда, Лонштейн человек надежный, и каждому дозволено иногда подурить, что-то в этом же роде, видимо, думал Маркос, он смотрел на Лонштейна, и на его лице было выражение покоя, расслабления, хотя в полутьме мой друг не мог точно уловить выражение лиц и, вероятно, предался чисто субъективным предположениям. Эта ночь очень подходящая, сказал Лонштейн, соединение планет благоприятно, и ляпсус растет особенно быстро. Я не вижу, чтобы он рос, сказала Сусана, и соправительницы подтвердили, этого не может быть, растения растут незаметно и т. д. Этот гриб не растение, заметил Лонштейн, растения зеленые, вульгарные, это люмпены бота-пики. Если погасите свои сигареты, можете подойти поближе и рассмотреть. В высшей степени научно, сказал Эредиа, одобрительно глядя на сантиметр, который Лонштейн легкими рывками вытягивал из футляра, прикладывал параллельно к ляпсусу и, как на эстрадных представлениях, обращался к Монике с призывом убедиться, что и в этой руке у него ничего нет, и в другой тоже. Точно восемнадцать сантиметров и два миллиметра, сказала Моника, проникшаяся собственной важностью. А ты – точное время, сказал Лонштейн Маркосу. Двенадцать часов пятьдесят четыре минуты двадцать секунд, сообщил Маркос. Как пройдет пять минут, скажешь, секунды необязательно. Это было и впрямь вроде какого-то церемониала, Оскар прижался к Гладис, которая, как лошадка, тихонько спала стоя, зажег сигарету на почтительном расстоянии от гриба и сказал себе, что с этого момента и до пятницы, а главное, после пятницы, дела пойдут быстро будет жарко, во всяком случае, гриб, и Лонштейн, и эта странная терпимость Маркоса не раздражали его, но, напротив, порождали необъяснимую, но ощутимую общность, были мимолетной и оттого драгоценной встречей вещей несовместимых или казавшихся многим несовместимыми, – вот, например, Гомес, человек дела, которому кажется, что он теряет время, или корчащийся от смеха Эредиа, но Оскару нравился весь этот абсурд с зеленым светом и замерами с точностью до миллиметра, Лонштейн, глядящий на гриб и объясняющий, что здесь мы имеем характерный случай ускоренного размножения клеток, я видел, как он зародился на участке возле реки, там, где я причесываю моих голышиков. Моих – кого? спросил Эредиа. Покойничков, сказал Лонштейн, ну ладно, скажу попроще для присутствующих здесь иностранцев, сидел как-то на скамейке и смотрел – на рассвете я устаю работы и выхожу подышать, – вдруг вижу, камешек на земле задвигался, крот! крот! говорю я себе, но в Париже-то нет кротов, ну, говорю я, значит, какой-то огромный, здоровецкий червяк или астральная левитация, но тут камешек чуть поворачивается, и я вижу, высовывается ляпсус, вроде подталкивающего пальца, вот вам и незаметный рост, как говорят здесь некоторые, толчок, и выше, выше, не могла же это быть спаржа, воображаете, рядом с моргом, я пошел, отыскал старую консервную банку и нож, и, когда очень осторожно его вытащил, гриб возвышался над землей уже сантиметра на два. Пять минут, сказал Маркос. Измеряй, скомандовал Лонштейн, и Моника аккуратно, стараясь не прикасаться к ляпсусу, приложила сантиметр, невероятно, сказала Моника, ровно девятнадцать сантиметров. А что я говорил, подсчитай и сообрази, какая огромная внутренняя работа идет в грибе, сказал Лонштейн. Мог бы нам просто рассказать, и все, сказал Патрисио, спавший стоя, визуальное наблюдение вовсе не восхищает. Все вы, мужчины, одинаковы, возмутились соправительницы, очень интересно было посмотреть, это необыкновенный гриб, научный феномен, ни одна из них, правда, не сказала, что гриб красив, что он вырос, как то, о чем все они подумали, и, разумеется, Эредиа выпало провести аналогию, то же самое бывает у меня, когда увижу хорошенькую мини-юбку, ляпсус сразу вырастает, сказал он соправительницам, к шумному их удовольствию. Только заговори с ними на эту тему, сразу волнение, сердито сказал Лонштейн. Хрен ядреный и ракушка кудрявая, сказала Людмила, чем одновременно вызвала уважение Эредиа и изумление Оскара, который очнулся от полузабытья рядом с Гладис, спавшей крепким сном, и тут новый всплеск хохота и обратное движение, – кабинет и впрямь действовал удручающе с его полутьмой и зеленым светом, либо этот гриб испускал усыпляющую эманацию, лучше вернуться распивать вино в другой комнате, где на коврике, сося три пальца, спал Мануэль.
