А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Тут вмешались немецкие часовые. Они тоже хотели посмеяться.
– Цурюк! – приказали немцы. – Ферботтен! – Это я поняла слово в слово: «Назад, запрещено».
Объясняют:
– Русские задохнутся в чужой атмосфере, оставьте им ихнее… – и захохотали.
Сразу перестали смеяться француженки.
Разрешено вынести только мертвых. Я стояла у самого края, мне было видно: из других вагонов выносят мужчин. У нас всего три покойницы, у мужчин значительно больше… Я не хотела считать.
Откуда-то появился священник, похожий на нашего городского ксендза. Две монашки в белых, накрахмаленных шляпах-чепцах.
Покойников уложили в два ряда на перроне. Священник начал тихо читать молитву… Наверно, так полагается по международной конвенции. Я слышала чужие слова, и мне было обидно, что над нашими товарищами читают латинскую, а не славянскую молитву, хотя им уже было безразлично.
Скорей всего, они вообще не знали никаких молитв, никогда не нуждались в них… Спеть бы им «Вы жертвою пали…». Там слова как раз подходящие… «Вы жертвою пали в борьбе роковой…» И, наверное, наши женщины поддержат меня, запоют. А монашки будут слушать и думать, что это и есть наша молитва… «В любви беззаветной к народу… Вы отдали все, что могли, за него…»
Боже мой, как хорошо должно получиться… Я оглянулась. Передо мной француженка. Глаза ее полны слез. В одной руке у нее миска с супом, другой она крестится, всей ладошкой, по-католически. Снизу на меня смотрела, сидя на полу с миской в коленях, Маша-черная. Смотрит и не поет. Слезы падают в миску. Рядом Катя, она говорит:
– Перестань, Любочка… Ешь, нас скоро отправят…
Что перестать? Значит, я все же запела и никто не поддержал… Подруги мои ели суп. Ложки дрожали в их слабых руках, а лица, щеки, губы подернулись какой-то жадной радостью, они точно сияли, а глаза беспокойно вскидывались на француженок… Я взяла миску и опустилась на колени. На какое-то время окружающее перестало существовать для меня, и я не сразу поняла то, что произошло на перроне. Полицейские и часовые разгоняли толпу, пришедшую к нашему поезду.
Женщины, старики, дети-подростки принесли нам кто хлеб, кто бутылку вина или молока, кто теплый платок или куртку. Эти добрые люди не входили в команду Красного Креста. У них не было повязок на рукавах. Они пришли и приехали на велосипедах, быть может, издалека, а полиция отгоняла их. Они шумели, что-то кричали… Начальник подал команду закрыть вагоны, но еще не собраны миски и ложки, принадлежавшие Красному Кресту. Француженки не торопились собирать их. Этим воспользовались согнанные с платформы. Все произошло так неожиданно, что часовые растерялись…
На перроне появились велосипедисты. Они вынырнули из-за невысокого длинного здания, взлетели на узкую платформу и, не сбавляя скорости, делая рискованные повороты, помчались вдоль состава.
Один за другим, вернее, одна за другой, так как женщин было больше, чем мужчин и подростков. Одной рукой удерживая руль, другой, подняв перевязанный бечевкой пакет, подлетали к двери вагона, швыряли пакет и, пригнувшись, изо всех сил крутили педали, скрываясь за другим концом платформы.
Сначала все, кто увидел велосипедистов, вскрикнули от удивления и замерли. Слышался только шипящий свист резины по асфальту и частое дыхание женщин… Заброшен один пакет, другой, третий… Тут опомнился караульный начальник.
– Хальт! Хальт! Цурюк, ферфлюхте!
Загудела толпа, оттиснутая за перрон. Велосипедисты неслись вдоль состава. С криком и руганью часовые преграждали им путь, но взамен двух свернувших появлялось четверо новых. Нет, не новых. Тот, кто успевал проскочить до конца, огибал низкое здание и снова, уже с другим пакетом, врывался на платформу.
В вагоны летели батоны хлеба, овощи, одежда… По перрону бегали женщины с повязками Красного Креста, мешая полицейским ловить велосипедистов. Толпа визжала, кричала «браво!» и аплодировала. Это походило на спортивное состязание, на гонки с препятствиями… Азарт передался и нам. Мы тоже кричали, налезая друг на друга. С трудом удерживаясь в дверях телятника, ловя летящие к нам пакеты… Долго так продолжаться не могло.
