Я поднял голову и увидел главную Смерть, восседающую на престоле, а вокруг множество других Смертей. Была здесь Смерть от любви, Смерть от холода, Смерть от голода, Смерть от страха и Смерть от смеха, и все со своими знаками различия. У Смерти от любви было очень мало мозга. Были при ней Пирам и Фисба, набальзамированные, чтобы не протухли от древности, и Геро и Леандр, и еще Масиас – эти в копченом виде, и несколько втюрившихся португальцев – те в виде тюри. Я видел множество людей, которые готовы были испустить дух у нее под косой, но чудом воскресали от запаха корысти.
Средь жертв смерти от холода узрел я всех епископов, и прелатов, и прочих духовных особ: нет у них ни жен, ни детей, ни племянников, которые бы их любили, а есть только их богатства; и потому, заболев, они лишь о богатствах своих пекутся и умирают от холода.
Средь жертв смерти от голода узрел я всех богатых, ибо поскольку живут они в изобилии, то когда заболевают, одна у них забота – диета и режим, из боязни неудобоваримой пищи; так что умирают они от голода; бедняки же, В свой черед, умирают объевшись, ибо говорится: «Все хвори от слабости»; и кто ни навестит больного, что-нибудь ему принесет; и едят они, покуда не лопнут.
Смерть от страха была разряжена богаче и пышнее всех, и у нее была самая великолепная свита, ибо вокруг нее толпилось великое множество тиранов и сильных мира сего, о коих говорится в притчах Соломоновых: «Fugit impius, nemine persequente». Эти умирают от своих же рук, и казнит их собственная совесть, и сами себе они палачи, и лишь одно доброе дело зачтется им в мире сем, а именно: что, убивая себя страхом, недоверием и подозрительностью, они мстят за невинных себе самим. Тут же были скупцы, что держат на запоре сундуки свои, и лари, и окна, замазывают щели между дверью и косяком, превратившись в склепы для своих кошелей. Они прислушиваются к каждому шороху, глаза их изголодались по сну, уста на руки жалуются, что те их не кормят, а душу они разменяли на серебро и золото.
Смерть от смеха была последней, и при ней увидел я многое множество тех, кто был при жизни слишком самоуверен и поздно раскаялся. Это – люди, живущие так, словно не существует справедливости, и умирающие так, словно не существует милосердия. Они из тех, кто в ответ на слова «Верните неправо приобретенное» – говорят: «Смешно слушать». Или скажете вы такому: «Поглядите, вы состарились, грех иссосал вам все кости; оставьте бабенку, которую вы зря мучите, хворью своей умаяли; поглядите, сам дьявол уже презирает вас, словно рухлядь ненужную, самой вине вы противны». Он же в ответ: «Смешно слушать» – мол, никогда не чувствовал себя так хорошо. Есть среди них и такие, которые, когда случится им заболеть и советуют им составить завещание и исповедаться, отвечают, что они здоровехоньки, а такое с ними уже было тысячу раз. Подобные люди и на тот свет попадут, а все никак не поверят, что уже покойники.
Поразило меня это видение, и, мучимый скорбью и болью познания, сказал я:
– Бог даровал нам одну-единственную жизнь и столько смертей! Один лишь способ есть родиться, и такое множество – умереть! Если вернусь я в мир, постараюсь начать жить заново.
Тут послышался голос, провещавший троекратно:
– Мертвецы, мертвецы, мертвецы.
При этих словах заклубилась земля, заклубились стены и полезли отовсюду головы, и руки, и причудливые фигуры. Безмолвно выстроились они в ряд.
– Пусть говорят по очереди, – распорядилась Смерть. Тут выскочил из ряда один мертвец, весьма поспешно и в немалом гневе, и двинулся ко мне – я уж подумал, он побить меня хочет, – и сказал:
– Вы, живые, отродья Сатаны, что вам от меня надо, почему не оставите меня в покое, мертвого и истлевшего? Что я вам сделал, если вы меня, ни в чем не повинного, во всем порочите и приписываете мне то, о чем я ведать не ведаю?
– Кто ты таков? – спросил я с боязливой учтивостью. – Мне твоя речь непонятна.