– С этого гриба нельзя спускать глаз, – сказал Лонштейн моему другу, – ты же понимаешь.
По правде, мой друг не очень-то понимал, но Лонштейн все смотрел на него пристально и иронически, и в конце концов получилось так, словно мой друг и Оскар, каждый сам по себе, стали лучше понимать, что происходит (и Маркос также, но Маркос это понимал с самого начала, с самого подключения Лонштейна к Буче, иначе раввинчика не допускали бы к тому, что на практике казалось ему не по плечу), и потому, когда впоследствии мой друг рассказал мне о визите к грибу, я с ним согласился и подумал, что Маркос умеет смотреть на вещи не только с одной стороны, не в пример прочим, решительно устремленным к Буче. В этой дурацкой комедии для Маркоса, возможно, было что-то вроде надежды, надежды не впасть в ограниченность, сохранить способность к игре, частицу Мануэля в своем поведении. Поди знай, че. Возможно, что типы вроде Маркоса и Оскара (о котором я от моего друга немало узнал) были в Буче из-за Мануэля, я хочу сказать, делали это для него, для многих Мануэлей во многих уголках земли, желая способствовать тому, чтобы Мануэль однажды вошел в другую эпоху, и в то же время сохраняя для него какие-то обломки после всеобщего кораблекрушения; а Гомеса игра эта раздражала, излишеством казались ему всякие проблески красоты, какие-то грибы в ночи, все то, что наполняло смыслом любые планы будущего. Понятно, подумал мой друг, считавший себя обязанным вмешаться и подвести конечный итог, – немногие члены Бучи, всех больших и маленьких Буч на земле, поймут людей вроде Маркоса или Оскара, но всегда для Маркоса найдется Оскар, и, наоборот, найдется человек, способный понять, почему надо последовать за раввинчиком, когда он предлагает пройти в кабинет посмотреть на гриб.
* * *
После всего этого казалось, что гости вот-вот разойдутся, но они, естественно, остались еще на часок, соправительницы уснули где кто сумел, мужчины увлеклись вином и сообщениями Эредиа, и, хотя Лонштейн выключил почти все лампы по причинам, как решили его гости, талмудическим, на зевки раввинчика они не обращали внимания или сами им подражали, а между тем – Росарио, встреча миляги Переса с парнями из ПРОМ в Гондурасе, новости лондонские или уругвайские и лучшая из всех, одновременно Оскар и Маркос ревниво
охраняли свои стаканы с вином от содовой, которой Лонштейн по совершенно дикому рецепту его матушки пытался улучшить вкус вина, и Маркос излагал Эредиа и Оскару кое-что из того, что должно произойти в ближайшие пятьдесят восемь часов, причем Оскар полулежал между чуть-чуть похрапывавшей Гладис и двумя огромными подушками, облокотясь в позе Тримальхиона на пачку старых «Гасетас» (из Тукумана), и комментарии по операции НРА доносились до него все глуше, как бы издалека, поворачивая его мысли в другом направлении, к игре сна и полумрака и вина, к другим образам полудремы, где луна светит высоко в небе и по немощеной улочке скачут лошади, и слышится извечный топот копыт,
отбрасывающих с глухим стуком комья земли, и снова видение – ограда со сверкающими бутылочными осколками, девочки, бросающие на нее свои сорочки, чтобы не порезать руки, и сбившиеся в кучу, крики, первый удар хлыстом, бег по пустырям, – какая тут связь с этой комнатой на другом конце земли, с грибом, и все же, все же требуется усилие, чтобы перескочить к сообщению, которое Патрисио читает для Эредиа, и Эредиа вдруг аж подскакивает
