А может, как иные, лелеет тайную мысль воцариться на великокняжеском столе после того, как хан уничтожит Донского?
– Садись рядом, княже, да рассказывай!
– Государь! Вчера утром ханское войско было в сорока верстах от Серпухова, нынче, наверное, стоит на пепелище. Я поднял народ, велел уходить на Можай и Волок. Город и деревни – сжечь. Небось видели зарево?
– Прости, господи, неразумие рабов твоих, в лютости и гордыне не ведающих, чего творят.
Владимир повернулся к Киприану, голос скорготнул железом:
– Ты, отче, хотел, штоб я на постой позвал врага?
– Сядь же, Володимер, не ссориться созвал я вас – думать, как удержать Орду.
– Уж хватит думать, государь! Мы все думаем и думаем, а хан идет. Немедля надо выступать навстречу. Я дорогой поле приглядел, не хуже Куликова!
– С кем выступать? Против тридцати ханских тысяч у нас и семи нет. А с восхода идет Акхозя с туменом. Уж решено: Москва сядет в осаду, притянет ханское войско. Я же в ночь ухожу в Переславль. Там соберем силы и ударим хана.
Владимир растерянно оглянулся, встретил взгляд Боброка-Волыпского, глухо сказал:
– Оставь меня в Москве, государь.
– Нет, князь Храбрый, иное тебе предстоит. С закатной стороны в Переславль идти далеко. Нужно второе место сбора. В Можайске и Волоке-Ламском немалые запасы оружия и кормов – выбирай любой город.
– Волок.
– Добро. И ко мне поближе. А в Москве я оставлю боярина Морозова, он в сидениях человек опытный. Помощников из бояр будет у него довольно. И надеюсь я, – Димитрий поднял голос, – владыка тоже останется в стольной, примером и словом укрепит дух сидельцев. Будет дух крепок – Орде никогда не взять Москвы. Градоимец Ольгерд расшибал свой лоб об ее стены, а уж хан и подавно расшибет. – Снова заговорил тихо: – Княгиню с малыми детьми вручаю вам, бояре. С подмогой не задержусь.
То, что князь оставляет жену, никого не удивило. Сегодня утром, когда смотрели войско, Евдокия родила сына.
– Много ли дружины даешь нам, государь? – спросил Морозов, до сих пор не проронивший ни слова.
– Не рассчитывай на дружинников, Иван Семеныч, они в поле нужнее. На стенах же ополченцы дерутся не хуже. Я вот подумал и решил из первой ополченческой тысячи вернуть в Москву самые крепкие сотни: бронников, суконников, кузнецов, кожевников и гончаров. Это – твоя дружина, поставь ее разумно – и будешь великим воеводой.
– Над зипунами-то?
Димитрий нахмурился, с упреком сказал:
– Вот это оставь, Иван Семеныч, здесь оставь и никуда не выноси. Ты ж умный человек, а закоснел в своей спеси, што в коросте. Русь крепка, пока на трех китах стоит: один – это мы, служилые, другой – отцы святые, а третий – те самые зипуны. Разве Куликово поле не доказало? Честь великую тебе оказываем не по чину твоему, а по разуму. Живи разумом, но не спесью, Иван Семеныч.
– Благодарствую, государь. – Одутловатое лицо боярина побагровело.
– И то ладно. Беглых-то не всех бери в детинец, кормить будет накладно. Определится твое войско – направляй остальных в Волок и Переславль.
Владимир спросил, посланы ли гонцы в Новгород Великий и северные города. О великих же князьях молчали. То, что Олег Рязанский и Дмитрий Суздальский принесли покорность хану, знали все.
– Ты бы слово молвил, владыка, – обратился Донской к митрополиту, завершая думу. Киприан встал, сжимая в руке кипарисовый крест.
– Вспомнили и нас, убогих. Не поздно ли? Што слово святительское, когда уж кровавая распря взошла из семени, брошенного неразумной рукой на ниву гордыни! Голос бранных мечей сильнее слабого языка человеческого. Без нас доныне решал ты свои дела, государь, со своими присными – с ними и пожинай драконово поле. Еще весной помог бы я тебе отвести грозу от православных, смирить гневливое сердце хана, но ты не хотел того, и случилось, чего сам добивался – гордыня встает на гордыню, злоба – на злобу. Я останусь в Москве, коли ты хочешь, буду денно и нощно молиться о спасении христианства, стану беречь святую голубицу нашу, великую княгиню с малыми чадами ее, может, и помилует нас божья матерь. На нее да на Спасителя уповаем ныне, ибо другой защиты нам не остается.
