Пусть он не возвращается ко мне – только бы доскакал…»
Дуня не замечала, что в ее молитве больше материнской жалости к парню, чем желания любовницы вернуть залетного сокола.
Утром село казалось спокойным, но никто не выехал на поля, детей не пустили по ягоды и грибы. Пастухи погнали стадо не на полдень, в степное разнотравье, – в другую сторону, к речке, за которой начинались непролазные Волчьи лога. Мужики дотошно проверяли телеги и упряжь, женщины пекли пресные лепешки, которые затвердевают и сохраняются месяцами. На дворе старосты грузили подводы кормами для дружинников. Наконец небольшой обоз потянулся на закат, в сторону Тулы. Село вздохнуло – Орда уже обошла Холщово. А вечером Касьян привез невероятную новость: в дальних деревнях побывали ордынские разъезды, торговали бычков, телок, молодых коней и платили чистым серебром.
– Неуж на Литву хан собрался? – гадали одни.
– Почто же Ольг-то с ним? – сомневались другие. – Он же со князем Ягайлой в давней дружбе.
Чесали бороды, прятали глаза друг от друга, как будто их втянули в нечистый сговор. Про себя гадали: чем же их князь так подкупил хана, что войско его не отбирает даже корма, а предлагает за них серебро? Неужто Великая Орда стала бояться рязанских мечей? Старосту расспрашивать опасались – он готов был укусить собаку. И, словно по сговору, никто не спрашивал, где Дунин постоялец. О нем напоминала лишь грустная Устя, целый день смотревшая из ворот на дорогу.
Когда совсем стемнело, в кузне сошлось десятка полтора мужиков и парней. Кузьма каждого окликнул по имени.
– Слава богу, все, кто надобен. Касьян, зажги свечу да окошко закрой – как бы кто на свет не набрел.
В сумерках, среди закопченных стен, бородатые лица казались зловещими, словно тати устроили в кузне свой сход.
– Теперича каждый даст крестное целование, што о нашем вече не обмолвится ни дома, ни на улице.
Поп обошел сход с крестом, тихо заговорил:
– Снова, братие, приспели злые времена: Орда идет на Москву. Великий князь Ольг Иванович, наставленный провидением, решил в дела Орды с Москвой не вступаться. За то хан позволил ему провести войско татарское краем рязанских владений. О наших животах грешных, о благе нашем радеет Ольг Иванович, являя пример христианского миролюбия и смирения. Тем смирением укротил он ханскую злобу, но руку на брата свово Димитрия Ивановича поднять отказался с твердостию, государя достойной. Возблагодарим же небо за спасение от нечестивых агарян, помолимся о здравии государя и жены и чад его…
Когда окончилась молитва, заговорил Кузьма:
– Истину молвил батюшка: ныне обошла нас ордынская туча. Да помнить надо: она назад покатится скоро.
Чей-то вздох пронесся, как стон.
– Такое повеление имею: хлеба сжать в неделю, в другую – обмолотить. Держать в потайных схоронах все, што есть ценного, – до сошника и лопаты. Скот отогнать на лесные пастбища – пусть к возвращению татар следы гуртов застареют. Разбегаться по лесам не будем. При первой недоброй вести уведу вас за Желтую речку, в Волчьи лога – там лучше вместе держаться. И не все им охотиться на православных – на волка тож бывают охотники. Куйте коней, готовьте рогатины и топоры. А кузнецам, часа не теряя, наделать стоячих шипов для порчи коней.
Кузьма и Касьян шли домой вместе, оба молчали, думая о Николке. Одному человеку опасно в долгом пути, если он не калика перехожая. С год после Куликовской сечи почти не было слышно о разбоях на русских дорогах, теперь снова стали шалить, особенно после всяких нехороших знамений. Неверие в лучший день толкает людей в безделье, разбои, пьянство и всякий разврат, рушит узы и в семьях, и в княжествах; силу народ теряет – тогда и является враг, беспощадный, как божий гнев.
Во тьме ночи затаилась земля. От селения к селению летела весть о движении конной орды. Не в одном Холщове точили топоры и готовились зарывать зерно.