но послушай, че, в сердцах говорит Эредиа, я же эту Алисию Кинтерос очень хорошо знаю, а Гомес хмуро из своего угла – тоже мне светский путеводитель, всех на свете знает. Пошел к черту (это Эредиа), и Патрисио, смеясь, демонстрирует Маркосу, как на языке газетчика мусорное ведро превратилось в бак с отходами, и сколько же этих мусорных ведер было опорожнено на улицах, по которым бежали те девочки, которых никто не ждал в автомашине («выказали организованность и выучку»), а потом шлепали по болотам и прятались в канавах, откуда их, наверно, Фубо вытаскивали, поднимая к седлам за волосы или за руки, с шуточками и пощечинами оскорбляя их, но все равно – Оскар чувствовал со своей хмельной вышки, что все равно это было освобождение, неодолимая потребность бежать, будь то девочки из интерната или Алисия Кинтерос, люмпены или юристки, спасающиеся от издевательств системы, бегущие голышом или спокойно садящиеся в поданное точно вовремя авто, обезумевшие от полнолуния и карнавальной музыки или отвечающие следователю, который, как прочитал Патрисио, указывает па высокую степень организованности и выучки у террористической группы. Террористическая группа, фыркнул раввинчик, подумайте, какая дерьмодрянь. Я более чем уверен, что ее знаю, сказал Эредиа, у нее зеленые глаза, а такое не забывается, старина.
– Я спущусь первым, надо осмотреться, – сказал Патрисио, – на всякий случай.
«Ты поосторожней», – хотела сказать Сусана, но промолчала – эти несносные привычные словечки любви и заботы осаждают тебя, как мухи, смешно думать, что Патрисио выскочит на улицу без оглядки как раз тогда, когда следует не слишком бравировать, в этот час везде царит покой, мускул нации дремлет, и тебя могут запросто прихлопнуть тут же, на улице, и никто даже не приподнимет жалюзи, разве что провизжат, что вот уже порядочным июлям не дают спать, sacrй nom de putain de dieu .
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
– Пойдемте посмотреть на гриб, – предложил Лонштейн, зевавший от скуки.
– А как же Гадиха? – спросил Оскар.
– Ее мы доставим обратно в Париж, как только она убедится, что гостя разместили с комфортом и что никто не намерен делать с ним то, что он охотно сделал бы с нами, – сказал Маркос. – Кстати, именно она сообщит в газеты, с чего и начнется большая Буча. С тобой и с тобой я должен еще кое-что уладить, но покамест главное это.
– Как ты смотришь на то, чтобы я их повел в другую комнату? – сказал Лонштейн моему другу. – Четвертая интермедия, офкорс. Не желаете ли по стаканчику вина, члены ложи Лаутаро?
– О да, – согласился Гомес, – пора перейти в буфет, господа.
– Пришлось вытащить его из ванны, – сообщила Сусана, входя в комнату, вся в мыльной пене, – пингвин слишком нервничает, потому ч то Мануэль хочет помыть ему брюхо.
– Иди к дяде, – сказал Маркос, ловя на лету голого, лоснящегося Мануэля, который скорее был расположен забраться на колени к Гомесу, дрожавшему за панамскую стрелку на своих брюках. – Че, этот малец становится с каждым днем все упрямее.