Донской особенно не рассчитывал на помощь Киприана, но и такого не ждал. Огромным усилием воли подавил вспышку гнева.
– Не так говоришь, владыка. Два года назад ни мечи, ни стрелы, ни угрозы из стана Мамая не заглушили слова Сергия. Оно всколыхнуло Русь, помогло нам поднять народную силу. С его благословением сокрушили мы степные полчища, какие и не снились Тохтамышу. Почто же ныне голос церкви ослаб?.. В Москве остаешься – низкий тебе поклон, но мало теперь молиться о спасении. К топору и мечу надо звать русских людей – вот какого слова ждем от тебя! Нас ты упрекаешь в гордыне и злобе по какому праву? Разве преступили мы чужие пределы? Разве мы требуем от Орды непосильных даней и рабской покорности?
– В одиночку Москве с Ордой не управиться – нет силы у нас противиться ханской воле! – почти выкрикнул Киприан. – Когда разбойник приставит нож к горлу, разумный не жалеет кошеля свово. Глупый же сгубит себя и свое семейство. Не захотел ты по чести принять Акхозю-царевича с семьюстами воинами – он идет бесчестно с целым туменом. И еще тридцать тысяч ведет его отец – сам ордынский царь. Вот чего добился ты своим упрямством, государь.
Димитрий встал, поднял над головой свиток, увешанный цветными печатями.
– Врешь, монах! Врешь! – Поплыли перед глазами испуганные лица бояр, бледный Киприан отпрянул с зажатым в руке большим крестом – как будто защищался. – Есть сила на Руси сокрушить и трех тохтамышей. Вместе со всеми великими князьями писали мы в этой грамоте – стоять заедино против разбойной Орды. Где лучшие бояре мои – Тетюшков, Свибл, Кошка? Они уехали напомнить князьям о сем договоре. Кабы ныне поднялись полки Рязани, Твери, Новгорода, Нижнего, Тохтамыш и сунуться не посмел бы к нашему порубежью. Да только не слышим мы добрых вестей от послов наших, иные вести идут к нам из стана вражьего: предали нас великие князья, преступили свои клятвы. Есть на сем пергаменте и твоя печать, отче Киприан. Почто же церковь заробела и не призовет к ответу рушителей крестного целования? С каких это пор клятвопреступление пред святым распятием стало неподсудно церковному клиру? Уж не сам ли ордынский хан освободил вас от подобного суда?
– Княже, Димитрий Иванович! – крикнул Федор Симоновский.
– Молчи, игумен, я говорю с владыкой как на исповеди! Коли грешны мои мысли – пусть знает господь: я не таю их. Сдается мне, отче Киприан, не в добрый час приехал ты к нам. Без пользы для Москвы прошли труды твои в эти два года. Церковь тобой словно повязана, но власть государскую ты не повяжешь. Не было и не будет на Руси своего папы! Не церковью ставились предки мои на княжество, но сами ставили святителей, и то не противно воле всевышнего. К небесной жизни человек готовится на земле, и пока он по земле ходит, одна власть может быть над ним – земная, государская, княжеская, ибо душа его в смертном теле держится. А тело кормить надо, одевать, согревать, защищать от убийц и насильников. То дело – государское. Хочешь помогать нам, спасая души людей, будь первым боярином в государстве нашем. Дело же боярина – исполнять волю князя лучшим образом. Помоги ныне поднять людей, укрепить их силы, собрать новые тысячи ратников под святое наше знамя – Русь не забудет твоего подвига, как не забудет подвига Сергия Радонежского. Разве заслужить благодарность народа – не путь истинной святости!
Трясущийся митрополит порывался что-то отвечать, но вскочил воевода Боброк-Волынский:
– Отче, удержи слово! Одна страшная правда теперь важнее всякой иной: враг у ворот Москвы! Враг, коего можно остановить лишь общей нашей силой. На государя да на тебя уповаем в сей тяжкий час. Будьте заедино – и все мы с радостью положим головы за русскую землю, за святые церкви, за Москву.
– Прости, господи, грехи мои невольные. – Митрополит перекрестился и сел, сгорбясь. Лица бояр были угрюмы. В такое время ссора между государем и владыкой церкви не сулила ничего хорошего. Страшные слова произнес Киприан: кроме бога, Москве надеяться не на кого…
– Всё, бояре! – Димитрий словно отмел только что происшедшее. – Кто в войско поставлен – быть в войске не мешкая. Кто остается – вооружайте слуг, холопов и смердов, исполняйте всякую волю воеводы Морозова. Верю: вы, бояре, подадите черным людям пример мужества и порядка.
Князья остались одни в большой зале. Вечерний луч красным углем горел на гладкой деревянной стене.
