А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Товарищ политрук, разрешите… Командира в штаб вызвали, так я к вам, Ёсиф Моисеич… Я догоню…
– Нашел, значит?
– Нашел! Верны были ваши слова, здесь они. Теперь не страшно, теперь со своими… Мне бы на часок только. Я догоню…
– Догоняй, солдат. Догоняй… Возьми вот хлеб, консервы…
– Да мне дружки уже напихали полный мешок. Век не забуду.
Разметав полы шинели, солдат прыгал через лужи, как на крыльях летел. Иосиф медленно шел вслед, сам не зная зачем. Что-то тянуло туда, где нашел человек жену, сына…
На пути чернели воронки искалеченной земли. В них стекали мутные струи вешней воды. Женщина в черном ватнике черпала из воронки воду ржавым ведром и заливала еще тлеющие бревна разбитой избы. Прислонившись к торчащей печной трубе, на голой лежанке сидела девочка, закутанная в толстый платок, и, зажмурившись от наслаждения, грызла большой грязный кусок сахара, видно, долго пролежавший в солдатском кармане.
За ручьем, возле уцелевших домов поселка, толпились военные. Шумно встречали возвращавшихся жителей.
Вереница старух и стариков, с огромными тюками на согнутых спинах, тянулась от редкого леса из-за «высоты 21».
Вразброд, по липкой пахоте, подростки натужно тащили детские санки или коляски, груженные домашним скарбом. К ним подбегали бойцы. Искали своих…
Иосиф остановился, про себя повторив сказанные солдатом слова: «Думал, уже не увижу, а они тут… Жена и сынок…»
Круто повернувшись, быстро зашагал к своей колонне.
– Увижу! Не может быть, чтоб не увидел…
Колонна двигалась на запад.
III
Люба:
– Не могли мы увидаться. Никак не могли.
Так получилось, что двигались мы в одном направлении. Не навстречу друг другу, а в одну сторону, разделенные незатихавшей войной… И потом он искал свою Варю, Варвару Романовну, а я была – Люба Семенова…
Я все рассказала. Длинный получился рассказ. Помнишь, как мудрецы хотели описать жизнь человека день за днем? От рождения до смерти. Караван верблюдов привез эти книги. «Не хватит моей жизни, – сказал повелитель, – чтобы узнать жизнь, вами описанную».
Тогда мудрейший из мудрых сократил описание до нескольких слов:
«Родился… Жил… Страдал… Умер…»
– Нет, Варвара Романовна, слишком коротко. И нет в этой притче правды, потому что нет в ней борьбы. Нет любви и радости второго рождения, того, чем ты жила…
– Да, второе рождение… Честное слово, иногда сама задумываюсь, кто из нас выжил, Варя или Люба?
– Ну, то было только условное имя, а жизнь на тебя на живую обрушила и пытки гестапо, и тяжесть фашистских лагерей.
– Боже мой, какая тут разница? Была она или я… Ни для кого не было жалости. Не будем об этом рассказывать. Во мне всегда поднимается какой-то внутренний защитный барьер, когда спрашивают о жизни в фашистских лагерях. Только нервы расстраивать. Об этом так много написано… Караван верблюдов не увезет. Что скажу нового? Ну, жили, день за днем теряя надежду и силы, по ночам ожидая конца. Пока не успело погаснуть сознание, защищали друг друга.
Так и я, Люба Семенова. Оттого и выжила, что защищала других и меня защищали…
Верно, не обошло Любу счастье борьбы. Об этом, пожалуй, стоит вспомнить, о Любином счастье… Да, да, о счастье в тюрьме, в лагерях. Странно, не правда ли? Скупое, жалкое, а все же счастье…
Мне везло. Не потому ли, что у меня было два имени? Знаешь, в старых еврейских семьях, когда заболевал ребенок, ему второе имя давали. Обманывали смерть. Придет она за Рахилью или за Беллой, а ее уже Ревеккой зовут… Не смейся, они в это верили. Да и у немцев, и у французов тоже бывает по два имени.
Вот, значит, послали гестаповцы смерть за Варварой, а ее уже Любой зовут. Я поверила в Любино счастье. Ведь тиф был только нелепой случайностью. Сколько раз я ее именем смерть обманула… Чтобы понять все до конца, надо вернуться к тому дню, когда Галю выдал ее «муж», а меня с нею просто случайно забрали.
Я думала о Любином счастье, как о единственной надежде на спасение. Ничего другого не оставалось. Стою лицом к стене в пахнущей карболкой комнате минской полиции, перед глазами потрескавшаяся, словно источенная муравьями, штукатурка, а за спиной смерть. В соседней комнате ведут допрос «смоленские мастера». Ко мне доносятся стоны и крики. Скоро наступит моя очередь. Сколько ждать? Час или два?.. Надо успеть все обдумать. Может быть, есть возможность спастись?..