– Пошел к такой-то бабушке, – сказала Сусана, и тут остальные соправительницы и болельщицы Мануэля, сиречь Моника, Людмила и last but not least Гладис: Завистник, ты бы тоже хотел иметь такие складочки / Такие глазки / А этот носик / Поглядите на ручки, что за прелесть /, и Мануэль в восторге, что ему делают лошадку «поехали, поехали / в Вифлеем», уцепившись за Маркоса, как укротитель за необъезженного жеребца, «ведь завтра праздник, веселье будет всем», а главное, в пятницу, подумал Маркос, позволяя степному укротителю хлестать себя, поглядывая на Людмилу, которая, потрудившись вместе с болельщицами, прикорнула в любимом кресле раввинчика, досадливо скривившегося, но все же поднесшего ей стакан вина и нечто, именовавшееся сандвичем, с сыром, но больше похожее на промокашку. Из ванной донесся ужасающий вопль, и Гладис кинулась развертывать пакет с рыбой, который она, как человек опытный, принесла с собой, – да, собрание начинало принимать решительно забавный оборот.
Кресло было широкое, удобное, усыпляемая мягкой паклей и красным вином, Людмила улавливала последние детали Бучи, но даже потом, когда говорили о пингвине или о выступлениях Карлоса Монсона, она все еще спрашивала себя, как это Маркос и остальные могли до такой степени ей доверять: пятница, парк Монсо, муравьишки, Веррьер, все-все. Штампы, явно заимствованные из бесчисленных шпионских романов, убеждали ее, что все это ненастоящее, что Маркос с Патрисио и Гомесом просто развлекаются, возможно, позже, оставшись одни, они будут говорить серьезно. В какую-то минуту Маркос подошел к ней, наклонился с двумя стаканами вина и сигаретой во рту.
– Почему не пришел Андрес?
Это он сказал вполголоса, только для нее, отключившись от Бучи; вот уж совсем нелепо, подумала Людмила.
– Не захотел. Мы поговорили обо всем на свете, и он ушел бродить.
– Но ты же ему рассказала о нашем разговоре днем? Да? Тогда ладно, не захотел прийти, его дело.
– Не понимаю, – сказала Людмила совсем тихо, хотя возня соправительниц с Мануэлем (в нее встрял и Эредиа и резвился с огромным удовольствием) отгораживала их и защищала, – я ничего не понимаю, Маркос.
Я о том, что говорили Патрисио и остальные, об этой пятнице.
– Это правда, полечка.
– Но я, Маркос, как это понять, что ты…
– Не тревожься, полечка. Ты к Буче не имеешь отношения, но, сама видишь, есть вещи, которые каждый понимает по-своему, и на сей раз я знаю, что делаю. Не считай, что ты чем-то обязана, – будешь молчать, и этого достаточно. Теперь уже ты об этом Андресу не рассказывай.
– Ясное дело.
– Жаль, – резко сказал Маркос. – Я думал, что он придет, тогда мне с ним было бы так же спокойно, как с тобой.
– Все закономерно, – сказала Людмила. – В какой-то момент это должно было случиться, теперь он на одной стороне, я на другой. Ты подумаешь, что я шучу, но именно об этом мы с ним говорили весь вечер, то есть о расставаниях, об отчуждении. И вот отстраниться, уйти приходится мне.
– Жаль, – повторил Маркос. – Но мне это тоже отчасти знакомо, моя жена – секретарь министра в Буэнос-Айресе.
– Вот как.
– Не грусти, полечка. Если ты забудешь о том, что услышала, и как ни в чем не бывало вернешься домой, будет прекрасно. Но если то, что я тебе объяснял днем, и то, что ты теперь слышишь, тебя волнует, еще лучше. Как видишь, я беру на себя труд изложить две возможности.
– Я остаюсь с вами, Маркос.
– Хорошо, полечка. Ну да, да, зануда, твой гриб не засохнет же за каких-нибудь полчаса.
– Сейчас подходящий момент, – сказал Лонштейн, – после полуночи фосфоресценция у него слабеет. Если вы покончили со своими умствованиями, перейдем в его кабинет.