Медведь-стервятник был стар и свиреп. Он давно не ел вдоволь тухлого мяса и, раздраженный до бешенства, начинал ненавидеть свое зеленое царство, которое в далекое, почти забытое время его звериной молодости казалось одним изобильным столом. Тогда он пробовал мясо лишь от случая к случаю, находя беспомощных птенцов или зайчат. Но после того как нашел полтуши оленя, зарезанного волками и пролежавшего с неделю на солнце, в нем проснулась страсть к охоте на больших зверей, и на долгие годы стервятник стал грозой окрестных лесов. Старость вынуждала возвращаться к забытой пище. Ему были отвратительны когда-то лакомые корешки и листья трав, пахучие черви вызывали тошноту, даже пьянящая сладкая малина и кислый сок муравьев заставляли страдальчески морщиться его поседелую морду. И вдруг – запах, сладчайший запах утомленной лошади, он и в лучшие годы кружил медвежью голову, а теперь оглушил. Стервятник распластался на земле, устланной сосновыми иглами, от волнения захлебывался ветром и слюной, вытянутый нос его шевелился, трепетал, извивался, как щупальце, хватая набегающий ветерок. Одолев голодное желание броситься на одуряющий запах, медведь пополз, припадая к земле, извиваясь в кустах, неслышно скользя по траве. Шерсть на его загривке ходила волнами, то вздыбливаясь, то опускаясь, упруго колыхалась спина, и весь он походил на толстую змею, крадущуюся к добыче. Он уже слышал фырканье и хруст скусываемой травы, звуки говорили ему, что на лесной поляне пасутся две лошади, что до них не более десяти медвежьих прыжков, но, наученный последними неудачами, он полз, полз, подбираясь как можно ближе. Его настораживал слабый запах человека, этот враждебный запах часто сопутствовал лошадям, и стервятник мирился с ним, как и со злой необходимостью терпеть укусы пчел, добираясь до меда. Лошади вдруг насторожились, нельзя было медлить, зверь сделал громадный прыжок вслепую, на запах, через плотные кусты бузины и шиповника…
Николка спал лишь урывками в дневные часы, когда пригревало, давая лошадям покормиться; спал он чутко, и это спасло его. Стреноженная кобыла, обезумев при виде зверя, метнулась к человеку, она растоптала бы спящего, но топот подбросил парня, поставил на ноги. Большой бурый медведь, хищно горбясь, сидел на крупе жеребца, ноги которого подогнулись то ли от тяжести, то ли от страха; укрепившись, зверь в любое мгновение мог ударом лапы сломать конскую шею или хребет. Николка закричал, хватая подаренную Кузьмой рогатину, но медведь уже заметил врага, и человеческий крик не вышел внезапным. Громадный бурый ком скатился с лошади, развернулся и в два прыжка оказался перед человеком, вздыбился косматой горой. Николку обдало смрадом неопрятного старого зверя, красная разинутая пасть в желтой слюне и оскаленные белые клыки дрожали от горлового стонущего рева, в злых дремучих глазах на него наступал непостижимый враждебный мир, в который человеку нельзя проникнуть ни взглядом, ни мыслью, а значит, не вызвать хотя бы тончайшую нить понимания. Перед ним был лесной зверина, и сам он для этого медведя – тоже зверь, вставший на дороге к пище: один из них по извечным законам леса должен сожрать другого, чтобы не стать сожранным. Николка еще ни разу не ходил на медведя, зато множество раз слышал рассказы медвежатников, он знал, что сделает косолапый и что надо делать ему, человеку. За медведем стояла тупая дикая сила, вооруженная зубами и когтями, идущая напролом, одним и тем же приемом, обретенным за тысячелетия, привыкшая ломать и сокрушать всякого врага. За Николкой стоял изворотливый опыт человеческого ума, который ко всякому зверю быстро подбирал свой прием и свое оружие. Рогатина – плоское копье с крюком на крепчайшей рукоятке – была лучшим оружием против медведя. Не дать промашки от волнения или испуга – тогда разъяренный топтыгин не страшнее тетерева или зайца. Словно чужими руками, держал Николка упертую в землю наклоненную рогатину, целя широкое лезвие, отточенное с обеих сторон, в косматую медвежью грудь. Еще шаг, и мишка наткнется на острие, разъяряясь от боли, ринется на врага, своей силой протаскивая сквозь себя смертоносную сталь, сам себя убивая.
Но что-то вдруг изменилось. Что?
Все так же свирепо были прижаты уши стервятника, так же яростно дрожала от рева слюнявая пасть, но в глазах, зеленых, дремучих, звериных, родился страх перед недвижным человеком.
– Што ты, Миша? – почти шепотом, неожиданно для себя самого спросил Николка, глядя на черный медвежий нос. – Што ты, Потапыч?.. Ну, чего ты озлился-то? Я ж те зла не хочу. Сам же на коней моих кинулся, как же мне-то, хозяину, не вступиться? Понимаешь, беда у нас человеческая, поспешать надобно мне, а куда ж без коней-то? Ты и малины наешься аль зверя какого словишь – вон их сколь во лесу. Ну, хошь, я те сухари мои отдам? Хошь, а?