– Вот как вышло, брат, и поговорить недосуг. Усыпил нас Тохтамыш безмолвием. Тихим змеем к самому гнезду приполз, изготовиться не дал.
– Сколько в моем полку стояло на смотре?
– Тысяча.
– По пути я собрал три сотни. Сотен пять приведет Новосилец. Успеют ли к нему тарусские? В Любутск, Вязьму и Боровск я послал. С можайскими и ламскими чрез неделю соберу, глядишь, тысяч шесть. А мужик пойдет – все пятнадцать поставлю в полк. Не ходи дальше Переславля, Митя…
– Постараюсь. Двинет Тохтамыш всей силой на тебя – не ввязывайся в битву, отходи ко мне, сколько бы ни собрал войска. Боброк считает: хан не ищет большого сражения, потому идет по-воровски. Он может рассеять орду для разграбления княжества, и тут двойная беда – дороги сбора будут перехвачены.
– И я мыслю – на долгую осаду не решится Тохтамыш. Он не хуже нас понимает, чем это грозит ему. Обложив Москву, он станет зорить ближние земли – вот тут придется потрудиться моим конникам.
– Так. Но весь полк не давай втягивать в сечи: подстережет и уничтожит.
– Пусть! Ты получишь время и соберешь рати.
– Не смей говорить этого, Володимер! Слышишь? Тебя жалею и себя жалею, а более того – Москву. Представь, што будет, ежели твою или мою голову они покажут на пике осажденным!
– Не бывать тому!
– А я чего хочу? Отдал бы тебе Боброка, да сам понимаешь – главный воевода нужнее при главном войске.
– Отдай хоть Ваську Тупика на время.
Димитрий улыбнулся:
– И Ваську жалко. А для дела, видно, придется. Олексу я снова отослал к Оке. Ежели на тебя выйдет – прими по чести. Неслух он – на час, а витязь – на всю жизнь. Когда выступишь?
– К полудню завтра, пожалуй, соберусь. Новосильца подожду. Чего еще спросить хочу: зачем княгиню оставляешь в осаде?
– Спросил бы полегче. Лекаря говорят: нельзя ее теперь с места трогать – тяжело рожала нынче. Да и понятно – слухи-то к ней доходят. Коли поправится до того, как хан Москву обложит, увезут ее. А Ваську с Юркой беру с собой. Пора им обвыкаться в походах: одному уж двенадцатый, другому – девятый. Я девятилетним на Суздальца ходил. Твоя-то Олена где ныне?
– Кабы знать. – Владимир печально вздохнул. – По сынишке я весь истосковался – прямо и не ведал, што такое бывает с человеком. Дослал людей в Можайск и далее – по смоленской дороге, авось встретят.
Помолчали. Димитрий первым встал, обнял Владимира:
– Прощай, брат. Верю в тебя, князь Храбрый.
Постояв еще в раздумье – не забыл ли чего важного? – Димитрий покинул сумеречную думную, узкими переходами направился в светлицу, где измученная Евдокия ждала мужа. Как сказать жене об отъезде? Как оставлять в городе, которому угрожает военная осада и, может быть, гибель в беспощадном штурме? Если Евдокия с младшими детьми попадет в руки хана, он получит сильнейшее оружие против Москвы. Это, конечно, знают и бояре. Боясь, как бы вопреки его воле не сорвали княгиню с постели больной и не погубили, он разрешил вывезти ее сразу, как встанет на ноги. Но нет худа без добра – при оставшейся княгине его отъезд из стольной меньше встревожит народ. Пусть знают люди, что князь верит в крепость московских стен, что не бросает город в пасть Орды, как откупную дань.
При виде великого князя от дверей светлицы порхнули сенные девушки, пожилая нянька растворила покой.
– Пожалуй, государь-батюшка, полюбуйся на сынка да на голубицу свою, уж извелась бедная, глазки на дверь проглядела, тебя ожидаючи.
Димитрий вошел в освещенный покой, на большой розовой подушке увидел разметавшиеся золотистые волосы, бледное лицо и сияющие огромные глаза жены. На той же подушке в голубом свертке виднелось сморщенное личико спящего младенца. Руки Евдокии на розовом одеяле шевельнулись.
– Митенька… Пришел-таки… Дождалась.
Князь опустился на колени возле высокой кровати, взял слабые руки жены и прижал к губам. Евдокия тихо заплакала: никогда он прежде не целовал ее рук.