«Кабинет» был соседней комнатой, такой же обшарпанной, как и первая. Когда Людмила самовытащилась из кресла, Маркос остался рядом с ней, будто хотел сказать ей что-то еще, пока жены-соправительницы не наградили их Мануэлем, уже засыпающим, но еще способным опрокинуть стакан или засунуть окурок себе в ухо. Когда вошли в кабинет, первый, кто замолчал, был Эредиа – странным образом слова о грибе как бы изменили течение его мыслей, и переход из первой комнаты в кабинет посреди смеха и шуток был для него чем-то более серьезным, чем физическая перемена места, даже соправительницы и Мануэль притихли, Оскар смотрел на Гладис взором непонимающего новичка, ища объяснения, которое Гладис не могла ему дать; Патрисио и Гомес, более осведомленные, засунув руки в карманы, всего лишь сделали серьезную мину. Что ж до моего друга, он был как никогда поглощен тем, чтобы упорядочить происходящее, что было нелегко. Короче:
Лонштейн стоит рядом со столом
стол в глубине кабинета
кабинет в полумраке
никаких стульев и вообще мебели
луч зеленоватого света
с потолка падает на
нечто в небольшом горшке
стоящем на чайном блюдце
в центре горшочка гриб
вертикально стоящий, фиолетовый
цилиндр со шляпкой, но небольшой,
типичной фаллической формы
слабо фосфоресцирующий под
зеленоватым стимулирующим лучом
Не приближайтесь слишком, приказал Лонштейн, азот и сигаретный дым ему вредны. Гриб, сказал Эредиа, недоставало только галлюциногенов. У этого гриба нет никаких галлюциногенов, возмутился Лонштейн, как всякий знает, это lapsus prolapsus igneus , и он весьма ядовит. Но вообще, что тут происходит, какой-то церемониал? Бормочоскар. Отнюдь нет, сказал Гомес, просто теряем попусту время. Не дури, сказала Моника, можем же мы иногда поразвлечься. Развлечься я бы мог иначе, мог бы наклеивать марки Марокко или новую финскую серию, сказал Гомес. Оскар все еще ничего не понимал, за немногие эти часы столько всего обрушилось на его голову, а теперь этот гриб, правда, Лонштейн человек надежный, и каждому дозволено иногда подурить, что-то в этом же роде, видимо, думал Маркос, он смотрел на Лонштейна, и на его лице было выражение покоя, расслабления, хотя в полутьме мой друг не мог точно уловить выражение лиц и, вероятно, предался чисто субъективным предположениям. Эта ночь очень подходящая, сказал Лонштейн, соединение планет благоприятно, и ляпсус растет особенно быстро. Я не вижу, чтобы он рос, сказала Сусана, и соправительницы подтвердили, этого не может быть, растения растут незаметно и т. д. Этот гриб не растение, заметил Лонштейн, растения зеленые, вульгарные, это люмпены бота-пики. Если погасите свои сигареты, можете подойти поближе и рассмотреть. В высшей степени научно, сказал Эредиа, одобрительно глядя на сантиметр, который Лонштейн легкими рывками вытягивал из футляра, прикладывал параллельно к ляпсусу и, как на эстрадных представлениях, обращался к Монике с призывом убедиться, что и в этой руке у него ничего нет, и в другой тоже. Точно восемнадцать сантиметров и два миллиметра, сказала Моника, проникшаяся собственной важностью. А ты – точное время, сказал Лонштейн Маркосу. Двенадцать часов пятьдесят четыре минуты двадцать секунд, сообщил Маркос. Как пройдет пять минут, скажешь, секунды необязательно. Это было и впрямь вроде какого-то церемониала, Оскар прижался к Гладис, которая, как лошадка, тихонько спала стоя, зажег сигарету на почтительном расстоянии от гриба и сказал себе, что с этого момента и до пятницы, а главное, после пятницы, дела пойдут быстро будет жарко, во всяком случае, гриб, и Лонштейн, и эта странная терпимость Маркоса не раздражали его, но, напротив, порождали необъяснимую, но ощутимую общность, были мимолетной и оттого драгоценной встречей вещей несовместимых или казавшихся многим несовместимыми, – вот, например, Гомес, человек дела, которому кажется, что он теряет время, или корчащийся от смеха Эредиа, но Оскару нравился весь этот абсурд с зеленым светом и замерами с точностью до миллиметра, Лонштейн, глядящий на гриб и объясняющий, что здесь мы