Огоньки в медвежьих глазах потухали от журчания человеческого голоса, в них металось сердитое недовольство, но уже не было свирепой злобы, рев переходил в урчание, уши приподнимались и вдруг стали торчком, медведь повернулся боком к Николке, опустился на четыре лапы и, глухо ворча, заковылял в лес. Парень провожал его взглядом, пока тот не скрылся за деревьями, отер лицо. Стреноженные лошади запутались в кустах на краю поляны.
– Дуры! – сказал в сердцах. – Куда поперлись, дуры? Он бы вас в лесу-то скоро прибрал.
И вдруг захохотал. Он смеялся, пока не ушел весь страх.
На четвертый день Николка вышел на тракт, связывающий Пронск с Коломной, вблизи речки Осетр. От встречных узнал, что в Зарайске, на мосту через реку, рязанские мытники берут плату за проезд по княжеской земле и пользование переправой. Осетр – речка немалая, глубокая, а время к осени – уж Илья Пророк помочился в воды, – но рязанских стражников бегущему с рязанской земли москвитянину следовало страшиться больше холодного купанья. Сосновыми гривами доехал до большой излучины Осетра и спустился в пойму. В зарослях березняка и ольхи не ощущался жесткий северный ветерок, припекало солнце, над малинником, усыпанным бордовыми забродившими ягодами, гудели осы, остро пахло смородиной, кружил голову хмель, свисающий с деревьев гроздьями спелых бубенцов, и в зарослях стыдливо заалела калина. Как будто немногое изменилось в лесах за четыре дня, а сердце Николки вдруг часто забилось, и слезы навернулись на глаза. Как мог он два года жить на чужбине, хотя бы и приневоленный?
Пойма приподнялась, за прибрежной сухой поляной под ветром шипели и плескали в берег волны Осетра.
Пустив коней пастись, он начал рубить мечом ольховые сушины, с удовольствием ощущая, как острый булат жадно впивается в твердое дерево, и забывая, что может привлечь стуком опасного гостя. За полоской воды лежала московская земля, ее близость сделала Николку бесстрашным – он не знал, насколько здесь условны границы княжеств. Переправясь, пожевал сырого толокна и прилег на расстеленном зипуне под солнышком – был час его обычного отдыха. Очнулся в смутной тревоге. Разлепив веки, увидел чьи-то широко расставленные ноги в громадных лаптях, полу заношенного зипуна, руку с длинным кистенем, не раздумывая, обхватил ноги и рванул на себя. Охнув, человек грохнулся наземь, но тут же навалились другие, заломив руки, скрученного поставили перед высоким тощим мужиком в кафтане хорошего сукна, подпаленном у костров. Серая щетина придавала лицу его хищное выражение, водянистые глаза усмехались. «Чистый бирюк, – подумал Николка с тоской. – Этот заест почище медведя».
– Прыток, однако.
– Чё с ним лясы точить, Бирюк? – зло спросил бородач, которого Николка уронил. – Из-за нево, гада, все нутро отшиб. Кистенем по башке – да в воду!
– А можа, он к нам бежит из холопства? – Бирюк сощурился, пытая Николку ледяными глазами убийцы. – Пойдешь в ватагу?
Разбойников было пятеро. Самый молодой завладел его рогатиной, меч держал корявый и длиннорукий, заросший черным волосом до самых глаз. «А уж этот, поди, целой волчьей стаи хуже…»
– Пошел бы, да не могу, – ответил Николка смиренно. – Отпустите меня, добрые люди. С вестью я, с рязанского порубежья. Хан с войском идет на Москву.
– Брешешь! – Бритый напружинился, в глазах забродило непонятное; остальные разом подступили к Николке.
– Кобель брешет, – сказал увереннее. – А я православный.
– Идет – и пущай идет. Хрена ли нам в князе Донском? Одно добро от нево видали – хоромы с перекладиной. Верно, мужики?
– Верно, Гриша, – поддакнул испитой парень, завладевший Николкиной рогатиной.
– Меч-то иде взял? – спросил корявый. – Ай украл?
– Сам сковал.
– Ну да? Кузнец, што ль? – Корявый пристально посмотрел на Николку зелеными лешачьими глазами.
– Сын кузнецкий.
