Вы бродили в воспоминаниях где-то рядом, пока можно было обойтись без меня. Теперь я помогу вам. Вспоминать нужно все откровенно, без стыда. Не жалея ни себя, ни других… О-ля-ля! Мне самому нравится, как я это сказал… Хорошо, что у нас целый день впереди. Конечно, мне хотелось бы не столько вспоминать, сколько поговорить о том, как сегодня сложилась жизнь каждого из нас. Но, не зная прошлого, разве поймешь настоящее?
С чего нам начать? С первой встречи? А что считать первой встречей?
Когда я увидел мадам первый раз, я не знал, кто она, как ее зовут… Но, честное слово, будто кто-то шепнул мне: «Франсуа, запомни эту женщину…» О нет, она не была «мечтой бедного холостяка». Тогда я вообще иначе смотрел на всех людей и на женщин… Люди не вызывали во мне другого чувства, кроме жалости.
Их привезли в Эрувиль на рассвете, в вагонах для скота, и не выпускали на перрон, пока не согнали нас, так называемых «вольнонаемных». Я говорю так называемых, потому что боши по-своему понимали слово «вольнонаемный». Нас освобождали из немецкого плена, так как хозяевам рудников нужны были специалисты. Мы могли свободно наняться на шахту в указанном округе, но покинуть ее по своей воле уже не могли.
И еще – мы должны были ходить на регистрацию в комендатуру каждую неделю.
На рудниках почти весь технический персонал состоял из таких, как я, «вольных». Немцы не доверяли лагерным заключенным ни подрывные работы, ни работы на энергоузле. Их ставили на самую тяжелую работу… Они часто болели, гибли, и приходилось присылать все новых и новых.
На этих присланных нас пригласили посмотреть. На «свежую скотинку», как называли боши прибывших с востока. Женщин из России пригнали первый раз, и, конечно, мы не ждали красавиц. Это же не встреча прибывших на фестиваль. Но женщины есть женщины. Любопытство мужчин не нуждается в оправдании.
Итак, мы ждем. Боши начинают церемонию. Выстраивается оркестр и играет: «Die Fahne hoch».
Не так давно они пытались заставить и нас петь эту песню.
Die Fahne hoch. Die Reihen fest geschlossen.
S.A. marschiert mit einen feslen Schritt!
Но ничего у них не вышло. Теперь играет один оркестр.
Лагерные полицейские маршируют вдоль состава и становятся так, что образуется аллея от вагонов до ворот лагеря.
Все это проделывается ритмично, аккуратно, с добросовестной точностью. Мне всегда казалось, что у немцев пристрастие к церемониям, к торжественности маршировок и мундиров. Иногда думалось – это притворство. Притворство трусов, желающих заставить других бояться их. Сильные и смелые не нуждаются в напускной важности. Но боши тогда были сильны. В этом никто не сомневался. Во всяком случае, те, которых привезли в вагонах для скота. Зачем же церемония?
Понятно. Устрашать надо не пленных, они уже подавлены, а нас, оставшихся на свободе. Перед нами они подчеркивали свое превосходство, исключительность нации. Они давали наглядный пример.
«Вот мы, сильные, строгие, сытые и веселые, в хороших мундирах, – потому что мы немцы. Образцы человеческого рода. А вот – вшивые свиньи. Такими мы можем сделать и вас, если вы вздумаете сопротивляться». Die Fahne hoch! Мне даже сейчас трудно сдержать себя, вспоминая их наглые лица, презрительные улыбки, деревянные, лающие голоса. Merde!
С вагонов сняли запоры, и два эсэсовца, кривляясь и зажимая носы под одобрительный хохот начальства, откатили широкую дверь…
Можно себе представить, что было в вагонах, запертых много дней. Как хороши были женщины, лишенные элементарно необходимого… Оказывается, у них не было даже воды для питья, не то чтобы умыться… Перед нами предстала такая картина: две шеренги в мундирах с автоматами и в конце черный квадрат вагонной двери со слабо прорисованными белыми лицами. Трудно выделить кого-либо отдельно. Белые пятна лиц, будто на истертом рисунке Кольвиц.