Четверо солдат протянутой поперек платформы веревкой, как сетью, ловили велосипедистов. Первой попалась встрепанная кудрявая девушка в светлом жакете и узкой, поднятой выше колен, юбчонке. Она ударилась грудью о веревку и вылетела из седла. По асфальту покатились огурцы, узкий, длинный батон белого хлеба.
Уже гудел паровоз. Охранники прикладами загнали нас в глубь вагона и задвинули дверь… Чем закончились события на перроне, не знаю.
Знаю только, что наши женщины плакали, обнимались и целовались, как бы передавая друг другу вспыхнувшую любовь и благодарность к отважным француженкам.
Это был еще один день моего большого «Любиного счастья».
Мы собрали пакеты. Теперь подруги сами сложили их возле меня и ждали.
Господи, разве мы могли мечтать о таком? У нас был хлеб, печенье, фрукты, сахар, фляжки воды, три теплых кофты. А в одном пакете, завернутом в старый шарф, шерстяные чулки и… Что бы ты думал? Тюбик губной помады. Честное слово… И коробочка пудры. Не пудры, а такой, знаешь, спресованный плоский кружок из пудры и крема. И еще вроде пуховки… Ну, скажи, разве не прелесть эти француженки?
Конечно, хлеб для нас был дороже всего, и, пожалуй, если бы французы нас видели раньше, никто о помаде и не заикнулся бы. Но им просто сказали: «Везут русских женщин», вот они по-женски и решили…
– Девочки, – предложила я, – давайте наведем красоту!
– Дура ты, – оборвала мою веселость Маша-черная, – кому нужна твоя красота загаженная. (Она, прости, еще хуже сказала.) Мажься не мажься, а сгниешь не позже других…
– Посмотрим, – сказала я, будто на что-то надеясь, а больше из упрямства. Еще мне хотелось продлить общее настроение, позабавить подруг, – пусть гады видят, что мы не сдались…
– Да уж сдались, – отмахнулась Маша, – дальше некуда…
– Дай-ка я тебе помогу, – неожиданно предложила Дуся, достав из-за пазухи гребешок, – все-таки на дамского мастера училась. Авось не забыла…
Так и прибыла я в Эрувиль, прямо от дамского мастера. Такой увидел меня Франсуа, и я знала: мы не одни…
Франсуа:
Я же говорил, что губы были слишком густо накрашены, но это оттого, что лицо очень бледное…
Она подошла к коменданту и, глядя прямо в глаза, сказала по-немецки:
– Там больные, велите помочь им выйти.
– Mon Dien! – Краснорожий комендант стал просто пунцовым.
– Прикажите вашим солдатам, – повторила она.
И тут произошло нечто удивительное. Скорее всего, подействовала та самая сила, которую почувствовали мы, глядя на первую русскую женщину. Браво, мадам! Комендант послушался ее, он крикнул солдатам. Те прыгнули в вагон помочь больным выйти… Ну нет… Эта мысль только мелькнула, вслед за ней замелькали руки и ноги. Солдаты выталкивали, выбрасывали, вышвыривали женщин. Некоторые сопротивлялись, пятясь в угол вагона. Она закричала им по-русски. Я не мог понять, но догадался, она распорядилась, чтобы прекратить бесчинства солдат. Здоровые женщины быстро выскочили на платформу и помогли обессиленным. Она действовала активнее других.
Я любовался ее энергичными жестами, точными движениями. Комендант понял в ней старшую и уже ей приказал построить женщин по четыре в ряд.
Часть пятая

I
Лагерь Эрувиль ничем не отличался от других лагерей, размещенных в бывших солдатских казармах.
Те же длинные бараки с двухэтажными нарами, та же колючая проволока, замыкавшая кварталы. По углам вышки с пулеметами и прожекторами.
Они уже давно «вписались» в скудный пейзаж района Нанси, как подобные им, в Пьенье, Лямурье, Тукени, Жудровиле… когда-то в них томились бойцы интернациональных бригад, пришедших из Испании, затем квартировали резервы линии Мажино, теперь они снова превращены в тюремный лагерь.
От белорусских лагерей – у деревни Тростенец или на полесских болотах, возле Азарич, – их отличали аккуратные постройки, хорошо продуманная планировка и даже некоторые удобства, оставшиеся от армейских служб.
Но немецкому Равенсбруку или польскому Освенциму они уступали в масштабах и технике. Здесь не было ни тока высокого напряжения, пропущенного через ограждения, ни печей-крематориев. Это не был «лагерь уничтожения». Хотя…
В правом углу каждого двора находился бункер, куда на целые недели запирали провинившихся… Рядом мертвецкая, так что далеко носить трупы не приходилось… Лагерь как лагерь. С точным немецким распорядком и знакомыми жестокостями. Главной задачей его было накопление даровой рабочей силы.