Вынув кованый нож, разбойник стукнул острием в острие, попробовал пальцем, покачал головой, потом взял Николку за рукав: «Пошли-ка». Отвел к берегу, ближе к пасущимся лошадям. Остальные четверо молча ждали. «Лесовик» зашел сзади, Николка зажмурился, шепча молитву, и вдруг почувствовал, как распалась веревка на его руках.
– Бери свой меч, сгодится.
Николка неверяще взял оружие:
– Прощай, Бирюк, и вы все там!..
– Ты чево это, Кряж? Спятил? – Бритый рванулся к ним, но «лесовик» положил узловатую руку на чекан, прицепленный к поясу.
– Назад! И не сдумай стрелить какая дура!
Кряж сел на кобылу охлюпкой. Когда отъехали, спросил:
– Фому-то хоть помнишь, кузнечонок? Атамана нашего? Он же – святой отец Герасим, убиенный на Куликовом поле… Да вспомни, вспомни – в Коломне соседями были мы на сборе ратников…
Олекса не поверил глазам: в полуверсте от него и всего-то в сорока верстах от Оки, разделяющей земли Москвы и Рязани, через Осетр бродами шло большое конное войско. Его стороже в полсотни разведчиков-сакмагонов воевода не велел ходить дальше Осетра. В Орде было глухо, зато рязанцы дерзили, шныряя на московскую сторону: их, видно, тревожили работы, начатые князем Владимиром по укреплению Серпухова. Часа два назад, обнаружив свежую сакму, Олекса решил, что прошла разведка соседей, двинулся следом, и – вот оно!..
Издали не разглядишь значки на пиках, снаряжение и обличье всадников, а подойти ближе мешало открытое пространство. Передовые сотни миновали реку, серыми змеями поползли серпуховской дорогой, растягиваясь и сжимаясь. «Уж не на Тарусу ли наладился Ольг с дружиной? Но займи он этот спорный город – Владимир Храбрый кинется на него. Расхлебывай тогда кашу Димитрий Иванович!» Олекса стал считать сотни на переправе. Четвертая… шестая… девятая… Влажная после дождя земля не давала пыли, что там за окоёмом, нельзя угадать, но уже вторая тысяча стекала с лесистой возвышенности к реке, и разведчика охватила нешуточная тревога. То, что кони степняцкие, еще ничего не значило – на таких ездили и рязанцы, – верблюды во вьючном караване – вот что взволновало Олексу. На переправе произошло какое-то замешательство, всадники разлетелись с дороги, небольшой отряд, вздымая сверкающие брызги, стремительно прошел свободным бродом, стал на берегу. Желтая окровавленная птица вдруг затрепыхалась над берегом, у Олексы вырвался вскрик:
– Ханское знамя! Это ж война пришла, братья!
С лесистого увала текли и текли новые сотни. Войско могло идти целый день, а терять нельзя ни часа. Скоро из низинной дубравки, где прятался основной отряд, вылетели четверо всадников. Двое мчались на север, в Москву. Двое – в Серпухов.
Сцепив зубы, Олекса продолжал считать врагов. Рваная серая змея казалась бесконечной. Ханское знамя не двигалось – владыка Орды, кажется, тоже подсчитывал свое войско на переправе. Чуть поодаль от знамени маячил некто в далеко заметном голубом корзно или халате. Сам хан? Но кто же тогда под знаменем?
Как взять «языка»? Опытные воеводы учили его искать в силе врага его слабость. В чем сейчас может проявиться слабость степняков, превосходящих его отряд, наверное, тысячекратно? Ну конечно же в том, что они никак не испугаются нескольких москвитян, вблизи своих туменов будут беспечны.
– За мной! – крикнул наблюдателю, откатываясь с гребешка, за которым лежал. Пожилой десятский, увидев бегущего начальника, скомандовал отряду: «На конь!»
– Со мной – трое. А ты, Клевец, веди остальных в боярковый лог. Держи засаду и жди гостей.
– Ну, как за вами большой силой кинутся? – усомнился догадливый, осторожный десятский.
– Не бойсь, всю Орду на тебя не наведем.
Прикрываясь рощами, четыре десятка сакмагонов поскакали на север. Олекса выждал и с тремя оставшимися медленно двинулся к переправе. На глаза врагу они вылетели легким аллюром, со сбитыми на затылок шапками, остановились, словно бы в недоумении. И заметили, как насторожились ордынцы, как «голубой халат» подлетел к желто-кровавому знамени, под которым Олекса теперь различал всадника в сверкающей шапке или шлеме. От переправы к разведчикам помчался гонец.