Белые пятна с большими глазами и худые голые руки женщин. Никто не двинулся. Может быть, они ждали расстрела? Они ждали его на каждом полустанке… Стоп. Остановим рассказ. Пусть застынет перед нашим взором эта картина. Пусть мадам сама вспомнит нашу первую встречу, если она не поклялась забыть то, что хочется забыть навсегда…
Люба:
Да, мы встретились в Эрувиле, в лагере на востоке Франции. Здесь как раз было то, что не забывается. Чего нельзя нам забыть никогда… Пусть Франсуа продолжит…
Франсуа:
Pur et simple! Нет ничего проще продолжать начатое, хотя я не хотел омрачать нашу встречу такими картинами. Знаете, дух горестного уныния знаком даже святым, иногда впадающим в тоску… Я где-то вычитал это и сразу поверил. Но что касается мадам… Встретив ее, я перестал верить, что на земле несомненно только несчастье… Разумеется, в этом она убедила меня несколько позже. Не правда ли, мой лейтенант?.. Видите, она улыбается, – значит, я могу продолжать.
Итак, открыли вагоны и… нас поразила скрытая сила первой вышедшей женщины. О, это было parfaitement!
Комендант лагеря стукнул своей костяной палочкой по вагону и приказал выходить. Мы ожидали, что перед нами появятся несчастные, опустившиеся женщины… Я имею в виду обычную косметику, прическу и тому подобное. И еще глаза. В глазах появляется какая-то отрешенность, тупое безразличие. Мы видели такие глаза у многих гестаповских пленниц – француженок, полек, итальянок… Но первая женщина из России… Она не была похожа ни на одну из тех, которых мы видели раньше…
Рослая, исхудавшая, одетая пока еще в свое домашнее. Кофта со следами какого-то узора аккуратно заправлена в крестьянскую юбку. Босые ноги… Мы только на секунду охватили взглядом ее фигуру и уже не могли оторвать глаз от лица. Конечно, сейчас я, быть может, немного прикрашиваю. Долгие годы разлуки и все такое…
О-ля-ля! Я не отвечаю на допросе, я хочу выразить то, что нас всех тогда удивило… Ее лицо. Не то чтобы оно было очень красивым, нет, тут другое. На нем отражался не страх, не готовность повиноваться, а гордость и сдерживаемое презрение. Строгие большие глаза и чуть поджатые, сочные губы… Mais oui! Сочные губы. Даже казалось, что они слишком густо подкрашены. Тут я подумал: «Какая чепуха, кто это красит губы в таком положении? Или мы ошиблись? Быть может, не так уж страшен был их путь сюда? Во всяком случае, стоит услышать, что дало ей силу высоко держать голову? Что было перед тем, как они прибыли к нам?..»
V
Люба:
Что было перед тем, как нас привезли в Эрувиль? Была тишина, и мы умирали… Нами владело уже сознание безысходности. Оно накапливалось, росло от потери к потере… Собственно, это было в каждой из нас с самого начала. Частица общего. Можно было бороться со своей маленькой долей, но сдалась первая, за ней вторая, и словно бы их доли разложились на остальных, еще живых. Никто не ждал облегчения… Наступит твоя очередь, и пора встречать смерть.
Так ли это произойдет у тебя, как у них? Лягу рядом с подругами, закрою глаза… Что тогда? Я попробовала. Плотно прижала веки… Передо мной поплыли разноцветные волны, они колыхались, принимая зыбкие формы, ни разу не повторяясь… И вдруг на этих волнах откуда-то издалека приплыл знакомый голос:
– Что там видать?.. Расскажи…
Это голос Нади, Надежды.
– Посмотри в щелку и расскажи, а утомишься, я подползу… По очереди…
Я же сидела в углу, возле щели в стене, за которой шла жизнь. Об этом Надя напомнила. Она сказала:
– Товарищи, родные мои… Надо держаться, мы же скоро приедем. Верно, Любочка?
Надо держаться. Будем по очереди смотреть в щель и рассказывать… Вот как интересно придумала Надя. Вроде игры. Одна видит, другие гадают… Я говорю:
– Два домика под черепицей… Коровы пасутся, пестрые…
– Ферма, – отвечает Надя, – а ты как думаешь, Фрося?
– Не знаю, – шепчет Фрося, – пусть себе ферма.
Но все же она втягивается в нашу игру и спрашивает:
– Польская, что ли?
– Нет, – еле слышно говорит Маша-белая. – Польшу давно проехали…
– Дней пять уже, – добавляет кто-то, – теперь, поди, все Германия…
Я радуюсь. Игра получается, но мне плохо видно. Отломанной от бидона ручкой стараюсь расширить щель.
– Говори! – требует Надя.
Мы проезжаем через небольшой полустанок. До сих пор я легко читала немецкие надписи, хотя никто из нас не мог угадать, в какой части Германии едем. Знали только названия больших городов: Берлин, Мюнхен, Дрезден… Их мы не проезжали. Нас везли каким-то кружным долгим путем… И вообще, я перестаю понимать надписи. Не разбираю слов. На помощь приходит Надя, затем Маша-черная. Догадываемся: это не Германия. Голландия или Бельгия? Куда нас везут?