К тому времени, когда в Эрувиль прибыли вагоны из Белоруссии, в лагере насчитывалось около семисот женщин и две тысячи мужчин.
День начинался так: часовой или двухчасовой (в зависимости от настроения начальства) аппель, построение колонн, выход за ворота под песню «Ди фане хох!», затем марш к узкоколейке и, на открытых площадках, по извилистой дороге через холмистый лес к горняцкому городку Тиль. К его рудникам, принадлежащим новым смешанным германо-французским компаниям.
Пленные – плохие работники. Как ни старались надсмотрщики – увеличить добычу руды не удавалось. То выходили из строя отбойные молотки, то в поднятых вагонетках была лишь бросовая порода, то неожиданно рушилась крепь, заваливая мастера или полицейского. Слишком часто портились механизмы. Гестапо мало чем помогало. Заберут одних, другие не лучше.
Не так просто быть настоящим шахтером. Работу, требующую знаний и навыков, пришлось поручать вольнонаемным, менее выгодным для хозяев, французским горнякам.
Так на рудниках ежедневно встречались две цепочки рабочих.
Из горняцких поселков, однообразных домишек, разбросанных по равнине, через низкие калитки палисадников с чахлыми кустами еще до зари выходили шахтеры.
На ходу застегивая короткие пальто, кутая шеи шарфами, зажав под мышкой сверток со своей долькой черного хлеба и флягой с подслащенной водой (раньше в этой фляге носили вино), шли вольнонаемные. Их не охраняли. Они не очень боялись шпиков из «промышленной полиции», потому что у них была броня. Без них никак не обойтись. Некоторых даже вернули из плена, из Германии. Правда, их почему-то приписали к другим, не родным местам. Распределили по «особому списку», но все же шахтеры считались свободными, вольнонаемными.
В тот же час по узкоколейке прибывали площадки рабочего поезда с заключенными и охраной.
Попав в первый раз на рудник, Люба, как и остальные женщины из Белоруссии, видевшая шахты в кино или на рисунках, с любопытством и удивлением оглядывалась по сторонам. Рассмотреть, понять ничего не удавалось, – это не экскурсия. Их торопили. Торопили, когда выводили из бараков, когда строили и гнали по лесной дороге километра четыре до узкоколейки. Стоя на покачивающейся, со всех сторон обдуваемой площадке, можно было еще осмотреться, одуматься. Все мысли сводились к одной – бежать. Бежать, казалось, не трудно, кругом леса и охрана не велика. Да как побежишь, не зная ни местности, ни языка? Прибежишь прямо в бункер… Надо выждать. Связаться с какой-то подпольной организацией. Должна же она быть… Скорей всего, в шахте удастся узнать…
В шахте снова торопили. Прогнали бегом мимо раздевалки и душевой, где толпились французы. Заключенным нечего делать ни в раздевалке, ни в душевой. Это не для них. Они только удивились, взглянув на свисавшие с потолка, подтянутые на блоках узлы грязной шахтерской одежды. Вольнонаемные снимали с себя куртки и рубахи, в которых пришли, и, опустив блок, меняли их на те, что висели под потолком. Лишнего места одежда не занимала. Ничего не скажешь, ловко придумано… Только это и успели заметить.
Потом, плотно прижавшись друг к другу в спусковой клети, хором ахнули, проваливаясь в холодную глубину… В штольне встречало начальство. Штейгеры, мастера. Там стоял и Франсуа, выискивая кого-то глазами.
Тогда Люба не видала его, она не знала еще, что есть такой человек на белом свете. Собственно, белого света уже не было. Была знобящая, волглая темнота и желтые, словно масляные пятна редких шахтерских ламп.
Если бы здесь не было никакой охраны, и тогда Люба не смогла бы убежать, не зная, как выбраться на тот самый «белый свет».
Любу вместе с Машей-черной определили на нижний ярус – откатывать вагонетки с рудой. От четырех утра до четырех вечера… Тут она и познакомилась с Франсуа.