– Глянь-ко, нашенский! – изумился молодой сакмагон.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
Дуня не замечала, что в ее молитве больше материнской жалости к парню, чем желания любовницы вернуть залетного сокола.
Утром село казалось спокойным, но никто не выехал на поля, детей не пустили по ягоды и грибы. Пастухи погнали стадо не на полдень, в степное разнотравье, – в другую сторону, к речке, за которой начинались непролазные Волчьи лога. Мужики дотошно проверяли телеги и упряжь, женщины пекли пресные лепешки, которые затвердевают и сохраняются месяцами. На дворе старосты грузили подводы кормами для дружинников. Наконец небольшой обоз потянулся на закат, в сторону Тулы. Село вздохнуло – Орда уже обошла Холщово. А вечером Касьян привез невероятную новость: в дальних деревнях побывали ордынские разъезды, торговали бычков, телок, молодых коней и платили чистым серебром.
– Неуж на Литву хан собрался? – гадали одни.
– Почто же Ольг-то с ним? – сомневались другие. – Он же со князем Ягайлой в давней дружбе.
Чесали бороды, прятали глаза друг от друга, как будто их втянули в нечистый сговор. Про себя гадали: чем же их князь так подкупил хана, что войско его не отбирает даже корма, а предлагает за них серебро? Неужто Великая Орда стала бояться рязанских мечей? Старосту расспрашивать опасались – он готов был укусить собаку. И, словно по сговору, никто не спрашивал, где Дунин постоялец. О нем напоминала лишь грустная Устя, целый день смотревшая из ворот на дорогу.
Когда совсем стемнело, в кузне сошлось десятка полтора мужиков и парней. Кузьма каждого окликнул по имени.
– Слава богу, все, кто надобен. Касьян, зажги свечу да окошко закрой – как бы кто на свет не набрел.
В сумерках, среди закопченных стен, бородатые лица казались зловещими, словно тати устроили в кузне свой сход.
– Теперича каждый даст крестное целование, што о нашем вече не обмолвится ни дома, ни на улице.
Поп обошел сход с крестом, тихо заговорил:
– Снова, братие, приспели злые времена: Орда идет на Москву. Великий князь Ольг Иванович, наставленный провидением, решил в дела Орды с Москвой не вступаться. За то хан позволил ему провести войско татарское краем рязанских владений. О наших животах грешных, о благе нашем радеет Ольг Иванович, являя пример христианского миролюбия и смирения. Тем смирением укротил он ханскую злобу, но руку на брата свово Димитрия Ивановича поднять отказался с твердостию, государя достойной. Возблагодарим же небо за спасение от нечестивых агарян, помолимся о здравии государя и жены и чад его…
Когда окончилась молитва, заговорил Кузьма:
– Истину молвил батюшка: ныне обошла нас ордынская туча. Да помнить надо: она назад покатится скоро.
Чей-то вздох пронесся, как стон.
– Такое повеление имею: хлеба сжать в неделю, в другую – обмолотить. Держать в потайных схоронах все, што есть ценного, – до сошника и лопаты. Скот отогнать на лесные пастбища – пусть к возвращению татар следы гуртов застареют. Разбегаться по лесам не будем. При первой недоброй вести уведу вас за Желтую речку, в Волчьи лога – там лучше вместе держаться. И не все им охотиться на православных – на волка тож бывают охотники. Куйте коней, готовьте рогатины и топоры. А кузнецам, часа не теряя, наделать стоячих шипов для порчи коней.
Кузьма и Касьян шли домой вместе, оба молчали, думая о Николке. Одному человеку опасно в долгом пути, если он не калика перехожая. С год после Куликовской сечи почти не было слышно о разбоях на русских дорогах, теперь снова стали шалить, особенно после всяких нехороших знамений. Неверие в лучший день толкает людей в безделье, разбои, пьянство и всякий разврат, рушит узы и в семьях, и в княжествах; силу народ теряет – тогда и является враг, беспощадный, как божий гнев.
Во тьме ночи затаилась земля. От селения к селению летела весть о движении конной орды. Не в одном Холщове точили топоры и готовились зарывать зерно.