– Я злополучный Хуан де ла Энсина, – ответствовал он, – и хоть пребываю я здесь уже много лет, но стоит вам, живым, содеять либо молвить глупость, вы тотчас говорите: «До такой глупости и сам Хуан де ла Энсина не додумался бы», «Хуан де ла Энсина на глупости горазд». Знайте же, что все вы, люди, горазды творить и говорить глупости и в этом смысле все вы Хуаны де ла Энсина, и, хоть означает моя фамилия «дуб», не такой уж я дуб и, во всяком случае, не единственный. И спрашиваю я: разве я автор завещаний, в которых вы перелагаете на других обязанность ради спасения души вашей сделать то, что сами вы сделать не захотели? Разве вступал я в споры с сильными мира сего? Красил бороду и, чтобы скрыть старость, выставлял напоказ и старость свою, и мерзость, и лживость? Разве влюблялся в ущерб своей казне? Считал милостью, когда у меня просили то, чем я владел, и отнимали то, чем я не владел? Полагал, что со мной хорошо обойдется тот, кто подло поступил с моим другом, за которого я замолвил ему слово и который ему доверился? Разве потратил я жизнь на то, чтобы добыть средства к жизни, а когда добыл эти самые средства, оказалось, что жизнь-то уже прожита? Разве верил я знакам смирения со стороны того, кому была до меня надобность? Разве женился, чтобы досадить любовнице? Разве был столь жалок, что тратил сеговийский реал в смутной надежде добыть медный грош? Разве терзался оттого, что кто-то разбогател или возвысился? Разве верил в наружный блеск фортуны? Разве почитал счастливыми тех, кто состоит при властителях и отдает всю жизнь ради единого часа? Разве бахвалился, что я, мол, и еретик, и распутник, и ничем-то меня не ублажишь, чтобы сойти за человека искушенного? Бесстыдничал, чтобы прослыть храбрецом? Но коль скоро Хуан де ла Энсина ничего такого не содеял, какие глупости содеял он, бедняга? А что касается до глупостей изреченных, выколите мне глаз, коли сказал я хоть одну. Негодяи, что я изрек, то глупости, а что вы – то умности! Спрашиваю я вас: разве Хуан де ла Энсина сказал: «Благотвори, а кому – не смотри»? Ведь это идет вразрез со словами святого духа, гласящими: «Si benefeceris scito cui feceris, et erit gratia in bonis tuis multa» (Книга Иисуса, сына Сирахова, глава XII, стих I), то есть: «Благотвори, да кому – смотри». Разве Хуан де ла Энсина, чтобы сказать о ком-то, что человек этот дурной, пустил такое речение: «Нет на него ни страха, ни долга», когда надо бы говорить: «Нет на него страха, а от него – платы»? Ведь известно, что лучший признак человека хорошего – то, что он не знает страха и никому не должен, а явный признак дурного – то, что на него управы нет и никому он не платит. Разве Хуан де ла Энсина сказал: «Из рыбного – что посвежее; из мясного – что пожирнее; из дичи – что духовитее; из дам – что именитее»? Он такого не говорил, потому что уж он-то сказал бы: «Из мясного – женщину; из рыбного – что пожирнее; из дичи – ту, что я сам несу; из дам – что подешевле». Взгляните, чем вам плох Хуан де ла Энсина: одалживал он только минутку внимания, дарил одни лишь огорчения; не знался он ни с мужчинами, что денег просят, ни с женщинами, что просят мужа. Каких глупостей мог наделать Хуан де ла Энсина, коли ходил он нагишом, чтобы не водиться с портными, позволил отнять у себя имение, чтобы не якшаться с законниками, и умер от болезни, а не от лечения, чтобы не даться в лапы лекарям? Лишь одну глупость он содеял, а именно: будучи плешив, не снимал бы уж ни перед кем шляпы, ибо лучше быть неучтивым, чем плешивым, и лучше помереть от палочных ударов за то, что ни перед кем не снимаешь шляпы, чем от кличек да прозваний, ибо бедняге ими всю плешь проели. И одну лишь глупость я сказал, и было то слово «да», когда я брал в жены смуглянку, да еще курносую и голубоглазую. И вот лишь потому, что одну глупость Хуан де ла Энсина, сиречь Хуан Дуб, изрек, а другую содеял, ему приписывают всякий вздор; тогда уж пусть честят дубовыми все эти амвоны, кафедры, да монастыри, да правительства, да всяческие ведомства! Будь они все неладны! Весь мир – сплошной дубняк, и все люди – дубы!
Когда договорил он свою речь, предстал передо мною другой мертвец, вида весьма надменного и хмурого, и сказал:
– Оборотитесь ко мне и не думайте, что вы разговариваете с Хуаном де ла Энсина.
– Кто вы, ваша милость, – спросил я, – что говорите столь повелительно и там, где все равны, хотите быть на особицу?