Один раз удалось… Выручил брат… Я же Михалевич, из деревни Михалевичи… У нас там все под одним прозвищем… Нет, о брате надо забыть. Я Люба Семенова… У меня справка от старосты: «Л.Н.Семенова направляется по болезни в городскую больницу для русских…»
Справку сделали хлопцы хорошо. Но лучше не держать ее долго перед глазами полиции. Чуть повернув голову, вижу на столе справку. В углу топится печь, сипят сырые осиновые дрова. Пока полицейский зачем-то вышел из комнаты, можно схватить бумажку и бросить в печь… А вдруг за мной следят в щелку или просто спросят: «Где справка? Чем докажешь, что направлялась в больницу?»
Не годится и это. Что ж остается? Любино счастье… Взяли меня не гестаповцы, а полиция «городской рады», «щирые белорусы», как они себя называли. Попробую на их «щирости» и сыграть.
Вошли полицейские. Один здоровый бугай с заплывшими от пьянства глазами, другой плюгавенький, в штатском, с папкой в руках. Писарь, наверно.
«Повернись, – приказывают, – говори, с кем тут спуталась?»
«Паночки мои, я ж только до доктора шла. Попросилась на ночь ради Христа…»
«А ты баба ладная, – ухмыльнулся бугай, – с тобой не грех и днем переночевать».
Писарь хихикнул своим вшивым голосом:
«Хошь, со мной на часок? Угощу мадерой, чин чином…»
Бугай захохотал. Я еле сдержалась.
«Ой, што вы кажете, я женщина честная, в церкви венчанная».
Писарь прыгнул ко мне, за подол ухватил.
«Шлюха ты партизанская! Зараз мы тебя заголим и проверим, что от венца там осталось…»
Не могу повторить, что он еще говорил. Тут я решилась – была не была, все равно пропадать. Писаря по рукам да как закричу:
«Сам ты шлюха, падла поганая!»
Он к стене отскочил, и бугай рот раскрыл. А я еще сыпанула.
На крик мой в комнату быстро вошел худой мужчина с гладко обритым черепом. Посмотрел на нас и рассмеялся:
«Ну молодец! Вот это по-нашему, по-беларуску… Музыка!..»
Бугай вытянулся перед ним.
«Пан Алферчик, она нас оскорбляет».
А я:
«Паночек дорогенький, заступитесь, кали ласка, за честную женщину, соромно сказать, чаго яны хочуть…»
Пан Алферчик, видно, пребывал в хорошем настроении.
«Прозвище як?»
«Да Любка я, – отвечаю с поклоном, – Микалая Семенова дочка. Може, ведаете? Вось и паперка от старосты…»
«Ну, Любка, – все еще посмеиваясь, остановил меня Алферчик, – буде цела твоя юбка». – И погрозил полицаям.
Я только то и поняла, что Любино счастье не изменило мне. Но когда Алферчик ушел, бугай с писарем сорвали на мне свою злость… Отволокли в камеру – краше в гроб кладут. Рубаха к рубцам прилипла, глаза синяками заплыли, а душа торжествовала.
Ничего они не узнали и не узнают!
Какие-то женщины помогли до угла дойти, уложили, раны обмыли. И только тут я заплакала. Такими родными показались мне эти несчастные, мои соседи по камере. Самый слабый человек – человек одинокий. Я уже прошла через это. В своей первой тюрьме поняла, скажу, не боясь громких слов, высокое чувство советского братства. Вернее, там оно проявилось ярче, острее, чем на свободе. Муки наши роднили людей. Было так и в тюрьме, и в лагере, среди долгих тоскливых дней… Да ты и сам хорошо знаешь. Прибавить мне нечего. Жила в минском лагере, никем не опознанная, не преданная. Потом лагерь уничтожили. И тут ничего нового. В одну ночь собрали всех, кто сказался больным, и вывезли в Тростенец. Тогда в Минске считали, что всех нас, весь лагерь расстреляли. Нас, здоровых, в ту ночь увезли из Белоруссии. Помню первые минуты отъезда. Первые минуты всегда самые тревожные. На тебя сваливаются тысячи предположений. Одно хуже другого… Куда гонят? Зачем? Если на расстрел, почему мужчин отдельно? Мы видели, как их провели стороной… На расстрел обычно уводили, не разделяя. Только когда возле вагона выдали пайки и объявили: «Хлеб на три дня, вода – бидон на десять глоток…» – поняли, что еще будем жить. Уж три дня обязательно. Зря хлеб не дадут.