Медведь-стервятник был стар и свиреп. Он давно не ел вдоволь тухлого мяса и, раздраженный до бешенства, начинал ненавидеть свое зеленое царство, которое в далекое, почти забытое время его звериной молодости казалось одним изобильным столом. Тогда он пробовал мясо лишь от случая к случаю, находя беспомощных птенцов или зайчат. Но после того как нашел полтуши оленя, зарезанного волками и пролежавшего с неделю на солнце, в нем проснулась страсть к охоте на больших зверей, и на долгие годы стервятник стал грозой окрестных лесов. Старость вынуждала возвращаться к забытой пище. Ему были отвратительны когда-то лакомые корешки и листья трав, пахучие черви вызывали тошноту, даже пьянящая сладкая малина и кислый сок муравьев заставляли страдальчески морщиться его поседелую морду. И вдруг – запах, сладчайший запах утомленной лошади, он и в лучшие годы кружил медвежью голову, а теперь оглушил. Стервятник распластался на земле, устланной сосновыми иглами, от волнения захлебывался ветром и слюной, вытянутый нос его шевелился, трепетал, извивался, как щупальце, хватая набегающий ветерок. Одолев голодное желание броситься на одуряющий запах, медведь пополз, припадая к земле, извиваясь в кустах, неслышно скользя по траве. Шерсть на его загривке ходила волнами, то вздыбливаясь, то опускаясь, упруго колыхалась спина, и весь он походил на толстую змею, крадущуюся к добыче. Он уже слышал фырканье и хруст скусываемой травы, звуки говорили ему, что на лесной поляне пасутся две лошади, что до них не более десяти медвежьих прыжков, но, наученный последними неудачами, он полз, полз, подбираясь как можно ближе. Его настораживал слабый запах человека, этот враждебный запах часто сопутствовал лошадям, и стервятник мирился с ним, как и со злой необходимостью терпеть укусы пчел, добираясь до меда. Лошади вдруг насторожились, нельзя было медлить, зверь сделал громадный прыжок вслепую, на запах, через плотные кусты бузины и шиповника…
Николка спал лишь урывками в дневные часы, когда пригревало, давая лошадям покормиться; спал он чутко, и это спасло его. Стреноженная кобыла, обезумев при виде зверя, метнулась к человеку, она растоптала бы спящего, но топот подбросил парня, поставил на ноги. Большой бурый медведь, хищно горбясь, сидел на крупе жеребца, ноги которого подогнулись то ли от тяжести, то ли от страха; укрепившись, зверь в любое мгновение мог ударом лапы сломать конскую шею или хребет. Николка закричал, хватая подаренную Кузьмой рогатину, но медведь уже заметил врага, и человеческий крик не вышел внезапным. Громадный бурый ком скатился с лошади, развернулся и в два прыжка оказался перед человеком, вздыбился косматой горой. Николку обдало смрадом неопрятного старого зверя, красная разинутая пасть в желтой слюне и оскаленные белые клыки дрожали от горлового стонущего рева, в злых дремучих глазах на него наступал непостижимый враждебный мир, в который человеку нельзя проникнуть ни взглядом, ни мыслью, а значит, не вызвать хотя бы тончайшую нить понимания. Перед ним был лесной зверина, и сам он для этого медведя – тоже зверь, вставший на дороге к пище: один из них по извечным законам леса должен сожрать другого, чтобы не стать сожранным. Николка еще ни разу не ходил на медведя, зато множество раз слышал рассказы медвежатников, он знал, что сделает косолапый и что надо делать ему, человеку. За медведем стояла тупая дикая сила, вооруженная зубами и когтями, идущая напролом, одним и тем же приемом, обретенным за тысячелетия, привыкшая ломать и сокрушать всякого врага. За Николкой стоял изворотливый опыт человеческого ума, который ко всякому зверю быстро подбирал свой прием и свое оружие. Рогатина – плоское копье с крюком на крепчайшей рукоятке – была лучшим оружием против медведя. Не дать промашки от волнения или испуга – тогда разъяренный топтыгин не страшнее тетерева или зайца. Словно чужими руками, держал Николка упертую в землю наклоненную рогатину, целя широкое лезвие, отточенное с обеих сторон, в косматую медвежью грудь. Еще шаг, и мишка наткнется на острие, разъяряясь от боли, ринется на врага, своей силой протаскивая сквозь себя смертоносную сталь, сам себя убивая.
Но что-то вдруг изменилось. Что?
Все так же свирепо были прижаты уши стервятника, так же яростно дрожала от рева слюнявая пасть, но в глазах, зеленых, дремучих, звериных, родился страх перед недвижным человеком.
– Што ты, Миша? – почти шепотом, неожиданно для себя самого спросил Николка, глядя на черный медвежий нос. – Што ты, Потапыч?.. Ну, чего ты озлился-то? Я ж те зла не хочу. Сам же на коней моих кинулся, как же мне-то, хозяину, не вступиться? Понимаешь, беда у нас человеческая, поспешать надобно мне, а куда ж без коней-то? Ты и малины наешься аль зверя какого словишь – вон их сколь во лесу. Ну, хошь, я те сухари мои отдам? Хошь, а?