В доме Владимира – столпотворение. Дворский боярин кинулся навстречу, князь, не слушая его вопросов, распорядился:
– Казну, оружие, справу, какая нужна в походе, – погружай сколько можно. С заутрени сам поведешь обоз на Волок-Ламский, догоню тебя с полком. Всех слуг вооружить. Ключи от терема, амбаров и погребов отдай боярину Морозову.
– Как можно, государь? Растащут, пограбют, винные погреба опустошат…
– Ты слыхал, што сказано? А погреба – разбить, вина и меды выпустить до капли.
– Баб-то и ребятишек куды?
– Кто хочет – в обоз. От них тут мало будет проку.
Проходя через гостевую залу, Владимир в изумлении остановился перед картиной на свежеокрашенной бледно-золотистой стене: всадник, одетый в чешуйчатую броню, вздыбил крылатого коня, поражая копьем царственного дракона, скалящего зубастую пасть. Ниже, под облаками, вздымались каменные башни крепости, напоминающие Московский Кремль. Из отверстых ворот текли конные рати, сливаясь в одно бесконечное тело, только ряды островерхих шлемов и копий обозначали витязей. Отчетливо выделялись на картине двое в княжеском облачении. При трепетном свете свечей казалось – ряды всадников шевелятся, устремляясь к дальним лесам и холмам. Картина была набросана тонкими темными линиями, она представлялась началом какого-то громадного полотна. Ей пока не хватало красок, но живыми глазами смотрел на князя крылатый всадник, поражающий змея, и в фигурах предводителей войска чудилось странно знакомое.
– Грек рисует, – пояснил дворский. – Задумал он изобразить поход на Дон и победу нашу над Мамаем.
– Где он? – спросил Владимир.
– В тереме, тебя все поджидал.
– Позови его ко мне в столовую палату.
Скинув броню и наскоро умывшись, Владимир прошел в столовую, жадно осушил ковш белого пенистого кваса, пододвинул к себе блюдо жаркого. Тихо появился невысокий человек в монашеской рясе и темном клобуке. Лицо его обрамляла кудрявая бородка с серебряной прядкой посередине. Темные глаза смотрели спокойно и внимательно. Поклонясь, стал у двери. Владимир по-гречески пригласил:
– Проходи, отче Феофаний, садись со мной. – Указал глазами место напротив. – Принимаешь ли ты скоромное?
Грек улыбнулся, ответил по-русски:
– Богомазам, государь, как и попам, сие дозволено, ибо среди мирских людей вращаемся. Но я поужинал, слава богу.
– Тогда испей со мной – тут квас, тут – меды, тут – вино. Бери кувшин, наливай сам, чего пожелаешь. Я, когда один, стольников и кравчих не держу в трапезной. Уж не обессудь.
Грек снова улыбнулся, налил себе в кружку мед.
– Видал я твою работу, отче Феофаний. Изрядно.
– То лишь проба, государь, одна из многих. – Феофан перешел на греческий, догадавшись, что князю доставляет удовольствие поговорить на его языке.
– Жалко, но работу придется тебе отложить. Москва садится в осаду. Государь уходит нынче в ночь, я – завтра. Тебе негоже оставаться здесь. Вот соберем войско, выбьем Тохтамыша в степь, тогда и распишешь терем. Пока в Новгород, что ли, возвращайся, а хочешь – ступай со мной в Волок-Ламский.
– Долго ли Москве быть в осаде, государь?
– Кто знает? Да и в недобрый час попадешь под стрелу или под камень катапульты. Уходи завтра же, отче.
– Пойду я в Троицу, к Сергию. Давно уж собирался. Говорят, татары святых обителей не трогают?
– Не трогали. До Куликовской сечи.
Грек помолчал, осторожно заговорил:
– Поиздержался я, Владимир Андреевич. Деньги есть у меня в Новгороде, у Святой Софии на сохранении. Да время такое – не скоро до них доберешься.
– Вот забота! Я позвал тебя, я и содержать обязан.
Владимир вышел, скоро вернулся, неся окованный ларец, отпер ключом, высыпал на стол пригоршню серебра.
– Здесь талеры, денги, наши полушки. – Он показал новые блестящие монеты с изображением петуха и встающего солнца. – Двух рублей хватит?
– Премного благодарен, столько не заслужил.
– Заслужишь, как Орду вышибем.
– Еще просьбу имею, государь: отпусти со мной отрока Андрея, коего приставил пособником. Великий дар вложил в него господь – всех нас превзойдет он искусством живописи.
– Ишь ты! – Владимир от удивления перешел на русский. – Так бери его, рази я запрещаю?
– Не хочет уходить, брат у него здесь и сестры.
– А ты скажи: князь, мол, велит ему следовать за тобой неотступно, хотя бы в Царьград али Ерусалим. Да со всем прилежанием учиться твому искусству, не помышляя о прочем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
– Садись рядом, княже, да рассказывай!
