Она ела, благодарно поглядывая на своего юного повелителя. Слуга наливал в чаши кумыс и кобылье молоко, ворчливо сетуя: до чего бедны нынешние ордынские сотники – в оловянные чаши приходится лить то, что еще древние боги велели пить из золота, серебра или дерева. Лучше всего – из дерева, но хорошую деревянную чашу, достойную царевича, ханского сотника, теперь и на серебряную не выменяешь. Все воюют, не переставая, а добычи нет. Не лучше ли нынешним воинам перейти в ремесленники и купцы?
Царевич нахмурился, приказал:
– Юрту раздели пологом. Девушка не пьет кобыльего молока, положи ей турсук с водой. Отдай мою шелковую епанчу. Она ничего не имеет, кроме того, что на ней. Поэтому во встречном караване надо купить необходимое. Она сама скажет.
Слуга покорно наклонил голову, хотя лицо его выражало недовольство: кого привел царевич в юрту – рабыню или госпожу?
Глядя, как бережно девушка подбирает крошки, Акхозя снова схватил ее руку. Узкая ладонь источала сладкие ароматы – эту руку еще недавно умащивали пахучими бальзамами, – но он ощутил и неожиданную ее силу, и не сошедшие бугорки мозолей под бархатистой кожей ладони. Девчонка знала труд.
– Хочешь, я отпущу тебя домой?
Она не поняла, Акхозя подосадовал на себя: куда ее отпускать? На корм диким зверям или в новое рабство?
– Я отвезу тебя домой! Сам отвезу!
Слуга, занятый пологом, обернулся, покачал головой. Он не мог понять, что случилось с его господином. Или нянька когда-то в люльку царевича подложила сына какого-нибудь бродячего дервиша-бессребреника?
– Тебе стелить отдельно? – Слуга спрятал лицо.
Царевич вспыхнул, вскочил.
– Я не платил за нее. Она мне подарена, но она свободна.
Старый воин проводил господина понятливой усмешкой: бедный джигит, он еще помнит, как на его спине ездили сыновья хромого Тимура, как один из них променял его своему брату на облезлого щенка. Царевич боится обидеть невольницу, будто она ханская дочь. Но она же – рабыня! О том, что полонянка – человек, как, впрочем, и сам слуга, старику даже не подумалось. Какие там люди! Мир всегда делился на господ и рабов.
Быстро смеркалось. Возле ханской юрты горели высокие костры, освещая путь расходящимся гостям. Нукеры подхватывали под руки пьяненьких начальников и – кого волоком, кого в седле – доставляли в свои курени. Из сумерек Акхозя видел недвижную фигуру отца. Тохтамыш не пренебрегал хмельным, от выпитого он внешне твердел, становился почти немым. Зато любил тех, кто много пил и много говорил в его шатре, он прощал им даже выпады против него самого. Человек ведь, отрезвев, никогда не сделает того, чем грозился во хмелю. И не случайно древний степной обычай завещал: в доме хозяина допьяна пьет лишь его друг…
Акхозя вдруг представил, как укладывается полонянка и, стыдясь неожиданных мыслей, направился к дежурной страже, взял коня, медленно поехал в степные сумерки, туда, где нес охранную службу десяток из его сотни. Вернулся он в глубокой темноте. Слуга спал у самого входа, Акхозя попытался перешагнуть через него, но не вышло – слуга вскочил.
– Спи, – бросил царевич.
Молча улегся на войлок, накрылся походным халатом и, чтобы не думать о полонянке, спящей за тонким пологом, вызвал образ Джерида – любимого чисто-рябого ястреба, его полет в угон за утками и стрепетами, хватку и падение с добычей в траву…
Еще во сне услышал он пронзительный, свирепый рев, так знакомый бывалым воинам: «Хурра-гх!..» Вскочил, налетел на слугу, отшвырнул полог. Он спал без доспехов, но меч сразу оказался в руке, в другой – щит. По лагерю метались огни факелов, вырывая из мрака полуодетые человеческие фигуры; горящие стрелы лились из степной тьмы, вонзаясь в юрты и палатки; некоторые уже занимались огнем. Курени тысячи стояли плотно, Акхозя по слуху определил – где-то за ханской юртой шла жестокая рубка, похоже, пешие нукеры отбивали нападение неизвестных всадников. С противоположной стороны холма тоже шел бой, именно там особенно страшно ревела труба, и туда, размахивая посверкивающими мечами, бежало большинство поднятых тревогой людей. Воины сотни окружили царевича, он же, вскидывая саблю, кричал:
– Копья! Копья!..