– Как ты думаешь, Машенька? – продолжая игру, спрашиваю Машу-белую. Она не отвечает. – Ты спишь, Машенька?
Ведь только что говорила… Оттаскиваем Машу в дальний угол. Туда, где уже второй день лежит пожилая полочанка и белокурая, прозрачная Ниночка тринадцати лет, всю дорогу бредившая во сне.
Ни вынести покойниц, ни позвать на помощь… Нас замкнули, запломбировали. Лишь смерть пробралась сюда, без спроса, без окрика… Стоим в тупике, вагон отцеплен, паровоз ушел. Быть может, это последняя станция?
В щель видна не станция, а пустые платформы и несколько светло-желтых вагончиков. Возле них снуют железнодорожники.
Один, полный, на ходу раскуривая короткую трубку, проходит мимо.
Я прижалась к щели, шепчу:
– Камрад, а камрад!..
Он оглядывается, подходит ближе и, стоя ко мне спиной, делает вид, что занят только трубкой.
– Где мы?
– Бельгия, – отвечает он. – Завтра Франция.
Снова оглядывается, делает шаг ближе ко мне и шепчет:
– Русланд, браво! Очень браво! – быстро, прерывисто говорит еще.
Меня тормошат, не дают слушать:
– Что он сказал? Что?
– Боже мой! Девочки, он сказал, что наши наступают…
– Где? Где сейчас наши? Спроси его…
Меня отталкивают. Налезая друг на друга, стараются заглянуть в щель.
Но бельгийца уже след простыл. Мимо вагона проходит часовой, и мы затихаем. Шепотом я повторяю: «Русланд, браво! Очень браво!» – и смеюсь.
– Надо бы хлебца у него попросить, – вздыхает Надя.
– И воды, – говорит другая. – Да как передашь?
– Когда по Минску пленных вели, – вспоминает Фрося, – наши бабы ловчили… Не боялись…
– То наши, – замечает Маша-черная, – а тут зараз Бельгия, завтра Франция…
– Все-таки надо было попросить, – настаивает Надя.
Лучше бы не начинали этого разговора. Пока не думаешь о еде, есть не хочется. Теперь уставились на меня злыми глазами. Почему не попросила? Что я могла сделать? Только и успела спросить, куда нас везут… Завтра Франция. Дальше везти некуда… А вдруг и по Франции будут таскать несколько дней?.. Кто выдержит? Смотрю на подруг, а у самой голова кружится и в ушах странный металлический лязг…
– Ой! Что это? – почти кричит Маша-черная.
Вверху, под самой крышей, маленькое окошечко, зарешеченное колючей проволокой. Снаружи кто-то пытается железной палкой раздвинуть решетку. Проволока натянута туго, крест-накрест. Поддается не сразу… Молча следим, как в центре окошка расширяется дыра. Мы не знаем, зачем это делается, и многие испуганно жмутся к противоположной стене. Наконец в дыру просовывается сверток в бумаге.
Сверток застревает, зацепившись за колючку, снаружи его стараются протолкнуть… Мы ничем не можем помочь. К окну нельзя подходить, охрана стреляет без предупреждения, да и нет ни у кого сил дотянуться.
Не отрывая глаз ждем… Качнувшись, сверток медленно развернулся. Бумага повисла вверху, а на пол упал бутерброд. Два куска белого хлеба, белого, как вата. У нас такого никогда не выпекали. И ветчина, самая настоящая, розовая с тонким ободком сала… Меня удивило: почему никто не бросается к хлебу? Не верят. Еще не верят глазам своим. Боятся провокации. А из окна падают новые свертки, целлофановые пакетики, сыр в серебряной упаковке…
Сейчас бросятся на них. Передавят слабейших и сами подавятся, глотая куски… Ну, кто первая?
Я вскочила раньше других. Успела отшвырнуть в угол бутерброды, загородила собой… В тот же миг за стеной пронзительно затрещал полицейский свисток, прогремел топот ног. Вероятно, по платформе убегали бельгийцы-железнодорожники. Громко, совсем рядом, выкрикивал ругательства немецкий охранник…
Это-то и подстегнуло несчастных. Скорей! Скорее, пока не ворвались полицаи, не отняли хлеб… Не поднимаясь, на четвереньках женщины подползли ко мне. Я взмахнула все еще бывшей в руке ручкой бидона:
– Назад! Не сметь!..
Сейчас я не смогла бы так грозно крикнуть, а тогда… Откуда сила взялась? Они остановились… Но медлить нельзя. Меня могут отбросить, смять. Я это чувствовала, слышала тихий, многоголосый стон, похожий на вой…
– Надя, Маша, ко мне!