– Государь! Вчера утром ханское войско было в сорока верстах от Серпухова, нынче, наверное, стоит на пепелище. Я поднял народ, велел уходить на Можай и Волок. Город и деревни – сжечь. Небось видели зарево?
– Прости, господи, неразумие рабов твоих, в лютости и гордыне не ведающих, чего творят.
Владимир повернулся к Киприану, голос скорготнул железом:
– Ты, отче, хотел, штоб я на постой позвал врага?
– Сядь же, Володимер, не ссориться созвал я вас – думать, как удержать Орду.
– Уж хватит думать, государь! Мы все думаем и думаем, а хан идет. Немедля надо выступать навстречу. Я дорогой поле приглядел, не хуже Куликова!
– С кем выступать? Против тридцати ханских тысяч у нас и семи нет. А с восхода идет Акхозя с туменом. Уж решено: Москва сядет в осаду, притянет ханское войско. Я же в ночь ухожу в Переславль. Там соберем силы и ударим хана.
Владимир растерянно оглянулся, встретил взгляд Боброка-Волыпского, глухо сказал:
– Оставь меня в Москве, государь.
– Нет, князь Храбрый, иное тебе предстоит. С закатной стороны в Переславль идти далеко. Нужно второе место сбора. В Можайске и Волоке-Ламском немалые запасы оружия и кормов – выбирай любой город.
– Волок.
– Добро. И ко мне поближе. А в Москве я оставлю боярина Морозова, он в сидениях человек опытный. Помощников из бояр будет у него довольно. И надеюсь я, – Димитрий поднял голос, – владыка тоже останется в стольной, примером и словом укрепит дух сидельцев. Будет дух крепок – Орде никогда не взять Москвы. Градоимец Ольгерд расшибал свой лоб об ее стены, а уж хан и подавно расшибет. – Снова заговорил тихо: – Княгиню с малыми детьми вручаю вам, бояре. С подмогой не задержусь.
То, что князь оставляет жену, никого не удивило. Сегодня утром, когда смотрели войско, Евдокия родила сына.
– Много ли дружины даешь нам, государь? – спросил Морозов, до сих пор не проронивший ни слова.
– Не рассчитывай на дружинников, Иван Семеныч, они в поле нужнее. На стенах же ополченцы дерутся не хуже. Я вот подумал и решил из первой ополченческой тысячи вернуть в Москву самые крепкие сотни: бронников, суконников, кузнецов, кожевников и гончаров. Это – твоя дружина, поставь ее разумно – и будешь великим воеводой.
– Над зипунами-то?
Димитрий нахмурился, с упреком сказал:
– Вот это оставь, Иван Семеныч, здесь оставь и никуда не выноси. Ты ж умный человек, а закоснел в своей спеси, што в коросте. Русь крепка, пока на трех китах стоит: один – это мы, служилые, другой – отцы святые, а третий – те самые зипуны. Разве Куликово поле не доказало? Честь великую тебе оказываем не по чину твоему, а по разуму. Живи разумом, но не спесью, Иван Семеныч.
– Благодарствую, государь. – Одутловатое лицо боярина побагровело.
– И то ладно. Беглых-то не всех бери в детинец, кормить будет накладно. Определится твое войско – направляй остальных в Волок и Переславль.
Владимир спросил, посланы ли гонцы в Новгород Великий и северные города. О великих же князьях молчали. То, что Олег Рязанский и Дмитрий Суздальский принесли покорность хану, знали все.
– Ты бы слово молвил, владыка, – обратился Донской к митрополиту, завершая думу. Киприан встал, сжимая в руке кипарисовый крест.
– Вспомнили и нас, убогих. Не поздно ли? Што слово святительское, когда уж кровавая распря взошла из семени, брошенного неразумной рукой на ниву гордыни! Голос бранных мечей сильнее слабого языка человеческого. Без нас доныне решал ты свои дела, государь, со своими присными – с ними и пожинай драконово поле. Еще весной помог бы я тебе отвести грозу от православных, смирить гневливое сердце хана, но ты не хотел того, и случилось, чего сам добивался – гордыня встает на гордыню, злоба – на злобу. Я останусь в Москве, коли ты хочешь, буду денно и нощно молиться о спасении христианства, стану беречь святую голубицу нашу, великую княгиню с малыми чадами ее, может, и помилует нас божья матерь. На нее да на Спасителя уповаем ныне, ибо другой защиты нам не остается.
Донской особенно не рассчитывал на помощь Киприана, но и такого не ждал. Огромным усилием воли подавил вспышку гнева.
