Комедия занимала собою до пяти дестей бумаги, и называлась она «Ноев ковчег». В ней действовали петухи, мыши, лошади, лисицы и кабаны, как в баснях Эзопа. Я похвалил ее замысел и выполнение, на что он ответил мне:
– Это все моя выдумка, и другой такой комедии нет на всем свете. Самое важное – это ее новизна, и если мне удастся поставить ее на сцене, то это будет великое событие.
– Как же можно будет играть ее на сцене, – полюбопытствовал я, – если в ней должны выступать животные, которые ведь не умеют говорить?
– В этом и состоит трудность, – ответил он, – а не будь ее, разве могло бы поспорить с ней какое-либо другое произведение? Впрочем, я подумаю о том, чтобы поручить исполнять ее попугаям, сорокам и дроздам, – они ведь умеют говорить, а в интермедиях мы займем обезьян.
– Да, конечно, это будет великое произведение.
– У меня есть и другие, еще более великие, – не унимался он. – Их я написал для одной женщины, в которую я влюблен. Полюбуйтесь-ка на девятьсот один сонет и двенадцать редондилий, – все это выглядело так, будто он разменивает эскудо на мараведи, – кои я сложил к ногам моей дамы.
Я спросил его, видал ли он их в природе. Он ответил, что его сан этого ему не позволил, но что сонеты его их прозревали. По правде говоря, хотя мне и было забавно его послушать, но я убоялся такой массы плохих стихов, а потому начал переводить разговор на другие предметы и заметил, что вижу зайцев.
– Так я вам начну, – живо подхватил он, – с того стиха, где я сравниваю ее с этими зверьками.
И тотчас же начал. Я, чтобы отвлечь его, спросил:
– Видите вы, ваша милость, вон те звезды, что заметны и днем?
На это он отвечал:
– А вот я закончу этот сонет и прочту вам тридцать третий, где я сравниваю ее со звездой. Но оценить его можно только тогда, когда вы знаете, с какой целью они все написаны.
Я весьма опечалился, поняв, что нельзя ничего назвать и ни о чем упомянуть, по поводу чего он не сочинил бы какой-нибудь глупости, но, видя, что мы приближаемся к Мадриду, возрадовался всей душой, ибо понадеялся, что теперь он замолчит от стыда. Но случилось наоборот, так как, желая обратить на себя внимание, он при въезде в город только возвысил свой голос. Я умолял его прекратить эту декламацию и предупреждал, что если дети пронюхают в нем поэта, то не останется ни одной кочерыжки, которая бы своим ходом не понеслась нам вдогонку, ибо поэты объявлены сумасшедшими в некой прагматике, изданной одним из их собратий, удалившимся от занятий поэзией в доброчинную жизнь. Он, весьма взволновавшись, попросил меня прочесть ему эту прагматику, если она у меня имеется. Я пообещал сделать это в гостинице. Мы направились к той из них, где он имел обыкновение останавливаться, и натолкнулись у ее дверей на целую дюжину слепцов. Одни узнали его, видимо, по запаху, другие – по голосу и громко его приветствовали. Он обнял каждого из них, и тогда одни стали просить у него побуждающую к щедрости молитву праведному судье, писанную торжественными и нравоучительными стихами, другие – молитву за души в чистилище. Они тут же принялись торговаться. Получив от каждого по восьми реалов задатку, он попрощался с ними и сказал:
– Эти слепцы приносят мне больше трехсот реалов дохода. С позволения вашей милости, я теперь ненадолго уединюсь, дабы сочинить для них кое-что, а потом, после обеда, послушаем прагматику.
О, несчастная жизнь! Ибо нет никого несчастнее безумцев, которые зарабатывают себе на пропитание своим собственным сумасшествием!
Глава X
о том, что я делал в Мадриде и что случилось со мною вплоть до прибытия в Сереседилью, где я и заночевал
Стихотворец уединился на некоторое время, чтобы заняться сочинением всякой ереси и глупостей для слепцов. Тем временем наступил час обеда. Мы пообедали, и тотчас же поэт попросил меня прочесть прагматику. Не будучи занят ничем другим, я достал ее, прочитал и теперь помещаю здесь, ибо она показалась мне соответствующей тому, что автор ее поставил себе целью обличить. Гласила она следующее:
ПРАГМАТИКА РАЗОБЛАЧИТЕЛЬНАЯ
ПРОТИВ ПОЭТОВ СКУДОУМНЫХ, МНОГОРЕЧИВЫХ И ЛИШЕННЫХ ИЗЮМИНКИ
Заглавие это вызвало у сакристана взрыв самого громкого, какой только раздавался в мире, хохота, и он сказал:
– Раньше бы сказал, в чем дело! А то я, ей-богу, подумал, что этот указ касается меня, а выходит, что он относится только к поэтам без изюминки.