Нас загнали в старый, пропахший навозом телятник. Я забралась в дальний угол и прижалась к щели в стене. Там легче дышать и есть надежда хоть что-нибудь видеть.
Мы покидали родину… Она еще была перед нами, в широком проеме вагонной двери, во мгле сырой ночи. Силуэты пакгауза, какие-то строения, синие фонарики в руках немецких солдат и злые светлячки собачьих глаз… Сердце замерло, словно биться ему осталось несколько последних минут. Будто сжал его кто-то, а вырвать еще не решается… Дверь задвинули. Слышно было, как снаружи ее замотали проволокой. В вагоне стало темно и тихо, как в карцере.
Женщины еще молчали. Молчала севшая рядом Маша – белая, ласковая, добрая, подруга. Прозвали ее белой в отличие от Маши-черной, угловатой и резкой полуцыганки, ухитрявшейся под самым носом надзирательниц таскать из кухни в барак сырую картошку или лук. Я ее не видела, она растворилась в темноте. Где-то здесь Надя Лисовец, сильная, молчаливая женщина. Катя и пожилая тетя Дуся из Полоцка…
Женщины лежат или сидят, тесно прижавшись друг к другу, укрывшись тряпьем. Нет ни нар, ни соломы, их сковал холод и неизвестность. А может быть, спят, измученные долгим днем?
Поезд неторопливо увозит нас, ритмично и однообразно постукивая колесами. Я ловлю ритм и невольно шепчу: «Ку-да?.. Ку-да?..» Смотрю в щель. Проплывают куски знакомого целого, выхваченные бледным светом частицы. Остальное дорисовывает память… Я знаю эти поля и леса, эти маленькие полустанки и плывущие, будто вращаясь по кругу, далекие хутора…
Я покидаю их, покидаю до последней дольки. А вместе с ними меня покидает то, что удерживало веру в Любино счастье…
Мое прошлое не отступало от меня. В неясных мельканиях возникало далекое детство… Никогда не думала, что воспоминания могут причинить самую настоящую физическую боль. Пора бы привыкнуть… Моя тяжесть, и я ее несу.
А что же подруги мои? В тот час, в лагере, для нас уже кончалась ночь. На полу зашевелились несколько женщин. Из тех, кто всегда боялся опоздать на аппель – поверку перед работой.
Маша-черная – теперь я видела ее – крикнула:
«Стахановки, выходи!»
Шутка, никогда, впрочем, не вызывавшая смеха, теперь «сработала». Послышался чей-то смешок, а вскочившие смущенно опустились на пол. Только сейчас они поняли, что выходить на аппель не надо, что выходить некуда и нет здесь ни абверок, ни часовых. Мы заперты. Можно лежать, громко разговаривать, можно поесть хлеба, много хлеба…
«Пайка на три дня дадена, – сказала Надя-староста, – смотрите, бабоньки, не торопитесь…»
Никто не послушался. Так хотелось хоть раз поесть вволю хлебца, а там… будь что будет.
Женщины оживились. Наперебой гадали, куда нас везут. Долго ли до нового места? Спросили меня:
«Что там видать в щелочку? Какие места?»
«Все еще наша земля…»
Все еще наша… И много в ней лесов, полей и рек… Неожиданно для себя я пропела: «Широка страна моя родная…» Думала, поддержит кто, все веселее станет.
Тетя Дуся заплакала. Голосисто, подвывая, как по покойнику… Кто бывал в наших деревнях, знает, до чего заразительна бабья слеза. Скоро завыл весь вагон… Стало быть, не одна я прощалась, не одна в последний раз оглянулась…
Так день за днем, ночь за ночью. То плачем, то тихонько песни поем, а потом ни петь, ни плакать сил уже не было. Лежим, глотаем слюну, боясь сделать лишнее движение… Хлеб давно съеден, воду по глоткам выдаем. Пустые бидоны превратили в параши, а вынести некуда… Восьмой день на стук никто не отвечает. Все едем, едем… Ку-да? Ку-да?.. Сказать по правде, есть хотелось на второй-третий день. Потом ничего. Если лежать тихо, о еде не думать… Но мысли наскакивают одна на другую. Сколько может человек вытерпеть? Кто раньше сдастся?..
Сорок женщин лежат на грязном полу. Они лишены всего, что окружает человека даже при самой отчаянной бедности…
Оказывается, отними у мыслящего существа право есть, умываться, ходить в отхожее место, расчесывать волосы, греться у огонька, и он станет несчастней животного. У того хоть есть свобода…
Мы умирали от истощения. Не от голода, человек долго живет без еды. От истощения… Нас истощила неволя. Мысль моя была прикована к медленному, бесконечному пути отвратительного умирания. Все обострилось, каждый стон ранит меня. Как защититься? Я гоню мысль, но остается причина, породившая ее, и… зловоние, от которого нет избавления. Меня тошнит. Боже мой, я никогда не думала… Я пытаюсь найти облегчающие воспоминания. Какими они были, эти подруги?.. Мои попытки рушатся перед реальной картиной.