– Не так говоришь, владыка. Два года назад ни мечи, ни стрелы, ни угрозы из стана Мамая не заглушили слова Сергия. Оно всколыхнуло Русь, помогло нам поднять народную силу. С его благословением сокрушили мы степные полчища, какие и не снились Тохтамышу. Почто же ныне голос церкви ослаб?.. В Москве остаешься – низкий тебе поклон, но мало теперь молиться о спасении. К топору и мечу надо звать русских людей – вот какого слова ждем от тебя! Нас ты упрекаешь в гордыне и злобе по какому праву? Разве преступили мы чужие пределы? Разве мы требуем от Орды непосильных даней и рабской покорности?
– В одиночку Москве с Ордой не управиться – нет силы у нас противиться ханской воле! – почти выкрикнул Киприан. – Когда разбойник приставит нож к горлу, разумный не жалеет кошеля свово. Глупый же сгубит себя и свое семейство. Не захотел ты по чести принять Акхозю-царевича с семьюстами воинами – он идет бесчестно с целым туменом. И еще тридцать тысяч ведет его отец – сам ордынский царь. Вот чего добился ты своим упрямством, государь.
Димитрий встал, поднял над головой свиток, увешанный цветными печатями.
– Врешь, монах! Врешь! – Поплыли перед глазами испуганные лица бояр, бледный Киприан отпрянул с зажатым в руке большим крестом – как будто защищался. – Есть сила на Руси сокрушить и трех тохтамышей. Вместе со всеми великими князьями писали мы в этой грамоте – стоять заедино против разбойной Орды. Где лучшие бояре мои – Тетюшков, Свибл, Кошка? Они уехали напомнить князьям о сем договоре. Кабы ныне поднялись полки Рязани, Твери, Новгорода, Нижнего, Тохтамыш и сунуться не посмел бы к нашему порубежью. Да только не слышим мы добрых вестей от послов наших, иные вести идут к нам из стана вражьего: предали нас великие князья, преступили свои клятвы. Есть на сем пергаменте и твоя печать, отче Киприан. Почто же церковь заробела и не призовет к ответу рушителей крестного целования? С каких это пор клятвопреступление пред святым распятием стало неподсудно церковному клиру? Уж не сам ли ордынский хан освободил вас от подобного суда?
– Княже, Димитрий Иванович! – крикнул Федор Симоновский.
– Молчи, игумен, я говорю с владыкой как на исповеди! Коли грешны мои мысли – пусть знает господь: я не таю их. Сдается мне, отче Киприан, не в добрый час приехал ты к нам. Без пользы для Москвы прошли труды твои в эти два года. Церковь тобой словно повязана, но власть государскую ты не повяжешь. Не было и не будет на Руси своего папы! Не церковью ставились предки мои на княжество, но сами ставили святителей, и то не противно воле всевышнего. К небесной жизни человек готовится на земле, и пока он по земле ходит, одна власть может быть над ним – земная, государская, княжеская, ибо душа его в смертном теле держится. А тело кормить надо, одевать, согревать, защищать от убийц и насильников. То дело – государское. Хочешь помогать нам, спасая души людей, будь первым боярином в государстве нашем. Дело же боярина – исполнять волю князя лучшим образом. Помоги ныне поднять людей, укрепить их силы, собрать новые тысячи ратников под святое наше знамя – Русь не забудет твоего подвига, как не забудет подвига Сергия Радонежского. Разве заслужить благодарность народа – не путь истинной святости!
Трясущийся митрополит порывался что-то отвечать, но вскочил воевода Боброк-Волынский:
– Отче, удержи слово! Одна страшная правда теперь важнее всякой иной: враг у ворот Москвы! Враг, коего можно остановить лишь общей нашей силой. На государя да на тебя уповаем в сей тяжкий час. Будьте заедино – и все мы с радостью положим головы за русскую землю, за святые церкви, за Москву.
– Прости, господи, грехи мои невольные. – Митрополит перекрестился и сел, сгорбясь. Лица бояр были угрюмы. В такое время ссора между государем и владыкой церкви не сулила ничего хорошего. Страшные слова произнес Киприан: кроме бога, Москве надеяться не на кого…
– Всё, бояре! – Димитрий словно отмел только что происшедшее. – Кто в войско поставлен – быть в войске не мешкая. Кто остается – вооружайте слуг, холопов и смердов, исполняйте всякую волю воеводы Морозова. Верю: вы, бояре, подадите черным людям пример мужества и порядка.
Князья остались одни в большой зале. Вечерний луч красным углем горел на гладкой деревянной стене.