Эти слова его весьма умилили меня, ибо он произнес их так, словно у него кладовые ломились от сабзы и кишмиша. Я опустил вступление и стал читать прямо с первого пункта, где значилось:
– «Принимая во внимание, что тот род пресмыкающихся, коих именуют поэтами, – наши ближние и христиане, хотя и плохие, ввиду того, что они круглый год заняты обожанием бровей, зубов, шелковых лент, волос и туфелек, совершая к тому же еще большие прегрешения, повелеваем, чтобы на страстной неделе все площадные поэты и песельники были собираемы, подобно женщинам предосудительного поведения, порицаемы за их ошибочный образ жизни и увещеваемы обратиться на истинный ее путь. Местом для этого назначаются исправительные дома.
Item: принимая во внимание обилие жару в не знающих прохлады стихах поэтов, иссушенных, как изюм, бесчисленными солнцами и светилами, кои идут на их сочинительство, обязываем их к строгому молчанию по поводу небесных явлений, определив месяцы, запретные для муз, подобно тому, как существуют запретные месяцы для охоты и рыбной ловли, дабы не исчерпать природные запасы и вышепоименованных.
Item: принимая во внимание, что адская секта людей, осужденных на вечный консептизм, разрушителей слов и извратителей мысли, заразила своей поэтической лихорадкой и женщин, объявляем, что сия последняя напасть есть справедливое возмездие за то зло, которое причинила Адаму прародительница наша Ева. А поелику век наш оскудел и испытывает нужду в драгоценностях, повелеваем стихотворцам сжечь свои сочинения, подобно старым бахромам, дабы извлечь из них сии благородные металлы, ибо в большинстве стихов они дам своих превращают в некие подобия статуй Навуходоносора, из всевозможных металлов изваянных».
Тут мой сакристан не стерпел и, вскочив, воскликнул:
– Еще и достояния нашего лишить нас хотят! Бросьте читать дальше, ваша милость. Ибо если дело дошло до этого, я поеду к папе и растрачу все, что у меня есть. Неужели же мне, духовной особе, прилично перенести подобное оскорбление? Я докажу, что стихи поэта духовного сана не подчиняются подобной прагматике. Сейчас же иду подавать жалобу в суд!
Меня разбирал смех, но, дабы не задерживаться – было уже поздно, – я сказал ему:
– Сеньор мой, эта прагматика написана шутки ради, она не имеет ни силы, ни обязательности, ибо не исходит от власть имущих.
– Бедный я грешник! – воскликнул он в сильном волнении. – Надо было предупредить меня об этом, и тогда я был бы избавлен от величайшего огорчения на свете. Представляете ли вы себе, ваша милость, что это значит – написать восемьсот тысяч строф и выслушивать нечто подобное? Продолжайте же, ваша милость, господь да простит вам тот страх, который меня обуял.
Я продолжал:
– «Item: обращаем внимание на то, что, благодаря святому таинству крещения, добрая половина их писаний стала ложью, и истина в оных проявляется лишь тогда, когда они поносят друг друга.
Item: принимая во внимание, что они ни о чем здраво судить не могут, решив, что все равно все будет рассужено в долине Иосафатовой, и оставили там свой рассудок, постановляем, чтобы разрешали им проживать в государстве не иначе, как с особой отметиной, а буйных бы вязали, давая им, однако, пользоваться всеми льготами, положенными умалишенным, дабы, если случится им где напроказить, упоминания того, что они поэты, если они представят тому доказательство, было им достаточно, чтобы не только избавиться от наказания, но еще и заслужить благодарность за то, что они ничего худшего не натворили.
Item: замечая, что, перестав быть маврами, хотя и сохранив кое-что от прошлого, стихотворцы превратились в пастухов, и скот по этой причине тощает, так как питается их слезами и иссушивается огнем их пламенеющих душ, и перестал пастись, так как упоенно слушает их музыку, повелеваем им оставить это занятие, отведя уединенные места для любителей отшельничества, а остальным предписав освоиться с веселым ремеслом погонщиков мулов, которым и соленое словцо употребить не страшно».