Сорок женщин лежат на полу… Я сороковая или первая? Не все ли равно? Все же попытаюсь разобраться… Кто они такие? Я знаю не всех, но каждая из них сейчас, как я сама. Я – это они… Я изранена, я истекаю кровью и вместе с тем чувствую, что хочу спасти их… Что-то придумать… А придумать ничего не могу. Бессилие разрывает мне сердце. Лучше бы мне умереть раньше их и не видеть… Но я-то вот выжила, вернулась… А как вспомню… подруг… не могу… Что тебе даст этот рассказ? Мои слезы?
– Прости, Варвара Романовна. Ты сама предложила, я хотел услышать о «Любином счастье»… Успокойся. Давай пройдемся, отдохнем… Я понимаю: многое остается твоей тяжестью, и ты несешь ее.
– Да, да… не удержалась. Не обращай внимания. Поздние слезы не так горьки. Я свое отплакала. Так вот, о «Любином счастье». Оно вернулось ко мне. Об этом стоит вспомнить, но прости, это уже другая притча. И вспоминать ее надо не одной мне. Тебе, конечно, хочется быстрее услышать, как мы жили во Франции? Хорошо… Здесь Франсуа. Тот, для которого я все еще «мадам Любовь». Франсуа Дьедонье… Подумай, какая удивительная встреча!
Завтра у них день отдыха. Вот и побеседуем вместе. А сегодня и так я проговорила до рассвета. Ты, поди, и не запомнишь всего…
IV
Франсуа:
Mais oui! Вы бродили всю ночь в сумерках воспоминаний, я искал вас за освещенными окнами. Я не мог понять, куда вы исчезли.
Моя попутчица-американка сказала, что русским запрещено встречаться с иностранцами. Я подумал: это глупость, и стал ждать, пока за мной придут от мадам или принесут записку. Но терпение мое иссякло еще во время похода и…
Я был уверен, что найду ее в этом маленьком городе. Они всегда милы и немного сентиментальны, маленькие города, не правда ли?
Я видел их много. Ваш не похож ни на один… Конечно, что-то есть и в нем общее, ну, скажем, башня ратуши. Правда, потом она оказалась пожарной каланчой. Или, скажем, старый полуготический храм… В нем почему-то не то склад, не то мастерская… Словом, похоже и не похоже. И еще, совсем другой запах. Он мне запомнился с дороги, когда нас угощали яблоками, voila! Воздух, насыщенный запахом яблок, как в Бордо виноградом. Мне это понравилось. Я пошел по улицам. Город отвлек меня. В саду играла музыка, молодые люди топтались на деревянном кругу. Другие стояли в проходах, отплевывая шелуху подсолнечных зерен. Чтобы войти в круг танцующих, нужен билет. Но мне и так было видно, что там ее нет.
Я смотрел, как зажигаются в домах окна. Даже заглянул в некоторые из них. Делается это очень просто: если стоять на высокой стороне скошенной улочки, то в доме напротив все видно через занавески, закрывающие лишь половину окна… Еще в детстве я любил подсматривать за людьми, когда они думают, что их никто не видит. Они ведут себя совсем по-другому. Очень интересно.
Неприлично, но у меня было некоторое оправдание. Я не знал адреса и хотел найти ту, которую искал.
Если повезло один раз, почему не повезет второй? Я почти был уверен, что мадам Любовь живет в самом тихом домике, среди яблонь…
Понимаете, после того, что я узнал о ее прошлом, невозможно думать иначе. Человек не может все время… Ну, словом, ей уже нужна тишина. Так я думал, заглядывая в чужие окна и на заборы чужих садов.
А два рослых парня с красными повязками на рукавах, вероятно, думали другое. Может быть, это были переодетые полицейские?
Они подошли и что-то строго спросили. Вряд ли они поняли мои объяснения, но я несколько раз назвал ее имя – «мадам Любовь».
Они сказали: «Ага!» Что значит «ага»? То же, что и по-французски – очень хорошо, я так и думал. Они вежливо предложили мне свои услуги, а один даже легонько потянул за рукав и почему-то произнес первую строчку «Марсельезы»: «Аллон ле занфан де ла Патри!»
Я пошел за ними, а позади, на приличном расстоянии, шел настоящий полицейский, в белых перчатках. Они привели меня в гостиницу и попрощались, как с другом. Тот, который знал «Марсельезу», снова сказал:
– Аллон ле занфан, камрад!
Видно, не так уж много он знал по-французски. C'est са!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27