– Я Взбесившийся Король из Стародавних Времен, – отвечал он. – И если вы меня не знаете, то уж во всяком случае помните, потому что вы, живые, до того сатанинская порода, что всякому говорите: мол, он помнит Взбесившегося Короля; и, стоит завидеть вам облупившийся торец, обвалившуюся стену, облезлый колпак, вытертую епанчу, изношенную ветошь, древние развалины, женщину, замаринованную долголетием и нафаршированную годами, вы тотчас говорите: «Вот кто помнит Взбесившегося Короля». Нет в мире короля несчастливее, ибо помнит о нем только всякое старье да рухлядь, древности да нежить. И нет короля, память о коем так мерзка, и дурна, и отдает падалью, и обветшала, и подточена временем, и изъедена молью. Заладили – мол, я взбесился, и, клянусь богом, ложь это; но уж коли заладили все, что взбесился я, делу ничем не поможешь. И ведь не я первый взбесившийся король и не единственный, кого привели в бешенство. Не знаю, как могут не взбеситься все прочие короли. Ведь им уши прожужжали завистники и льстецы, а эти кого угодно взбесят.
Другой мертвец, стоявший подле Взбесившегося Короля, сказал:
– Ваша милость, да утешит вас мой пример, ибо я король Перико и нет мне покою ни днем, ни ночью. Едва попадется людям на глаза нечто грязное, негодное, нищенское, древнее, скверное, они тотчас говорят, что оно, мол, из времен короля Перико. Мое время было лучше, чем они думают. И чтобы понять, каков был я и мое время и каковы они, достаточно послушать их самих, потому что стоит матери сказать девице: «Дочка, женщинам пристало ходить потупя глаза и глядеть в землю, а не на мужчин», как та в ответ: «Так было во времена короля Перико; это мужчинам надлежит глядеть в землю, раз они из земли сделаны, а женщинам надо смотреть на мужчин, раз были они созданы из их ребра». Если говорит отец сыну: «Не божись, не картежничай, молись по утрам, осеняй себя крестным знамением, когда встаешь, благословляй накрытый стол», – сын ему: «Это все было в обычае во времена короля Перико», а теперь, мол, он бабой прослывет, коли покажет, что умеет креститься, и станет всеобщим посмешищем, коли не будет божиться и кощунствовать. Потому что в наше время мужчиной не тот слывет, у кого борода растет, а тот, кто божится.
Только он договорил, появился один востренький мертвечишка и, не поклонившись, вскричал:
– Наговорились – и хватит с вас, ибо нас много, а этот живой человек сам не свой и растерян.
При виде такой его запальчивости я сказал:
– Громче крика не поднимет и сам Матео Пико. Едва договорил я, как этот самый покойник на меня напустился:
– Кстати сунул поговорочку! Так знай, что я и есть Матео Пико, затем и пришел. Эй ты, дрянь живая, какой такой крик поднял Матео Пико, что вы только и делаете, что твердите: мол, громче крика и он не поднимет? Откуда вы знаете, громче он закричит или тише? Зажить бы мне на свете сызнова – только чтобы обойтись без рождения, потому что в утробе женщины мне не по себе, уж больно дорого они мне обходились, – и вы увидите, закричу ли я громче, живые мошенники. Да разве не раскричался бы я при виде ваших злодеяний, вашего самоуправства, ваших наглых выходок? Раскричался бы, такой бы крик поднял, что вам пришлось бы переиначить поговорку, и гласила бы она: «Еще больше крика поднимет Матео Пико». Вот я стою здесь и перекричу кого угодно, и дайте знать об этом крикунам из мира живых, а я за эту поговорку в суд на вас подам, полутора тысяч не пожалею.
Я смутился оттого, что по неосторожности и невезению наткнулся на самого Матео Пико. То был визгливый малорослый человечек, кривоглазый, косоногий, слова так и сочились у него из всех пор, и мне кажется, что я уже видел его тысячекратно и в разных местах.
Когда он отошел, глазам моим предстал огромнейший стеклянный сосуд. Мне приказали подойти поближе, и я увидел, что было там мясное крошево, неистово бурлившее и плясавшее по всей этой колбище; понемногу куски и ломти мяса стали срастаться, там появилась нога, там рука, и наконец сшился и образовался целый человек. Я позабыл обо всем, что видел и пережил до сих пор, и зрелище сие так меня потрясло, что меня не отличить было от мертвецов.
– Иисусе тысячекратно, – вскричал я, – что это за человек, сотворенный из обрезков и порожденный колбою?
Тут послышался мне из сосуда голос, вопрошавший:
– Какой теперь год?
– Тысяча шестьсот двадцать первый, – отвечал я.
– Его-то я и дожидался.