Без копий пешие против конных бессильны, а кони отряда находились в ночном, лишь дежурные стражники крутились верхами. «Спасать хана», – единственная мысль овладела Акхозей.
– Все за мной! – Прорывая толпу, он ринулся в сторону ханской юрты, его обогнали верховые, потом пешие копейщики. Впереди бежали воины соседней сотни. Снова дождем полились горящие стрелы – ведь даже один ордынский всадник в минуту выпускает их до десятка. Пылали на пути палатки, несло паленым от тлеющей кошмы. Но самое страшное – не огонь. Лагерь без повозок легко доступен для нападающей конницы, и если она еще не ворвалась в середину общего куреня, значит, врагов не так много.
Кажется, все сотни ханской тысячи спешили спасать повелителя, и бегущие впереди спасли Акхозю с его воинами. Вылетевшая из темноты конная лава потоптала и порубила несколько десятков пеших, но сотня Акхози успела поднять и упереть в землю копья… Сбитых с коней рубили без пощады. Закаленные в битвах, поражениях и победах, ко всему привычные воины ханской тысячи, казалось, не знали страха смерти и внезапное нападение встречали стеной.
– Кутлабуга! Ойе, Кутлабуга! – Хан ревел, как бугай. – Спасай казну, иди на курган, Кутлабуга!
Озаренный горящей палаткой, черный в трепетном свете пожара, Тохтамыш стоял открыто посреди дерущихся, недвижный и страшный своей уверенностью, лишь ярый голос выдавал его тревогу. Он раньше всех понял, что нападение на его личную стражу – только отвлекающий маневр, им нужна казна Орды, без которой хан Тохтамыщ недолго усидит на троне. Заметив сына среди бегущих, он снова бешено заревел:
– Туда! На курган! Все – на курган!
Акхозя послушно повернул к вершине, увлекая и другие сотни. Уже присоединясь к сменному караулу нукеров, стоящему у казенной палатки, Акхозя увидел: у подножия кургана озаренный факелами, голый до пояса, тощий, с выпирающими ребрами Кутлабуга крутится среди нападающих всадников с длинным кривым мечом в руке, и сквозь многоголосый рев и лязг железа рвется его пронзительный дикий визг. Подоспевшие издали яростно-торжествующий вопль: «Хур-раг-х!» – и словно бы этим криком отбросило врагов. Они бежали, как бегут все разбойники, встретившие нежданный отпор.
Тохтамышу ханская корона не упала в руки, как иным наследникам, он вырвал ее силой, и его окружала своя сменная гвардия не хуже Мамаевой. Может быть, этого не понял тот, кто хотел отбить у Тохтамыша золотоордынскую казну…
Ночь таяла. На рассвете похоронили убитых. Войско в боевом порядке построилось на склонах кургана. Тохтамыш сам допросил пленников. Раненых он приказал добить, живых отпустил со словами:
– Такого нападения я ждал. Я не сказал своим нукерам, что оно возможно. Потому что сова даже ночью не заклюет ястреба. Можете в степи говорить без страха: хану Темучину удалось когда-то украсть первое имя Повелителя Сильных. Но украсть хоть один алтын из ордынской казны больше не удастся. Я не безродный темник Мамай, который вынужден был закрывать глаза, когда иные родовитые мурзы обворовывали Орду. Улус Темучина останется за мной, и достойный получит то, что потерял недостойный. Дозволяю всякому, кто встретит в степи этого рыжего старого пса, убить его. Сделавший это получит награду и мое покровительство.
Охоту отменили, и отряды разделились. Кутлабуга, получив жалованье на весь тумен, пошел в Крым, с ним – кафское посольство. Свою тысячу хан повел в Сарай.
Далеко впереди отряда, во главе сторожевой сотни, скакал мрачный Акхозя, жадно всматриваясь в дали, отыскивая дымки костров. Но горизонт был чист: появление ордынского войска разогнало случайные кочевые племена, а скрывшиеся всадники Темучина таились от возможной мести за ночное нападение. Акхозя тосковал: во время ночной схватки пропала его полонянка. Слуга видел, как она выбежала из юрты и кинулась в темноту, не слыша его криков. Догнать ее он не мог, да и как воин обязан был присоединиться к сражающимся. Всадники Акхози обшарили окрестности и не нашли следа. Царевич решил, что девушку похитили нападающие. Никто его не упрекал, даже отец – ведь сотня сражалась умело и храбро, – однако похищение из юрты женщины, пусть рабыни, считалось тяжелым оскорблением хозяина, да и потеря девушки поранила сердце ханского сына. Он неустанно гнал коня по следу разбойных всадников, надеясь настигнуть, отомстить, вернуть то, что принадлежало ему, без чего жизнь царевича неожиданно омрачилась.