– Вот как вышло, брат, и поговорить недосуг. Усыпил нас Тохтамыш безмолвием. Тихим змеем к самому гнезду приполз, изготовиться не дал.
– Сколько в моем полку стояло на смотре?
– Тысяча.
– По пути я собрал три сотни. Сотен пять приведет Новосилец. Успеют ли к нему тарусские? В Любутск, Вязьму и Боровск я послал. С можайскими и ламскими чрез неделю соберу, глядишь, тысяч шесть. А мужик пойдет – все пятнадцать поставлю в полк. Не ходи дальше Переславля, Митя…
– Постараюсь. Двинет Тохтамыш всей силой на тебя – не ввязывайся в битву, отходи ко мне, сколько бы ни собрал войска. Боброк считает: хан не ищет большого сражения, потому идет по-воровски. Он может рассеять орду для разграбления княжества, и тут двойная беда – дороги сбора будут перехвачены.
– И я мыслю – на долгую осаду не решится Тохтамыш. Он не хуже нас понимает, чем это грозит ему. Обложив Москву, он станет зорить ближние земли – вот тут придется потрудиться моим конникам.
– Так. Но весь полк не давай втягивать в сечи: подстережет и уничтожит.
– Пусть! Ты получишь время и соберешь рати.
– Не смей говорить этого, Володимер! Слышишь? Тебя жалею и себя жалею, а более того – Москву. Представь, што будет, ежели твою или мою голову они покажут на пике осажденным!
– Не бывать тому!
– А я чего хочу? Отдал бы тебе Боброка, да сам понимаешь – главный воевода нужнее при главном войске.
– Отдай хоть Ваську Тупика на время.
Димитрий улыбнулся:
– И Ваську жалко. А для дела, видно, придется. Олексу я снова отослал к Оке. Ежели на тебя выйдет – прими по чести. Неслух он – на час, а витязь – на всю жизнь. Когда выступишь?
– К полудню завтра, пожалуй, соберусь. Новосильца подожду. Чего еще спросить хочу: зачем княгиню оставляешь в осаде?
– Спросил бы полегче. Лекаря говорят: нельзя ее теперь с места трогать – тяжело рожала нынче. Да и понятно – слухи-то к ней доходят. Коли поправится до того, как хан Москву обложит, увезут ее. А Ваську с Юркой беру с собой. Пора им обвыкаться в походах: одному уж двенадцатый, другому – девятый. Я девятилетним на Суздальца ходил. Твоя-то Олена где ныне?
– Кабы знать. – Владимир печально вздохнул. – По сынишке я весь истосковался – прямо и не ведал, што такое бывает с человеком. Дослал людей в Можайск и далее – по смоленской дороге, авось встретят.
Помолчали. Димитрий первым встал, обнял Владимира:
– Прощай, брат. Верю в тебя, князь Храбрый.
Постояв еще в раздумье – не забыл ли чего важного? – Димитрий покинул сумеречную думную, узкими переходами направился в светлицу, где измученная Евдокия ждала мужа. Как сказать жене об отъезде? Как оставлять в городе, которому угрожает военная осада и, может быть, гибель в беспощадном штурме? Если Евдокия с младшими детьми попадет в руки хана, он получит сильнейшее оружие против Москвы. Это, конечно, знают и бояре. Боясь, как бы вопреки его воле не сорвали княгиню с постели больной и не погубили, он разрешил вывезти ее сразу, как встанет на ноги. Но нет худа без добра – при оставшейся княгине его отъезд из стольной меньше встревожит народ. Пусть знают люди, что князь верит в крепость московских стен, что не бросает город в пасть Орды, как откупную дань.
При виде великого князя от дверей светлицы порхнули сенные девушки, пожилая нянька растворила покой.
– Пожалуй, государь-батюшка, полюбуйся на сынка да на голубицу свою, уж извелась бедная, глазки на дверь проглядела, тебя ожидаючи.
Димитрий вошел в освещенный покой, на большой розовой подушке увидел разметавшиеся золотистые волосы, бледное лицо и сияющие огромные глаза жены. На той же подушке в голубом свертке виднелось сморщенное личико спящего младенца. Руки Евдокии на розовом одеяле шевельнулись.
– Митенька… Пришел-таки… Дождалась.
Князь опустился на колени возле высокой кровати, взял слабые руки жены и прижал к губам. Евдокия тихо заплакала: никогда он прежде не целовал ее рук.
В доме Владимира – столпотворение. Дворский боярин кинулся навстречу, князь, не слушая его вопросов, распорядился:
– Казну, оружие, справу, какая нужна в походе, – погружай сколько можно. С заутрени сам поведешь обоз на Волок-Ламский, догоню тебя с полком. Всех слуг вооружить. Ключи от терема, амбаров и погребов отдай боярину Морозову.