– Какой-то шлюхин сын, содомит, рогатый муж или иудей выдумал все это, – вскричал сакристан, – и если бы я узнал, кто он, я бы сочинил на него такую сатиру, которая бы задала жару и ему, и всем его читателям. Подумайте сами, пристало ли отшельничество таким безбородым людям, как я? Почтенному сакристану, имеющему дело со священными сосудами, – и вдруг стать погонщиком мулов! Как хотите, сеньор, но это страшное оскорбление!
– Я уже вам объяснил, ваша милость, – сказал я, – что это всего лишь шутки, и как шутки их и следует слушать.
Затем я продолжал:
– «Item: во избежание великих хищений запрещаем ввоз стихов из Арагона в Кастилию и из Италии в Испанию под страхом для поэта быть наряженным в хорошее платье; а если провинность повторится, то и ходить чистым и умытым в течение целого часа».
Это очень понравилось моему слушателю, ибо он носил поседевшую от старости сутану с таким количеством грязи на подоле, что если бы потребовалось предать его погребению, то достаточно было бы стряхнуть ее на его останки; плаща же его хватило бы на унавоживание двух полей.
Посмеиваясь над моим поэтом, я сказал ему, что прагматика повелевает считать повинных в смертном грехе отчаяния всех женщин, влюбляющихся исключительно в поэтов, и отказывает им в церковном погребении, как это делается с повесившимися и бросившимися в пропасть.
– «Item, – добавил я, – имея в виду великие урожаи редондилий, канцон и сонетов, которые имели место за последние плодородные годы, повелевается: охапки рукописей, которые из-за плохого качества бумаги избегнут бакалейных лавок, должны быть отправлены без всякой пощады в отхожие места».
Наконец я дошел до последнего пункта, гласившего: – «Однако, милостиво принимая в соображение, что в государстве имеется три рода людей, столь несчастных, что они не могут жить без поэтов, а именно – слепцы, комедианты и сакристаны, объявляем, что допускается существование нескольких лиц, занимающихся этим искусством, при условии наличия у них экзаменационного свидетельства, выданного им местным поэтическим касиком, вместе с тем обязываем поэтов, пишущих для комедиантов, не кончать интермедий ни избиением палками, ни появлением чертей, а комедий – свадьбами; пусть также для привлечения публики не рассчитывают они на объявления, будь то на листках или изустные под звуки труб. Поэтам же для слепцов возбраняется местом действия их романсов избирать Тетуан и для того, чтобы срифмовать „Христа ради“, не вспоминать „о награде“, повелев им изгнать из своего словаря следующие речения: „возлюбленный христианин“, „человечный“ и „дело чести“».
Всем, кто прослушал эту прагматику, она показалась превыше всяких похвал, и каждый из слушателей попросил у меня ее копию. Один лишь сакристан стал клясться торжественной вечерней, «Introibo» и «Kyrie», что эта сатира направлена против него, судя по тому, что в ней говорилось о слепцах, и добавил, что в своем деле он разбирается не хуже всякого другого.
– Я лицо, – заявил он под конец, – которое проживало в одной гостинице с Линьяном, лицо, которое не один раз обедало вместе с Эспинелем, лицо, бывшее в Мадриде в такой же близости к Лопе де Веге, как и он ко мне, видевшее дона Алонсо де Эрсилью тысячу раз, имеющее в своем доме портрет божественного Фигероа и купившее штаны, оставшиеся от Падильи, когда тот пошел в монахи, штаны, носимые и теперь, хотя они и прохудились. Он показал эти штаны, чем так рассмешил всех собравшихся, что они не хотели уходить из гостиницы.
Однако было уже два часа, а так как ехать все равно надо было, мы покинули Мадрид. Я распрощался не без сожаления с сакристаном и направился к горному проходу. Богу было угодно, дабы я не предался дурным помыслам, послать мне на дороге какого-то солдата. Мы с ним немедленно вступили в беседу. Он спросил, не следую ли я из столицы. Я ответил, что был в ней проездом.
– Большего она и недостойна, – сказал он на это, – я предпочту – клянусь господом богом! – просидеть в осаде, по пояс в снегу, вооруженный с ног до головы, как человечек с башенных часов, и питаться корой, нежели переносить всякие мерзости, творимые там над честным человеком.
На это я указал ему, что, насколько можно судить, в столице имеется все, что угодно, и что там весьма почтительно обращаются с каждым порядочным и удачливым человеком.