Люба:
По-настоящему мы познакомились несколько позже, когда у нас организовался подпольный лагерный комитет и мне дали задание – связаться со штейгером. А до того, скажу откровенно, я считала его фашистским прислужником и, конечно, остерегалась. Ну сами подумайте – за каждым движением следит. Тут и так тошно, а он стоит в сторонке, в каске кожаной, фонарик свой направит и смотрит, смотрит…
С нами алжирцы работали, хорошие такие ребята. Человек двадцать на нашем горизонте и столько же на верхнем. Им строго запретили разговаривать с русскими. Да разве там разберешь? Темно, глухо, лица перемазаны, одни глаза блестят. Поди узнай, кто тут алжирец, кто негр, поляк, или югослав, или русский. Вот уж подлинный интернационал. Без различия рас и цвета кожи… Охраняли нас немцы и французские полицаи-надсмотрщики.
Французов мы сразу поняли. Они кричали на нас, только когда видели, что начальство подходит. Однако штейгер – это не рабочий, хотя и француз. К нему особое отношение. Алжирцы мне говорили: его не надо бояться, он добрый, хороший. Да я не очень верила. Насмотрелась я на разных людей. Среди каждого народа есть и хорошие и плохие. Взять хотя бы вот немцев. Ну, кто тогда мог про них хорошее слово сказать? А вот, слушайте…
В первый день нам приказали очистить барак для жилья. Дощатый барак, заваленный разным хламом. Мы взялись дружно: раз для себя, надо постараться. Подходит молодой офицер, спрашивает:
– Говорит ли кто по-немецки?
Я назвалась. Он отвел меня в сторону, будто показывает, где еще надо убрать, а сам тихонько:
– Чего вы торопитесь? По одной вещи выносите, тогда на весь день хватит, а то сегодня же в шахту погонят…
Верить, не верить? Немец же говорит… А в обеденный перерыв двое солдат заходят в барак и прямо ко мне.
– Лейтенант сказал, что вы говорите по-немецки.
– Да, господин солдат.
Пожилой, с короткими рыжими усами солдат похлопал меня по плечу:
– Нас не надо бояться, фрейлейн… У нас только шеф фашист. Вы его сразу узнаете, у него свастика на рукаве. А мы хотим побеседовать…
Странная это была беседа. С одной стороны – голодные, измученные пленницы, с другой – солдаты великого рейха, здоровые, сильные мужчины в мундирах. Пожилой присел возле отдыхающих женщин на корточки, а помоложе остался в дверях. Поглядывает, не появился бы шеф или безбровая сука, так мы называли главную надзирательницу.
Солдат заглядывает нам в глаза, серьезно, с сочувствием спрашивает:
– Правда ли, что над вами издевались всю дорогу?
Я перевожу. Наши молчат, не отвечают. Тогда солдат говорит:
– Гитлер не только над русскими издевается.
Надя шепчет:
– Молчите, бабоньки… Сейчас он нас бить начнет…
Я это слышу, но не перевожу, а говорю от себя:
– Они хотят нам помочь и очень боятся…
– Чего же им бояться? – усмехается Надя. – Небось не мы их загнали сюда.
Немец, кажется, понял или так случайно вышло.
– Нас прислали сюда, – говорит он, – потому что не доверяют, а то бы на фронт отправили…
– Вот оно что, – осмелев, говорит Надя, – жалеет, что не на фронте. Ничего, он и тут стрелять не разучится…
– Нет, – я невольно становлюсь на защиту солдата. Кажется мне, что он говорит с нами искренне. – Нет, он не жалеет о фронте. Он против войны, против Гитлера…
– Яволь, – машет головой немец. Теперь ясно, он немного понимает по-русски, – война ошень плех… Фуй!
– Артист, – открыто, громко смеется Маша-черная и поднимается, – типа дает… А потом такой «фуй» покажет, только держись.
За Машей отходят в сторону другие и, яростно взмахивая метлами, гонят пыль прямо на солдата. Он вскакивает, но не кричит, не ругается. Оба, и старый и молодой, смотрят на нас, словно им и стыдно и жалко кого-то… Я думаю, они понимали, как трудно нам было поверить в их честность… Не легко им было и самим. Они несли в себе трагедию своего народа… Когда-то, изучая немецкий, я читала о характере «простого немца», о его порядочности и врожденной верности к законопослушанию. Видно, кое-что осталось от этого. Вот и бушует война между порядочностью и законопослушанием.
Нет, нет, я не ошиблась. Встречала и позже таких… А что до французов, тут и спора нет. «Однако если среди немцев могли быть хорошие, почему не могли быть плохие среди французов? Хотя бы тот же штейгер. Ну, чего он высматривает? Что выслеживает?» Так я тогда думала о Франсуа.
Маша сказала:
– Ей богу, штейгер в тебя влюбился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27