Не позови я на помощь, не знаю… Могли подумать, что я хочу себе первой… Трудно понять, что могли решить эти, дошедшие до последней грани, несчастные.
– Молодец, Любка, – сказала Надя, становясь рядом со мной, – командуй!
Десятки молящих и злых, жалких и испуганных глаз смотрели на меня.
– Разделим поровну, – объявила я, задыхаясь, – не доверяете, назовите других…
Я смотрела в их страшные лица, уже не боясь. Нас трое стоят заслоном. Я втрое сильней каждой…
– Дели, – послышался дрожащий голос.
– Скорей дели, Любочка… Милая, тебе доверяем…
– Сестрица… я тут, – сквозь слезы просит кто-то из дальнего угла, – сил нету… Не забудь… про меня…
Вот что они мне ответили… Не в три, а в тридцать три раза я стала сильней. Вернулось «Любино счастье». Я действовала, распоряжалась, смеялась и плакала.
Конечно, никто не был сыт. Теперь голод даже острее нас мучил. Но мы получили больше, чем хлеб. Ты понимаешь?
Помню, Маша-черная, отщипывая по крошке от своей пайки, сказала:
– Это ж надо, бельгийцы, иностранцы и… Вот тебе раз.
– А что иностранцы? – заметила Надя. – Такие же люди…
– Такие, да не такие, – возразила Маша. – У них и король и королева; одним словом, монархия…
Я сказала:
– А может, те, кто нам бросил, – коммунисты…
– Знаем мы ихних коммунистов, – со злой усмешкой ответила Маша. Она всегда, когда говорила о ком-либо мало знакомом, вроде чуть-чуть насмехалась. – Мало их, что ли, было в Германии. А пришел Гитлер, мы одни против остались…
– Не скажи, – на выручку мне пришла тетя Фрося, – у нас возле Слуцка два снаряда упало, целехоньких. Развинтили, а в них записки от немецких рабочих…
– Сама видела?
– Видела не видела, а есть, значит, и у них…
С этим все согласились. Конечно, есть, только мало мы знаем о них…
– Ничего, узнаем теперь! – строго сказала Надя.
– За решеткой не много познаешь, все в клеточку… – попробовала возразить Маша.
Но ее уже не хотели слушать. Бабоньки мои разгорячились, заговорили, перебивая друг друга. Одна про то слыхала, другая про другое, этой хороший знакомый рассказывал, а той родной брат в письме написал…
И пошло, и пошло. Такое вдруг поднялось… Дескать, рабочий – он везде рабочий. Найдутся и коммунисты, тем более во Франции… Стали планы строить, о побеге заговорили. Я прикрикнула:
– Тише вы! Еще подслушает кто…
Кто подслушает? Поезд гремит по мосту, потом, видно, в туннель вошел – темно стало и дымом запахло. Возбуждение не затихало. Мне было и тревожно и радостно. Поверили бабоньки: и на чужой земле живут добрые люди…
С тем и ехали наши женщины в неизвестный им мир, без всякой надежды. И вдруг эти самые бутерброды…
Еще удивительней было во Франции… Расскажу один эпизод.
Только переехали границу, на какой-то небольшой французской станции открыли дверь нашего телятника. Первый раз за одиннадцать суток. Во всем составе пооткрывали. И у нас, и у мужчин. Оказывается, французский Красный Крест предъявил свое международное право осмотреть больных военнопленных и оказать им помощь. Франция не Россия, немецкое командование вынуждено было согласиться. Они потом во всех газетах писали о своей гуманности, о соблюдении международных законов.
Мы-то не знали, зачем и почему открыли дверь. Помню только, я чуть не упала в обморок. То ли от свежего воздуха, то ли от запаха горячего супа в большом дымящемся паром котле. Его поднесли к самому вагону. Сверху были видны плавающие глазки жира и овощи. Настоящий суп, совсем не похожий на нашу лагерную «плевачку», хотя в то время мы и ей были бы рады. Дальше все как во сне…
В вагон вскочили француженки с повязками Красного Креста. Быстрые, веселые. У них сухие, горячие руки работниц. Они до боли жали наши худые грязные руки и что-то лопотали, лопотали… Повернувшись спиной к двери, быстро показывали два растопыренных пальца, как детскую «козу». Мы не знали, что это означало «V», – начальную букву слова «Виктория» – «Победа». Француженки улыбались, подмигивали нам, а мы стояли серыми, застывшими тенями. Рядом тюремщики с автоматами. Можно ли говорить? Можно ли двигаться?..