– Как можно, государь? Растащут, пограбют, винные погреба опустошат…
– Ты слыхал, што сказано? А погреба – разбить, вина и меды выпустить до капли.
– Баб-то и ребятишек куды?
– Кто хочет – в обоз. От них тут мало будет проку.
Проходя через гостевую залу, Владимир в изумлении остановился перед картиной на свежеокрашенной бледно-золотистой стене: всадник, одетый в чешуйчатую броню, вздыбил крылатого коня, поражая копьем царственного дракона, скалящего зубастую пасть. Ниже, под облаками, вздымались каменные башни крепости, напоминающие Московский Кремль. Из отверстых ворот текли конные рати, сливаясь в одно бесконечное тело, только ряды островерхих шлемов и копий обозначали витязей. Отчетливо выделялись на картине двое в княжеском облачении. При трепетном свете свечей казалось – ряды всадников шевелятся, устремляясь к дальним лесам и холмам. Картина была набросана тонкими темными линиями, она представлялась началом какого-то громадного полотна. Ей пока не хватало красок, но живыми глазами смотрел на князя крылатый всадник, поражающий змея, и в фигурах предводителей войска чудилось странно знакомое.
– Грек рисует, – пояснил дворский. – Задумал он изобразить поход на Дон и победу нашу над Мамаем.
– Где он? – спросил Владимир.
– В тереме, тебя все поджидал.
– Позови его ко мне в столовую палату.
Скинув броню и наскоро умывшись, Владимир прошел в столовую, жадно осушил ковш белого пенистого кваса, пододвинул к себе блюдо жаркого. Тихо появился невысокий человек в монашеской рясе и темном клобуке. Лицо его обрамляла кудрявая бородка с серебряной прядкой посередине. Темные глаза смотрели спокойно и внимательно. Поклонясь, стал у двери. Владимир по-гречески пригласил:
– Проходи, отче Феофаний, садись со мной. – Указал глазами место напротив. – Принимаешь ли ты скоромное?
Грек улыбнулся, ответил по-русски:
– Богомазам, государь, как и попам, сие дозволено, ибо среди мирских людей вращаемся. Но я поужинал, слава богу.
– Тогда испей со мной – тут квас, тут – меды, тут – вино. Бери кувшин, наливай сам, чего пожелаешь. Я, когда один, стольников и кравчих не держу в трапезной. Уж не обессудь.
Грек снова улыбнулся, налил себе в кружку мед.
– Видал я твою работу, отче Феофаний. Изрядно.
– То лишь проба, государь, одна из многих. – Феофан перешел на греческий, догадавшись, что князю доставляет удовольствие поговорить на его языке.
– Жалко, но работу придется тебе отложить. Москва садится в осаду. Государь уходит нынче в ночь, я – завтра. Тебе негоже оставаться здесь. Вот соберем войско, выбьем Тохтамыша в степь, тогда и распишешь терем. Пока в Новгород, что ли, возвращайся, а хочешь – ступай со мной в Волок-Ламский.
– Долго ли Москве быть в осаде, государь?
– Кто знает? Да и в недобрый час попадешь под стрелу или под камень катапульты. Уходи завтра же, отче.
– Пойду я в Троицу, к Сергию. Давно уж собирался. Говорят, татары святых обителей не трогают?
– Не трогали. До Куликовской сечи.
Грек помолчал, осторожно заговорил:
– Поиздержался я, Владимир Андреевич. Деньги есть у меня в Новгороде, у Святой Софии на сохранении. Да время такое – не скоро до них доберешься.
– Вот забота! Я позвал тебя, я и содержать обязан.
Владимир вышел, скоро вернулся, неся окованный ларец, отпер ключом, высыпал на стол пригоршню серебра.
– Здесь талеры, денги, наши полушки. – Он показал новые блестящие монеты с изображением петуха и встающего солнца. – Двух рублей хватит?
– Премного благодарен, столько не заслужил.
– Заслужишь, как Орду вышибем.
– Еще просьбу имею, государь: отпусти со мной отрока Андрея, коего приставил пособником. Великий дар вложил в него господь – всех нас превзойдет он искусством живописи.
– Ишь ты! – Владимир от удивления перешел на русский. – Так бери его, рази я запрещаю?
– Не хочет уходить, брат у него здесь и сестры.
– А ты скажи: князь, мол, велит ему следовать за тобой неотступно, хотя бы в Царьград али Ерусалим. Да со всем прилежанием учиться твому искусству, не помышляя о прочем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71