Огоньки в медвежьих глазах потухали от журчания человеческого голоса, в них металось сердитое недовольство, но уже не было свирепой злобы, рев переходил в урчание, уши приподнимались и вдруг стали торчком, медведь повернулся боком к Николке, опустился на четыре лапы и, глухо ворча, заковылял в лес. Парень провожал его взглядом, пока тот не скрылся за деревьями, отер лицо. Стреноженные лошади запутались в кустах на краю поляны.
– Дуры! – сказал в сердцах. – Куда поперлись, дуры? Он бы вас в лесу-то скоро прибрал.
И вдруг захохотал. Он смеялся, пока не ушел весь страх.
На четвертый день Николка вышел на тракт, связывающий Пронск с Коломной, вблизи речки Осетр. От встречных узнал, что в Зарайске, на мосту через реку, рязанские мытники берут плату за проезд по княжеской земле и пользование переправой. Осетр – речка немалая, глубокая, а время к осени – уж Илья Пророк помочился в воды, – но рязанских стражников бегущему с рязанской земли москвитянину следовало страшиться больше холодного купанья. Сосновыми гривами доехал до большой излучины Осетра и спустился в пойму. В зарослях березняка и ольхи не ощущался жесткий северный ветерок, припекало солнце, над малинником, усыпанным бордовыми забродившими ягодами, гудели осы, остро пахло смородиной, кружил голову хмель, свисающий с деревьев гроздьями спелых бубенцов, и в зарослях стыдливо заалела калина. Как будто немногое изменилось в лесах за четыре дня, а сердце Николки вдруг часто забилось, и слезы навернулись на глаза. Как мог он два года жить на чужбине, хотя бы и приневоленный?
Пойма приподнялась, за прибрежной сухой поляной под ветром шипели и плескали в берег волны Осетра.
Пустив коней пастись, он начал рубить мечом ольховые сушины, с удовольствием ощущая, как острый булат жадно впивается в твердое дерево, и забывая, что может привлечь стуком опасного гостя. За полоской воды лежала московская земля, ее близость сделала Николку бесстрашным – он не знал, насколько здесь условны границы княжеств. Переправясь, пожевал сырого толокна и прилег на расстеленном зипуне под солнышком – был час его обычного отдыха. Очнулся в смутной тревоге. Разлепив веки, увидел чьи-то широко расставленные ноги в громадных лаптях, полу заношенного зипуна, руку с длинным кистенем, не раздумывая, обхватил ноги и рванул на себя. Охнув, человек грохнулся наземь, но тут же навалились другие, заломив руки, скрученного поставили перед высоким тощим мужиком в кафтане хорошего сукна, подпаленном у костров. Серая щетина придавала лицу его хищное выражение, водянистые глаза усмехались. «Чистый бирюк, – подумал Николка с тоской. – Этот заест почище медведя».
– Прыток, однако.
– Чё с ним лясы точить, Бирюк? – зло спросил бородач, которого Николка уронил. – Из-за нево, гада, все нутро отшиб. Кистенем по башке – да в воду!
– А можа, он к нам бежит из холопства? – Бирюк сощурился, пытая Николку ледяными глазами убийцы. – Пойдешь в ватагу?
Разбойников было пятеро. Самый молодой завладел его рогатиной, меч держал корявый и длиннорукий, заросший черным волосом до самых глаз. «А уж этот, поди, целой волчьей стаи хуже…»
– Пошел бы, да не могу, – ответил Николка смиренно. – Отпустите меня, добрые люди. С вестью я, с рязанского порубежья. Хан с войском идет на Москву.
– Брешешь! – Бритый напружинился, в глазах забродило непонятное; остальные разом подступили к Николке.
– Кобель брешет, – сказал увереннее. – А я православный.
– Идет – и пущай идет. Хрена ли нам в князе Донском? Одно добро от нево видали – хоромы с перекладиной. Верно, мужики?
– Верно, Гриша, – поддакнул испитой парень, завладевший Николкиной рогатиной.
– Меч-то иде взял? – спросил корявый. – Ай украл?
– Сам сковал.
– Ну да? Кузнец, што ль? – Корявый пристально посмотрел на Николку зелеными лешачьими глазами.
– Сын кузнецкий.