имеем характерный случай ускоренного размножения клеток, я видел, как он зародился на участке возле реки, там, где я причесываю моих голышиков. Моих – кого? спросил Эредиа. Покойничков, сказал Лонштейн, ну ладно, скажу попроще для присутствующих здесь иностранцев, сидел как-то на скамейке и смотрел – на рассвете я устаю работы и выхожу подышать, – вдруг вижу, камешек на земле задвигался, крот! крот! говорю я себе, но в Париже-то нет кротов, ну, говорю я, значит, какой-то огромный, здоровецкий червяк или астральная левитация, но тут камешек чуть поворачивается, и я вижу, высовывается ляпсус, вроде подталкивающего пальца, вот вам и незаметный рост, как говорят здесь некоторые, толчок, и выше, выше, не могла же это быть спаржа, воображаете, рядом с моргом, я пошел, отыскал старую консервную банку и нож, и, когда очень осторожно его вытащил, гриб возвышался над землей уже сантиметра на два. Пять минут, сказал Маркос. Измеряй, скомандовал Лонштейн, и Моника аккуратно, стараясь не прикасаться к ляпсусу, приложила сантиметр, невероятно, сказала Моника, ровно девятнадцать сантиметров. А что я говорил, подсчитай и сообрази, какая огромная внутренняя работа идет в грибе, сказал Лонштейн. Мог бы нам просто рассказать, и все, сказал Патрисио, спавший стоя, визуальное наблюдение вовсе не восхищает. Все вы, мужчины, одинаковы, возмутились соправительницы, очень интересно было посмотреть, это необыкновенный гриб, научный феномен, ни одна из них, правда, не сказала, что гриб красив, что он вырос, как то, о чем все они подумали, и, разумеется, Эредиа выпало провести аналогию, то же самое бывает у меня, когда увижу хорошенькую мини-юбку, ляпсус сразу вырастает, сказал он соправительницам, к шумному их удовольствию. Только заговори с ними на эту тему, сразу волнение, сердито сказал Лонштейн. Хрен ядреный и ракушка кудрявая, сказала Людмила, чем одновременно вызвала уважение Эредиа и изумление Оскара, который очнулся от полузабытья рядом с Гладис, спавшей крепким сном, и тут новый всплеск хохота и обратное движение, – кабинет и впрямь действовал удручающе с его полутьмой и зеленым светом, либо этот гриб испускал усыпляющую эманацию, лучше вернуться распивать вино в другой комнате, где на коврике, сося три пальца, спал Мануэль.
– С этого гриба нельзя спускать глаз, – сказал Лонштейн моему другу, – ты же понимаешь.
По правде, мой друг не очень-то понимал, но Лонштейн все смотрел на него пристально и иронически, и в конце концов получилось так, словно мой друг и Оскар, каждый сам по себе, стали лучше понимать, что происходит (и Маркос также, но Маркос это понимал с самого начала, с самого подключения Лонштейна к Буче, иначе раввинчика не допускали бы к тому, что на практике казалось ему не по плечу), и потому, когда впоследствии мой друг рассказал мне о визите к грибу, я с ним согласился и подумал, что Маркос умеет смотреть на вещи не только с одной стороны, не в пример прочим, решительно устремленным к Буче. В этой дурацкой комедии для Маркоса, возможно, было что-то вроде надежды, надежды не впасть в ограниченность, сохранить способность к игре, частицу Мануэля в своем поведении. Поди знай, че. Возможно, что типы вроде Маркоса и Оскара (о котором я от моего друга немало узнал) были в Буче из-за Мануэля, я хочу сказать, делали это для него, для многих Мануэлей во многих уголках земли, желая способствовать тому, чтобы Мануэль однажды вошел в другую эпоху, и в то же время сохраняя для него какие-то обломки после всеобщего кораблекрушения; а Гомеса игра эта раздражала, излишеством казались ему всякие проблески красоты, какие-то грибы в ночи, все то, что наполняло смыслом любые планы будущего. Понятно, подумал мой друг, считавший себя обязанным вмешаться и подвести конечный итог, – немногие члены Бучи, всех больших и маленьких Буч на земле, поймут людей вроде Маркоса или Оскара, но всегда для Маркоса найдется Оскар, и, наоборот, найдется человек, способный понять, почему надо последовать за раввинчиком, когда он предлагает пройти в кабинет посмотреть на гриб.