Француженок было всего пять или шесть, но казалось, что их полвагона. Так часто они мелькали среди нас. Они увидели наши бидоны-параши, смешно сморщили носы, что-то спросили и, с шутками подхватив бидоны, потащили к выходу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
С чего нам начать? С первой встречи? А что считать первой встречей?
Когда я увидел мадам первый раз, я не знал, кто она, как ее зовут… Но, честное слово, будто кто-то шепнул мне: «Франсуа, запомни эту женщину…» О нет, она не была «мечтой бедного холостяка». Тогда я вообще иначе смотрел на всех людей и на женщин… Люди не вызывали во мне другого чувства, кроме жалости.
Их привезли в Эрувиль на рассвете, в вагонах для скота, и не выпускали на перрон, пока не согнали нас, так называемых «вольнонаемных». Я говорю так называемых, потому что боши по-своему понимали слово «вольнонаемный». Нас освобождали из немецкого плена, так как хозяевам рудников нужны были специалисты. Мы могли свободно наняться на шахту в указанном округе, но покинуть ее по своей воле уже не могли.
И еще – мы должны были ходить на регистрацию в комендатуру каждую неделю.
На рудниках почти весь технический персонал состоял из таких, как я, «вольных». Немцы не доверяли лагерным заключенным ни подрывные работы, ни работы на энергоузле. Их ставили на самую тяжелую работу… Они часто болели, гибли, и приходилось присылать все новых и новых.
На этих присланных нас пригласили посмотреть. На «свежую скотинку», как называли боши прибывших с востока. Женщин из России пригнали первый раз, и, конечно, мы не ждали красавиц. Это же не встреча прибывших на фестиваль. Но женщины есть женщины. Любопытство мужчин не нуждается в оправдании.
Итак, мы ждем. Боши начинают церемонию. Выстраивается оркестр и играет: «Die Fahne hoch».
Не так давно они пытались заставить и нас петь эту песню.
Die Fahne hoch. Die Reihen fest geschlossen.
S.A. marschiert mit einen feslen Schritt!
Но ничего у них не вышло. Теперь играет один оркестр.
Лагерные полицейские маршируют вдоль состава и становятся так, что образуется аллея от вагонов до ворот лагеря.
Все это проделывается ритмично, аккуратно, с добросовестной точностью. Мне всегда казалось, что у немцев пристрастие к церемониям, к торжественности маршировок и мундиров. Иногда думалось – это притворство. Притворство трусов, желающих заставить других бояться их. Сильные и смелые не нуждаются в напускной важности. Но боши тогда были сильны. В этом никто не сомневался. Во всяком случае, те, которых привезли в вагонах для скота. Зачем же церемония?
Понятно. Устрашать надо не пленных, они уже подавлены, а нас, оставшихся на свободе. Перед нами они подчеркивали свое превосходство, исключительность нации. Они давали наглядный пример.
«Вот мы, сильные, строгие, сытые и веселые, в хороших мундирах, – потому что мы немцы. Образцы человеческого рода. А вот – вшивые свиньи. Такими мы можем сделать и вас, если вы вздумаете сопротивляться». Die Fahne hoch! Мне даже сейчас трудно сдержать себя, вспоминая их наглые лица, презрительные улыбки, деревянные, лающие голоса. Merde!
С вагонов сняли запоры, и два эсэсовца, кривляясь и зажимая носы под одобрительный хохот начальства, откатили широкую дверь…
Можно себе представить, что было в вагонах, запертых много дней. Как хороши были женщины, лишенные элементарно необходимого… Оказывается, у них не было даже воды для питья, не то чтобы умыться… Перед нами предстала такая картина: две шеренги в мундирах с автоматами и в конце черный квадрат вагонной двери со слабо прорисованными белыми лицами. Трудно выделить кого-либо отдельно. Белые пятна лиц, будто на истертом рисунке Кольвиц.
Белые пятна с большими глазами и худые голые руки женщин. Никто не двинулся. Может быть, они ждали расстрела? Они ждали его на каждом полустанке… Стоп. Остановим рассказ. Пусть застынет перед нашим взором эта картина. Пусть мадам сама вспомнит нашу первую встречу, если она не поклялась забыть то, что хочется забыть навсегда…
Люба:
Да, мы встретились в Эрувиле, в лагере на востоке Франции. Здесь как раз было то, что не забывается. Чего нельзя нам забыть никогда… Пусть Франсуа продолжит…
Франсуа:
Pur et simple! Нет ничего проще продолжать начатое, хотя я не хотел омрачать нашу встречу такими картинами. Знаете, дух горестного уныния знаком даже святым, иногда впадающим в тоску… Я где-то вычитал это и сразу поверил. Но что касается мадам… Встретив ее, я перестал верить, что на земле несомненно только несчастье… Разумеется, в этом она убедила меня несколько позже. Не правда ли, мой лейтенант?.. Видите, она улыбается, – значит, я могу продолжать.