II
Странные дни пережила рязанская земля после Куликовской победы русских войск. Великий князь Олег Иванович, словно на страже отстояв со своим войском положенный срок на берегу Прони, в пятидесяти верстах от места побоища, и получив весть о разгроме Мамая, велел воеводам отпустить ратников по домам, сам же с дружиной помчался в «Новую Рязань» – Переяславль-Рязанский, дал своему двору и княгине с детьми лишь день на сборы и тотчас отъехал в Литву. То ли боялся он гнева Димитрия за союз с Мамаем, то ли, напротив, опасался ордынского возмездия за неявку на Дон и спешил показать, будто московская победа ему страшна? А может, гнев той и другой стороны отводил он бегством своим от многострадальной Рязани?
Однако земле нельзя оставаться без князя – страх и смута овладевают народом. Не как победитель, но как старший на Руси, Димитрий прямо из обратного похода послал брата своего князя Владимира Серпуховского сажать в Переяславле-Рязанском московских наместников. Пока еще Москве трудно удержать огромные рязанские владения, да и выгодно ли становиться лицом против Дикого Поля? Однако Димитрий посылал наместников не без тайной мысли: пора приучать рязанцев к московской руке. И пусть они видят: Олег их покинул, Димитрий – пригрел.
Ладно замышлялось, да неладно пошло. Крепко были привязаны рязанцы к своему князю, по-особому любили и жалели за то, что была его жизнь неуютна, опасна, часто горька. Сколько раз зорили и жгли Рязанщину степняки, и все беды ее князь делил с народом. Бился до последней возможности, не раз терял дружины в сечах, изрубленный и исстреленный врагами, чудом уходил в леса, возвращался на пепелища городов, скликал уцелевший народ – заново оживлять горючую землю свою. А горючая, она дорога людям по-особому. Ко всему привыкли рязанцы с князем Олегом – каждую минуту готовы поменять обжи сохи на копье и боевой топор, с топором в изголовье и спать ложились, научились по первому тревожному дымку в небе и в войско стать, и в лес бежать, тайные схороны понаделали в урманах и посреди непроходимых болот, куда пробирались по жердочкам через лешачьи топи, уничтожая след. И несли в себе рязанцы особую гордость – они первые на Руси встречают врага в лицо.
Победу на Дону праздновали как свою, хотя не без тревоги: помнили, как быстро и внезапно нагрянул Мамай, мстя за разгром Бегича на Воже. Да и не их ли князь еще задолго до Вожи и Непрядвы перехватил нашествие грозного хана Тогая, опрокинул в битве и порубил его тумены под Шишовым лесом? А потом – новый хан, с новым войском, еще более многочисленным… Но все же такой победы, какая одержана на Непрядве, еще не случалось от века. Надежда одолевала сомнения.
И вдруг – тревожное известие об отъезде Олега Ивановича в Литву, о скором прибытии московских наместников. Насторожились, обидчиво затихли рязанцы. Как отказаться народу от своего государя? Шел слух, будто в Донском походе Олег со своим полком берег тылы московской рати, теперь же, как вошел Димитрий в силу после победы, не нужен ему больше рязанский князь, хочет землю его взять себе, обложить данью в пользу Москвы.
Слово опасное, сказанное в тревожное время даже шепотком, – что искра в сухую траву. Опережая отряд Владимира Серпуховского, едким палом поползли шепотки о «московских баскаках», отравляя воздух всего княжества. Войско Димитрия уже покинуло рязанские пределы, и если отряд Владимира не встречал открытой враждебности, то не было и той сердечности населения, какую видели москвитяне в начале своего пути с Куликова поля. Еще в Пронске стали примечать: в толпах, жадно рассматривающих победителей Орды, нет-нет да и мелькнет косой взгляд, а то и кукиш. На подходе к Переяславлю в попутных деревеньках жители робко посматривали на московских всадников сквозь щели в плетнях. Однажды у речного водопоя подошел старец-пастух, смело спросил: «Зачем идете? У нас свой государь, и другого не примем даже от князя Донского. Хочет – пусть сам на наш стол садится, тогда покоримся». Воины удивленно переглядывались, кто-то спросил, о каком Донском князе говорит пастырь. «О Димитрии Ивановиче Донском, – ответил старик и повторил: – Ему лишь покоримся как великому князю рязанскому. Хочет – пусть и московским остается».