* * *
После всего этого казалось, что гости вот-вот разойдутся, но они, естественно, остались еще на часок, соправительницы уснули где кто сумел, мужчины увлеклись вином и сообщениями Эредиа, и, хотя Лонштейн выключил почти все лампы по причинам, как решили его гости, талмудическим, на зевки раввинчика они не обращали внимания или сами им подражали, а между тем – Росарио, встреча миляги Переса с парнями из ПРОМ в Гондурасе, новости лондонские или уругвайские и лучшая из всех, одновременно Оскар и Маркос ревниво
охраняли свои стаканы с вином от содовой, которой Лонштейн по совершенно дикому рецепту его матушки пытался улучшить вкус вина, и Маркос излагал Эредиа и Оскару кое-что из того, что должно произойти в ближайшие пятьдесят восемь часов, причем Оскар полулежал между чуть-чуть похрапывавшей Гладис и двумя огромными подушками, облокотясь в позе Тримальхиона на пачку старых «Гасетас» (из Тукумана), и комментарии по операции НРА доносились до него все глуше, как бы издалека, поворачивая его мысли в другом направлении, к игре сна и полумрака и вина, к другим образам полудремы, где луна светит высоко в небе и по немощеной улочке скачут лошади, и слышится извечный топот копыт,
отбрасывающих с глухим стуком комья земли, и снова видение – ограда со сверкающими бутылочными осколками, девочки, бросающие на нее свои сорочки, чтобы не порезать руки, и сбившиеся в кучу, крики, первый удар хлыстом, бег по пустырям, – какая тут связь с этой комнатой на другом конце земли, с грибом, и все же, все же требуется усилие, чтобы перескочить к сообщению, которое Патрисио читает для Эредиа, и Эредиа вдруг аж подскакивает
но послушай, че, в сердцах говорит Эредиа, я же эту Алисию Кинтерос очень хорошо знаю, а Гомес хмуро из своего угла – тоже мне светский путеводитель, всех на свете знает. Пошел к черту (это Эредиа), и Патрисио, смеясь, демонстрирует Маркосу, как на языке газетчика мусорное ведро превратилось в бак с отходами, и сколько же этих мусорных ведер было опорожнено на улицах, по которым бежали те девочки, которых никто не ждал в автомашине («выказали организованность и выучку»), а потом шлепали по болотам и прятались в канавах, откуда их, наверно, Фубо вытаскивали, поднимая к седлам за волосы или за руки, с шуточками и пощечинами оскорбляя их, но все равно – Оскар чувствовал со своей хмельной вышки, что все равно это было освобождение, неодолимая потребность бежать, будь то девочки из интерната или Алисия Кинтерос, люмпены или юристки, спасающиеся от издевательств системы, бегущие голышом или спокойно садящиеся в поданное точно вовремя авто, обезумевшие от полнолуния и карнавальной музыки или отвечающие следователю, который, как прочитал Патрисио, указывает па высокую степень организованности и выучки у террористической группы. Террористическая группа, фыркнул раввинчик, подумайте, какая дерьмодрянь. Я более чем уверен, что ее знаю, сказал Эредиа, у нее зеленые глаза, а такое не забывается, старина.
– Я спущусь первым, надо осмотреться, – сказал Патрисио, – на всякий случай.
«Ты поосторожней», – хотела сказать Сусана, но промолчала – эти несносные привычные словечки любви и заботы осаждают тебя, как мухи, смешно думать, что Патрисио выскочит на улицу без оглядки как раз тогда, когда следует не слишком бравировать, в этот час везде царит покой, мускул нации дремлет, и тебя могут запросто прихлопнуть тут же, на улице, и никто даже не приподнимет жалюзи, разве что провизжат, что вот уже порядочным июлям не дают спать, sacrй nom de putain de dieu .
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38