Итак, открыли вагоны и… нас поразила скрытая сила первой вышедшей женщины. О, это было parfaitement!
Комендант лагеря стукнул своей костяной палочкой по вагону и приказал выходить. Мы ожидали, что перед нами появятся несчастные, опустившиеся женщины… Я имею в виду обычную косметику, прическу и тому подобное. И еще глаза. В глазах появляется какая-то отрешенность, тупое безразличие. Мы видели такие глаза у многих гестаповских пленниц – француженок, полек, итальянок… Но первая женщина из России… Она не была похожа ни на одну из тех, которых мы видели раньше…
Рослая, исхудавшая, одетая пока еще в свое домашнее. Кофта со следами какого-то узора аккуратно заправлена в крестьянскую юбку. Босые ноги… Мы только на секунду охватили взглядом ее фигуру и уже не могли оторвать глаз от лица. Конечно, сейчас я, быть может, немного прикрашиваю. Долгие годы разлуки и все такое…
О-ля-ля! Я не отвечаю на допросе, я хочу выразить то, что нас всех тогда удивило… Ее лицо. Не то чтобы оно было очень красивым, нет, тут другое. На нем отражался не страх, не готовность повиноваться, а гордость и сдерживаемое презрение. Строгие большие глаза и чуть поджатые, сочные губы… Mais oui! Сочные губы. Даже казалось, что они слишком густо подкрашены. Тут я подумал: «Какая чепуха, кто это красит губы в таком положении? Или мы ошиблись? Быть может, не так уж страшен был их путь сюда? Во всяком случае, стоит услышать, что дало ей силу высоко держать голову? Что было перед тем, как они прибыли к нам?..»
V
Люба:
Что было перед тем, как нас привезли в Эрувиль? Была тишина, и мы умирали… Нами владело уже сознание безысходности. Оно накапливалось, росло от потери к потере… Собственно, это было в каждой из нас с самого начала. Частица общего. Можно было бороться со своей маленькой долей, но сдалась первая, за ней вторая, и словно бы их доли разложились на остальных, еще живых. Никто не ждал облегчения… Наступит твоя очередь, и пора встречать смерть.
Так ли это произойдет у тебя, как у них? Лягу рядом с подругами, закрою глаза… Что тогда? Я попробовала. Плотно прижала веки… Передо мной поплыли разноцветные волны, они колыхались, принимая зыбкие формы, ни разу не повторяясь… И вдруг на этих волнах откуда-то издалека приплыл знакомый голос:
– Что там видать?.. Расскажи…
Это голос Нади, Надежды.
– Посмотри в щелку и расскажи, а утомишься, я подползу… По очереди…
Я же сидела в углу, возле щели в стене, за которой шла жизнь. Об этом Надя напомнила. Она сказала:
– Товарищи, родные мои… Надо держаться, мы же скоро приедем. Верно, Любочка?
Надо держаться. Будем по очереди смотреть в щель и рассказывать… Вот как интересно придумала Надя. Вроде игры. Одна видит, другие гадают… Я говорю:
– Два домика под черепицей… Коровы пасутся, пестрые…
– Ферма, – отвечает Надя, – а ты как думаешь, Фрося?
– Не знаю, – шепчет Фрося, – пусть себе ферма.
Но все же она втягивается в нашу игру и спрашивает:
– Польская, что ли?
– Нет, – еле слышно говорит Маша-белая. – Польшу давно проехали…
– Дней пять уже, – добавляет кто-то, – теперь, поди, все Германия…
Я радуюсь. Игра получается, но мне плохо видно. Отломанной от бидона ручкой стараюсь расширить щель.
– Говори! – требует Надя.
Мы проезжаем через небольшой полустанок. До сих пор я легко читала немецкие надписи, хотя никто из нас не мог угадать, в какой части Германии едем. Знали только названия больших городов: Берлин, Мюнхен, Дрезден… Их мы не проезжали. Нас везли каким-то кружным долгим путем… И вообще, я перестаю понимать надписи. Не разбираю слов. На помощь приходит Надя, затем Маша-черная. Догадываемся: это не Германия. Голландия или Бельгия? Куда нас везут?
– Как ты думаешь, Машенька? – продолжая игру, спрашиваю Машу-белую. Она не отвечает. – Ты спишь, Машенька?