Разговор передали Владимиру Андреевичу и боярам. В отряде впервые тогда услышали о новом имени великого князя Димитрия, которое дал ему сам народ, но и слава мало утешила при таком настроении рязанцев. Бояре задумались.
– Кто-то мутит людей, – заметил один из наместников.
– Знаем кто! – отрывисто бросил Серпуховской. – Погодите, заскулят псами побитыми!
Настороженной тишиной встретил Переяславль-Рязанский московских гостей. Никто не вышел за ворота, хотя гонцы были посланы вперед. Бояре прятались по теремам, епископ со всем клиром молился в церкви Рождества Христова. Город отворен, детинец распахнут – въезжайте и владейте. Кривые улицы в посаде не густо заставлены домами, кое-где – заросшие бурьяном, не старые пепелища: последний раз Мамай сжег город два года назад. Как и в попутных деревнях, только негромкий говорок да любопытные взгляды из-за плетней и частоколов сопровождали отряд. Воины, однако, чувствуя скрытое внимание, прямили плечи, подбоченивались и задирали головы. Кто-то предложил грянуть удалую, но сотник запретил: князь требовал чинности. Старались, и все же один рослый кучерявый десятник, услышав за плетнем молодые женские голоса и смех, гаркнул:
– Эй вы, девки-рязаночки, налетай – прокачу не замочу!
Над плетнем явилась непокрытая головка русокосой и курносой молодицы.
– Своих катай! Поди-ка, в Москве да в Коломне жены и ребяты по ним плачут, а им и на Рязани девок подай!
За плетнем прятался целый хоровод молодиц: послышались испуганные ахи, смельчанку словно бы осудили за разговор с чужаками, но тут и там сразу выглянуло несколько девичьих лиц. Десятник, обрадованный откликом, придержал коня, в тон отозвался:
– А мы ребяты не простые – на походе холостые! Приходи, красавица, завтречка к детинцу, как солнышко сядет, колечко подарю.
– Была дарига, звала за ригу! А не хочешь фигу?
– Бойка! – Десятник тряхнул обнаженными кудрями. – Да што ж вы такие боязливые все, аль мужиков не видали?
Бородатый немолодой воин, проезжая мимо, отпустил грубую шутку. Послышался сдержанный смех – из приоткрытых калиток, из-за оград выглядывал посадский люд, привлеченный разговором. Мальчишки, осмелев, облепили говорливого воина, хватали за стремена, гладили его усталого коня. Что мальчишкам до опасений взрослых! – эти витязи были для них великими героями Куликовской битвы, в которую мальчишки играли уже по всей Руси.
Бойкая молодица покраснела от слов бородача, скрываясь за плетнем, сердито крикнула:
– Трогай, говорун! От ваших речей зубы болят.
– Эх, малинка! Я в Орде цельный гарем взял да за так и отдал – на тебя похожей там не было. Приходи – не обижу!
Он стронул коня в рысь, сердито бросил бородачу:
– Черт смоленый, испортил мне хороший разговор. – И, забыв, что недалеко едут бояре, громко, отчаянно затянул:
Шел я вечером поздно,
Семь лохматеньких ползло.
Я ловил, ловил, ловил –
Одну шапкой придавил…
– Олекса, язва те в глотку! – налетел на него сотник. – Услышит князь – и с десятского сгонит!
– Все одно, – махнул Олекса рукой. – Под гору катись, пока сани везут сами. А уж после хомутайся – да обратно в горку тащи.
– Дурак!
– А вы все умны! Я вот погорланил с бабами, так и народ повысыпал. А то едем как сычи – всю Рязань распугали. Говорил же – надобно удалую, мы ж им праздник везем, не беду.
– Оно и вер… – Сотский поперхнулся, крестя рот, опасливо глянул вокруг: камешек-то Олексы – в огород бояр. Ох, отчаян парень, с ним, того и гляди, беду наживешь.
В ту ночь после битвы, на берегу Красивой Мечи, охраняя сводный гарем ханских мурз, Олекса нарушил приказ воеводы Боброка-Волынского: сменив стражу, он разрешил воинам провести остаток ночи в большой пестрой юрте, где его самого среди полонянок застал воевода. Дьяк, присланный для описи имущества и пленниц, нашептал князю. Утром воевода отвел сотского за телеги, подальше от посторонних глаз, и трижды ожег по спине ременной плетью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71