– Кто ты таков, – сказал я, – что, будучи детищем колбы, наделен жизнью и речью?
– Неужели ты не узнаешь меня? – сказал он. – Неужели по колбе и крошеву не догадался, что я маркиз де Вильена? Разве ты не слышал, что я велел изрубить себя на куски и поместить в колбу, дабы обрести бессмертие?
– Слышать-то всю жизнь слышал, – отвечал я, – но всегда принимал это за нянюшкины побасенки и детские сказочки. Кто же ты на самом деле? Я-то, признаться, принял тебя поначалу за какого-то алхимика, обреченного за грехи томиться в этой колбе, либо за аптекаря. Не зря натерпелся я страху – по крайней мере тебя увидел.
– Узнай же, – сказал он в ответ, – что я не был маркизом, так титулуют меня по невежеству. Звался я дон Энрике де Вильена, был инфантом кастильским, изучил и написал немало книг; но мои книги были сожжены, к изрядному огорчению людей ученых.
– Да, припоминаю, – сказал я, – слышал я также, что похоронили тебя в Мадриде, в церкви святого Франциска; но теперь убедился, что то неправда.
– Раз уж ты пришел сюда, – сказал он, – раскупори эту колбу.
Я собрался с силами и начал было отколупывать глину, коей было замазано стекло, когда он остановил меня со словами:
– Погоди, скажи сначала, что сейчас на свете – война или мир?
– Да вроде мир, – отвечал я, – и притом всеобщий, раз никто ни с кем не воюет.
– Вон оно как! Закупоривай снова. Ибо в мирное время повелевают трусы, процветают распутники, возносятся невежды, правят тираны, тиранствуют крючкотворы и крючкотворствует корысть, потому как мирное время благоприятствует плутам. Не хочу я наверх, мне и в колбе хорошо, распадусь-ка снова в крошево.
Я очень опечалился, потому что он начал было крошиться, и сказал ему:
– Погоди, ведь всякий мир, если он не добыт в доброй войне, ненадежен. Мир, добытый уговорами, сделками и соглашениями, – лишь приправа, разжигающая охоту к войне; да и не для кого теперь радеть о мире, ибо, если и сказали ангелы: «Мир людям доброй воли», то завет сей доходит мало до кого из ныне живущих. На земле того и гляди начнется заваруха, все так и бурлит.
При этих словах он приободрился и, выпрямившись, сказал:
– Коли есть надежда повоевать, я выйду отсюда, ибо необходимость понуждает правителей узнавать людей достойных и отличать их от тех, кто таковыми кажется. С войною приходит конец козням писак, ханжеству докторов и унимаются пролазы лисенсиаты. Итак, откупори, но скажи мне прежде: много ли денег в обращении сейчас в Испании? Как к ним относятся люди? В силе они? В почете? При власти?
Я отвечал:
– Индийские флотилии не оскудели, хоть Генуя и напустила своих пиявиц через Испанию на гору Потоси и они присосались к среброносным жилам и принялись потягивать денежки, опустошая рудники.
– Генуэзцы прибрали деньги к рукам? – молвил он. – Распадаюсь в крошево. Сын мой, генуэзцы – болезнь, что нападает на золото, сущая золотуха, и объясняется это тем, что ради денег якшаются генуэзцы со всякими погаными золотарями. А что сами они – денежная золотуха, видно из того, что излечиться от оной могут лишь те деньги, что попадают во Францию, ибо христианнейший король не допускает генуэзцев в торговое дело. Чтоб я вышел отсюда, когда по улицам ходят эти денежные прыщи? Да лучше мне стать не то что крошевом в колбе – песком в песочнице, чем быть свидетелем их всевластья.
– Сеньор чернокнижник, – возразил я, – хоть все это и так, но при всем своем богатстве маются генуэзцы болезнью выйти в кабальеро, недугом выбиться в сеньоры и хворью вылезти в князья. И по этой причине, а также из-за ссуд и расточительства, дело их приходит в упадок, и все съедают долги и безумства. Да еще распорядился дьявол, чтобы за королевскую казну отомстили им шлюхи, каковые обманывают их, изнуряют, распаляют, обкрадывают, так что наследует генуэзцам Совет по делам казны. «Истина от века прочна: истончится, да не лопнет она» – гласит поговорка, и отсюда видно, что генуэзцы – отнюдь не истина, ибо они истончаются и лопаются.
– Твои речи меня обнадежили, – сказал он, – я, пожалуй, выйду из этого сосуда, только скажи мне прежде, в каком состоянии находится в мире честь.
– Немало придется сказать, – отвечал я.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59