Ведь только что говорила… Оттаскиваем Машу в дальний угол. Туда, где уже второй день лежит пожилая полочанка и белокурая, прозрачная Ниночка тринадцати лет, всю дорогу бредившая во сне.
Ни вынести покойниц, ни позвать на помощь… Нас замкнули, запломбировали. Лишь смерть пробралась сюда, без спроса, без окрика… Стоим в тупике, вагон отцеплен, паровоз ушел. Быть может, это последняя станция?
В щель видна не станция, а пустые платформы и несколько светло-желтых вагончиков. Возле них снуют железнодорожники.
Один, полный, на ходу раскуривая короткую трубку, проходит мимо.
Я прижалась к щели, шепчу:
– Камрад, а камрад!..
Он оглядывается, подходит ближе и, стоя ко мне спиной, делает вид, что занят только трубкой.
– Где мы?
– Бельгия, – отвечает он. – Завтра Франция.
Снова оглядывается, делает шаг ближе ко мне и шепчет:
– Русланд, браво! Очень браво! – быстро, прерывисто говорит еще.
Меня тормошат, не дают слушать:
– Что он сказал? Что?
– Боже мой! Девочки, он сказал, что наши наступают…
– Где? Где сейчас наши? Спроси его…
Меня отталкивают. Налезая друг на друга, стараются заглянуть в щель.
Но бельгийца уже след простыл. Мимо вагона проходит часовой, и мы затихаем. Шепотом я повторяю: «Русланд, браво! Очень браво!» – и смеюсь.
– Надо бы хлебца у него попросить, – вздыхает Надя.
– И воды, – говорит другая. – Да как передашь?
– Когда по Минску пленных вели, – вспоминает Фрося, – наши бабы ловчили… Не боялись…
– То наши, – замечает Маша-черная, – а тут зараз Бельгия, завтра Франция…
– Все-таки надо было попросить, – настаивает Надя.
Лучше бы не начинали этого разговора. Пока не думаешь о еде, есть не хочется. Теперь уставились на меня злыми глазами. Почему не попросила? Что я могла сделать? Только и успела спросить, куда нас везут… Завтра Франция. Дальше везти некуда… А вдруг и по Франции будут таскать несколько дней?.. Кто выдержит? Смотрю на подруг, а у самой голова кружится и в ушах странный металлический лязг…
– Ой! Что это? – почти кричит Маша-черная.
Вверху, под самой крышей, маленькое окошечко, зарешеченное колючей проволокой. Снаружи кто-то пытается железной палкой раздвинуть решетку. Проволока натянута туго, крест-накрест. Поддается не сразу… Молча следим, как в центре окошка расширяется дыра. Мы не знаем, зачем это делается, и многие испуганно жмутся к противоположной стене. Наконец в дыру просовывается сверток в бумаге.
Сверток застревает, зацепившись за колючку, снаружи его стараются протолкнуть… Мы ничем не можем помочь. К окну нельзя подходить, охрана стреляет без предупреждения, да и нет ни у кого сил дотянуться.
Не отрывая глаз ждем… Качнувшись, сверток медленно развернулся. Бумага повисла вверху, а на пол упал бутерброд. Два куска белого хлеба, белого, как вата. У нас такого никогда не выпекали. И ветчина, самая настоящая, розовая с тонким ободком сала… Меня удивило: почему никто не бросается к хлебу? Не верят. Еще не верят глазам своим. Боятся провокации. А из окна падают новые свертки, целлофановые пакетики, сыр в серебряной упаковке…
Сейчас бросятся на них. Передавят слабейших и сами подавятся, глотая куски… Ну, кто первая?
Я вскочила раньше других. Успела отшвырнуть в угол бутерброды, загородила собой… В тот же миг за стеной пронзительно затрещал полицейский свисток, прогремел топот ног. Вероятно, по платформе убегали бельгийцы-железнодорожники. Громко, совсем рядом, выкрикивал ругательства немецкий охранник…
Это-то и подстегнуло несчастных. Скорей! Скорее, пока не ворвались полицаи, не отняли хлеб… Не поднимаясь, на четвереньках женщины подползли ко мне. Я взмахнула все еще бывшей в руке ручкой бидона:
– Назад! Не сметь!..
Сейчас я не смогла бы так грозно крикнуть, а тогда… Откуда сила взялась? Они остановились… Но медлить нельзя. Меня могут отбросить, смять. Я это чувствовала, слышала тихий, многоголосый стон, похожий на вой…
– Надя, Маша, ко мне!
Не позови я на помощь, не знаю… Могли подумать, что я хочу себе первой… Трудно понять, что могли решить эти, дошедшие до последней грани, несчастные.