Вынув кованый нож, разбойник стукнул острием в острие, попробовал пальцем, покачал головой, потом взял Николку за рукав: «Пошли-ка». Отвел к берегу, ближе к пасущимся лошадям. Остальные четверо молча ждали. «Лесовик» зашел сзади, Николка зажмурился, шепча молитву, и вдруг почувствовал, как распалась веревка на его руках.
– Бери свой меч, сгодится.
Николка неверяще взял оружие:
– Прощай, Бирюк, и вы все там!..
– Ты чево это, Кряж? Спятил? – Бритый рванулся к ним, но «лесовик» положил узловатую руку на чекан, прицепленный к поясу.
– Назад! И не сдумай стрелить какая дура!
Кряж сел на кобылу охлюпкой. Когда отъехали, спросил:
– Фому-то хоть помнишь, кузнечонок? Атамана нашего? Он же – святой отец Герасим, убиенный на Куликовом поле… Да вспомни, вспомни – в Коломне соседями были мы на сборе ратников…
Олекса не поверил глазам: в полуверсте от него и всего-то в сорока верстах от Оки, разделяющей земли Москвы и Рязани, через Осетр бродами шло большое конное войско. Его стороже в полсотни разведчиков-сакмагонов воевода не велел ходить дальше Осетра. В Орде было глухо, зато рязанцы дерзили, шныряя на московскую сторону: их, видно, тревожили работы, начатые князем Владимиром по укреплению Серпухова. Часа два назад, обнаружив свежую сакму, Олекса решил, что прошла разведка соседей, двинулся следом, и – вот оно!..
Издали не разглядишь значки на пиках, снаряжение и обличье всадников, а подойти ближе мешало открытое пространство. Передовые сотни миновали реку, серыми змеями поползли серпуховской дорогой, растягиваясь и сжимаясь. «Уж не на Тарусу ли наладился Ольг с дружиной? Но займи он этот спорный город – Владимир Храбрый кинется на него. Расхлебывай тогда кашу Димитрий Иванович!» Олекса стал считать сотни на переправе. Четвертая… шестая… девятая… Влажная после дождя земля не давала пыли, что там за окоёмом, нельзя угадать, но уже вторая тысяча стекала с лесистой возвышенности к реке, и разведчика охватила нешуточная тревога. То, что кони степняцкие, еще ничего не значило – на таких ездили и рязанцы, – верблюды во вьючном караване – вот что взволновало Олексу. На переправе произошло какое-то замешательство, всадники разлетелись с дороги, небольшой отряд, вздымая сверкающие брызги, стремительно прошел свободным бродом, стал на берегу. Желтая окровавленная птица вдруг затрепыхалась над берегом, у Олексы вырвался вскрик:
– Ханское знамя! Это ж война пришла, братья!
С лесистого увала текли и текли новые сотни. Войско могло идти целый день, а терять нельзя ни часа. Скоро из низинной дубравки, где прятался основной отряд, вылетели четверо всадников. Двое мчались на север, в Москву. Двое – в Серпухов.
Сцепив зубы, Олекса продолжал считать врагов. Рваная серая змея казалась бесконечной. Ханское знамя не двигалось – владыка Орды, кажется, тоже подсчитывал свое войско на переправе. Чуть поодаль от знамени маячил некто в далеко заметном голубом корзно или халате. Сам хан? Но кто же тогда под знаменем?
Как взять «языка»? Опытные воеводы учили его искать в силе врага его слабость. В чем сейчас может проявиться слабость степняков, превосходящих его отряд, наверное, тысячекратно? Ну конечно же в том, что они никак не испугаются нескольких москвитян, вблизи своих туменов будут беспечны.
– За мной! – крикнул наблюдателю, откатываясь с гребешка, за которым лежал. Пожилой десятский, увидев бегущего начальника, скомандовал отряду: «На конь!»
– Со мной – трое. А ты, Клевец, веди остальных в боярковый лог. Держи засаду и жди гостей.
– Ну, как за вами большой силой кинутся? – усомнился догадливый, осторожный десятский.
– Не бойсь, всю Орду на тебя не наведем.
Прикрываясь рощами, четыре десятка сакмагонов поскакали на север. Олекса выждал и с тремя оставшимися медленно двинулся к переправе. На глаза врагу они вылетели легким аллюром, со сбитыми на затылок шапками, остановились, словно бы в недоумении. И заметили, как насторожились ордынцы, как «голубой халат» подлетел к желто-кровавому знамени, под которым Олекса теперь различал всадника в сверкающей шапке или шлеме. От переправы к разведчикам помчался гонец.
– Глянь-ко, нашенский! – изумился молодой сакмагон.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71