– Почтительно обращаются! – воскликнул он в великом раздражении. – Я проторчал там полгода, хлопоча о чине прапорщика за двадцать лет подвигов и за то, что проливал свою кровь на службе у короля, о чем вопиют эти раны!
Тут он показал мне шрам величиной с ладонь в паху, происхождение коего от бубона было ясно, как солнце, а также две отметины на пятках, сказав, что они сделаны пулями, и кои я, поскольку и у меня было две таких же точно, признал за отмороженные места. Потом он снял шляпу и показал мне свое лицо. Оно было украшено шестнадцатью швами, и шрам этот рассек ему нос надвое. Если прибавить к этому шраму еще три, что у него были, не покажется удивительным, что лицо у него смахивало на географическую карту, так оно было исчерчено.
– Этим, – объяснил он, – меня наградили в Париже на службе богу и королю, истыкав мне все лицо, а теперь мне тычут в нос любезные речи, заступившие ныне место злых дел. Прочтите эти бумаги, заклинаю вас кизнью лисенсиата, из которых вы увидите, что никогда не ходил в бой – клянусь Иисусом Христом! – человек – разрази меня господь! – столь отмеченный заслугами.
В этом он, пожалуй, был прав, ибо отмечен он был основательно. Тут он стал вытаскивать какие-то жестянки и совать мне бумаги, наверняка принадлежавшие кому-то другому, чье имя он себе присвоил. Я прочитал их, расточив тысячи похвал воину, с подвигами которого сравняются лишь деяния Сида и Бернардо дель Карпио. Услыхав это, он подскочил и воскликнул:
– Как так сравняются? Разрази меня господь, но со мной не сравняются ни Гарсиа де Паредес, ни Хулиан Ромеро, ни кто-либо другой из героев! Черт побери, тогда-то ведь еще не было артиллерии! Клянусь господом богом, в наше время Бернардо не выдержал бы и часа сражения! Спросите-ка во Фландрии про подвиги Корзубого, услышите, что вам понарасскажут.
– Не вы ли этот самый Корзубый, ваша милость? – спросил я.
Он ответил:
– А кто же еще. Разве не заметно, скольких зубов не хватает у меня во рту? Но оставим этот разговор, ибо неприлично мужчине восхвалять самого себя.
Коротая время в таких беседах, мы настигли ехавшего на ослике отшельника с бородой столь длинной, что он вывозил ее в дорожной грязи, тощего и одетого в серое сукно. Он приветствовал нас обычным «Deo gratias» и начал расхваливать тучные пажити – знак великой благости божьей. Солдат подскочил и воскликнул:
– Э, отче! Я видел более густую щетину пик, направленных на меня, и, клянусь богом, все же не сплоховал, когда мы громили Антверпен. Да-да, свидетель мне всевышний!
Отшельник упрекнул его в том, что он столь часто клянется именем господним. На это солдат ответил:
– Сразу видно, отче, что вы не были солдатом, раз попрекаете меня моим собственным ремеслом.
Меня весьма рассмешило его понятие о солдатском ремесле, и я смекнул, что это просто-напросто какой-нибудь трус и проходимец, ибо для сколько-нибудь выдающегося воина нет более отвратительной привычки, да, пожалуй, и для всех солдат вообще. Мы достигли горного прохода. Отшельник молился, перебирая свои четки, сделанные из здоровенных обрубков дерева, так что при каждой «Ave Maria» они стучали, как кегельные шары. Солдат шествовал, сравнивая скалы с замками, кои ему довелось видеть, и воображая, где могут быть возведены на них укрепления и где следовало бы разместить артиллерию. Я ехал, разглядывая их обоих, в равной мере боясь и четок отшельника, и солдатского вранья.
– Эх, взорвал бы я порохом большую часть этого прохода, – хвастался солдат, – и сделал бы доброе дело для путешественников.
В этих и тому подобных разговорах добрались мы с наступлением темноты до Сереседильи и все трое направились на постоялый двор. Заказали ужин – была пятница, – и отшельник в ожидании его предложил:
– Займемся-ка делом, ибо безделье – мать пороков. Сыграем-ка на авемарии!
С этими словами он извлек из своего рукава колоду карт. Меня весьма рассмешило это зрелище, в особенности когда я подумал о его четках.
Солдат сказал:
– Нет, сыграем на деньги, но только по-дружески, не больше, как на сто реалов, которые при мне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59