– Молодец, Любка, – сказала Надя, становясь рядом со мной, – командуй!
Десятки молящих и злых, жалких и испуганных глаз смотрели на меня.
– Разделим поровну, – объявила я, задыхаясь, – не доверяете, назовите других…
Я смотрела в их страшные лица, уже не боясь. Нас трое стоят заслоном. Я втрое сильней каждой…
– Дели, – послышался дрожащий голос.
– Скорей дели, Любочка… Милая, тебе доверяем…
– Сестрица… я тут, – сквозь слезы просит кто-то из дальнего угла, – сил нету… Не забудь… про меня…
Вот что они мне ответили… Не в три, а в тридцать три раза я стала сильней. Вернулось «Любино счастье». Я действовала, распоряжалась, смеялась и плакала.
Конечно, никто не был сыт. Теперь голод даже острее нас мучил. Но мы получили больше, чем хлеб. Ты понимаешь?
Помню, Маша-черная, отщипывая по крошке от своей пайки, сказала:
– Это ж надо, бельгийцы, иностранцы и… Вот тебе раз.
– А что иностранцы? – заметила Надя. – Такие же люди…
– Такие, да не такие, – возразила Маша. – У них и король и королева; одним словом, монархия…
Я сказала:
– А может, те, кто нам бросил, – коммунисты…
– Знаем мы ихних коммунистов, – со злой усмешкой ответила Маша. Она всегда, когда говорила о ком-либо мало знакомом, вроде чуть-чуть насмехалась. – Мало их, что ли, было в Германии. А пришел Гитлер, мы одни против остались…
– Не скажи, – на выручку мне пришла тетя Фрося, – у нас возле Слуцка два снаряда упало, целехоньких. Развинтили, а в них записки от немецких рабочих…
– Сама видела?
– Видела не видела, а есть, значит, и у них…
С этим все согласились. Конечно, есть, только мало мы знаем о них…
– Ничего, узнаем теперь! – строго сказала Надя.
– За решеткой не много познаешь, все в клеточку… – попробовала возразить Маша.
Но ее уже не хотели слушать. Бабоньки мои разгорячились, заговорили, перебивая друг друга. Одна про то слыхала, другая про другое, этой хороший знакомый рассказывал, а той родной брат в письме написал…
И пошло, и пошло. Такое вдруг поднялось… Дескать, рабочий – он везде рабочий. Найдутся и коммунисты, тем более во Франции… Стали планы строить, о побеге заговорили. Я прикрикнула:
– Тише вы! Еще подслушает кто…
Кто подслушает? Поезд гремит по мосту, потом, видно, в туннель вошел – темно стало и дымом запахло. Возбуждение не затихало. Мне было и тревожно и радостно. Поверили бабоньки: и на чужой земле живут добрые люди…
С тем и ехали наши женщины в неизвестный им мир, без всякой надежды. И вдруг эти самые бутерброды…
Еще удивительней было во Франции… Расскажу один эпизод.
Только переехали границу, на какой-то небольшой французской станции открыли дверь нашего телятника. Первый раз за одиннадцать суток. Во всем составе пооткрывали. И у нас, и у мужчин. Оказывается, французский Красный Крест предъявил свое международное право осмотреть больных военнопленных и оказать им помощь. Франция не Россия, немецкое командование вынуждено было согласиться. Они потом во всех газетах писали о своей гуманности, о соблюдении международных законов.
Мы-то не знали, зачем и почему открыли дверь. Помню только, я чуть не упала в обморок. То ли от свежего воздуха, то ли от запаха горячего супа в большом дымящемся паром котле. Его поднесли к самому вагону. Сверху были видны плавающие глазки жира и овощи. Настоящий суп, совсем не похожий на нашу лагерную «плевачку», хотя в то время мы и ей были бы рады. Дальше все как во сне…
В вагон вскочили француженки с повязками Красного Креста. Быстрые, веселые. У них сухие, горячие руки работниц. Они до боли жали наши худые грязные руки и что-то лопотали, лопотали… Повернувшись спиной к двери, быстро показывали два растопыренных пальца, как детскую «козу». Мы не знали, что это означало «V», – начальную букву слова «Виктория» – «Победа». Француженки улыбались, подмигивали нам, а мы стояли серыми, застывшими тенями. Рядом тюремщики с автоматами. Можно ли говорить? Можно ли двигаться?..
Француженок было всего пять или шесть, но казалось, что их полвагона. Так часто они мелькали среди нас. Они увидели наши бидоны-параши, смешно сморщили носы, что-то спросили и, с шутками подхватив бидоны, потащили к выходу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27