А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


А рабочий Иванов, выступивший на конференции, предупреждал Маяковского - пусть, мол, он позаботится о том, чтобы Мейерхольд не выпустил на сцену артистов в зеленых бородах (он явно намекает на спектакль «Лес», поставленный Мейерхольдом по пьесе А. Н. Островского).
Поддержка и сочувственное отношение массовой, рабочей аудитории укрепляли уверенность Маяковского в его творческих позициях, в его принципиальных спорах о «Бане».
А споры вокруг пьесы и спектакля достигли такого накала и вовлекли такое количество людей, что иногда устраивалось даже по два обсуждения в день, как это было, например, 27 марта. В этот день утром обсуждение проходило в редакции «Вечерней Москвы», а вечером - в Доме печати. Маяковскому пришлось выслушивать несправедливые, демагогические нападки. В душе его накапливалось раздражение, но он старался сдерживать себя.
В беседе с артистами, занятыми в спектакле «Баня», на вопрос: какую бы пьесу он теперь написал, - Владимир Владимирович твердо ответил: «Еще раз «Баню». И тут же сказал, что считает «Баню» одним из лучших своих произведений. Таким образом (вернее сказать: и таким образом) он отвечал своим оппонентам, своим недоброжелателям, своим - Маяковский любил определенность - врагам. В пику им он утверждал, что если бы писал «Баню» во второй раз, то написал бы ее точно так же.
Дальнейшая сценическая судьба «Бани» и других пьес Маяковского («Клопа», «Мистерии-буфф») подтвердила правоту поэта, верность его идейно-творческих принципов - это все так, но критическая кампания вокруг «Бани», развернувшаяся в последние месяцы и даже недели перед трагическим концом, получившая отзвук в предсмертном письме поэта, сыграла не последнюю роль в создании той атмосферы безвыходности (так считал поэт), которую почувствовал Маяковский...
9 апреля состоялось самое последнее выступление Маяковского - перед студентами Института народного хозяйства имени Плеханова, необычайно болезненно отозвавшееся на самолюбии и самочувствии поэта.
В свое время Достоевский сказал о Белинском, что «это был самый торопившийся человек в целой России». В двадцатые годы, уже в новой России, было много торопившихся людей, несомненно, Маяковский был одним из них, может быть, тоже «самый». Не с торопливостью ли, осознававшейся им, связаны слова Белинского, спокойно, без всякой рисовки сказанные Достоевскому: «А вот, как зароют в могилу... тогда только спохватятся и узнают, кого потеряли».
Вот с чего начал Маяковский и как восприняли его слова в Плехановском институте (мы воспроизводим события по записи В. И. Славянского):
- ...Отношусь к вам серьезно. (Смех.) Когда я умру, вы со слезами умиления будете читать мои стихи. (Некоторые смеются.) А теперь, пока я жив, обо мне говорят много всякой глупости, меня много ругают...
Гении не становятся триумфаторами при жизни. Они для этого слишком неудобны. Осознание своей исключительности не делает их жизнь легче, но помогает безбоязненно идти к цели, чего бы это ни стало. Отнюдь не заигрывание с публикой, а накопившаяся горечь слышится в том, что он сказал дальше:
- Все поэты, существовавшие до сих пор и живущие теперь, писали и пишут вещи, которые всем нравятся, - потому что пишут нежную лирику. Я всю жизнь занимался тем, что делал вещи, которые никому не нравились и не нравятся...
Чтение стихов Маяковский начал с вступления к поэме о пятилетке «Во весь голос». Чтение прервали репликами после строк: «Неважная честь, чтоб из этаких роз мои изваяния высились по скверам, где харкает туберкулез, где б... с хулиганом да сифилис».
Тогда Маяковский предлагает начать разговор. Поэт читает записку, переданную из аудитории: «Верно ли, что Хлебников гениальный поэт, а вы, Маяковский, перед ним мразь?» Сдерживаясь, чтобы не ответить грубостью на этот хулиганский выпад, Маяковский говорит:
- Я не соревнуюсь с поэтами, поэтов не меряю по себе. Это было бы глупо.
Вылезает на трибуну оратор, который говорит, что рабочие не понимают Маяковского из-за его манеры разбивать строчки. На реплику поэта, что лет через пятнадцать - двадцать, его произведения станут понятны всем, следующий оратор, под смех аудитории, требует доказать, что Маяковского будут читать через двадцать лет, а если Маяковский не докажет этого, то ему не стоит заниматься писанием. Один из выступающих, чтец-декламатор, заявляет, что он не может читать Маяковского, всех читает, а его не может. Кто-то советует Маяковскому заняться «настоящей работой», кто-то говорит, что для него Маяковский «не непонятен, а не воспринимаем». Кто-то нагло врет, что у Маяковского есть стихотворение, в котором на полутора страницах повторяется тик-так, тик-так.
Маяковский возмущен и поражен литературной неграмотностью студентов, он начинает отбиваться колкими репликами, он прямо говорит, что не ожидал такого низкого уровня культурности студентов высокоуважаемого учреждения.
Начинается настоящая перепалка. Кто-то из зала кричит: «Демагогия!» Маяковский, перегнувшись через край трибуны, яростно приказывает крикуну: «Сядьте!!» Тот продолжает орать. В зале шум. Все встают. «Сядьте! Я вас заставлю молчать!!!»
Все притихли. Садятся. Владимир Владимирович на пределе сил. Он совсем болен. Он, шатаясь, спускается с трибуны и садится на ступеньки. Полная тишина. И все-таки он находит силы - читает «Левый марш», который сопровождается бурными аплодисментами. После этого примирительно говорит:
«- Товарищи! Сегодня наше первое знакомство. Через несколько месяцев мы опять встретимся. Немного покричали, поругались, но грубость была напрасная. У вас против меня никакой злобы не должно быть...»
Он ушел с этого вечера победителем: три четверти аудитории было за него. Но - какой ценой далась эта победа больному, с расстроенными нервами человеку?.. Ведь это случилось, когда критика вела разрушительную работу, внушая читателям затрепанную версию о непонятности Маяковского, об его индивидуализме, о провале «Бани», когда на обсуждениях пьесы и спектакля - от имени советской общественности - поэта обвиняли в халтуре, в барски пренебрежительном отношении к рабочему классу, а кто-то даже - в великодержавном шовинизме и издевательстве над украинским народом и его языком (имея в виду Оптимистенко). И тон в критике задавали его новые товарищи по литературному объединению - рапповцы.
Может быть, прав Валентин Катаев: Маяковский уже раскаивался, что вступил в РАПП. Во всяком случае, он не нашел здесь взаимопонимания, враждебность к нему со стороны верхушки РАПП проявилась в полемике вокруг «Бани». Рапповцы заставили его снять лозунг против Ермилова.
Маяковского «затравили». Такое обвинение было брошено бывшими соратниками и друзьями поэта по адресу рапповцев. В. Перцов позднее сказал: надо заменить приставку у глагола «затравили»: «за» на «о». Что ж, в этом есть резон. Рапповские критики, особенно группа налитпостовцев, сделали многое, чтобы отравить жизнь Маяковского в последние годы. Но не меньший резон есть и в словах Шкловского, который сказал, что «виноваты прежде всего друзья, а потом враги...».
1930 год не скупился на «сюрпризы» для Маяковского. Юбилейную выставку газеты замолчали, и это уже казалось в порядке вещей. Но все-таки журнал «Печать и революция» решил отметить это событие в жизни поэта. На вкладном листе, перед передовой статьей, был помещен портрет Маяковского с приветствием от редакции:
«В. В. Маяковского - великого революционного поэта, замечательного революционера поэтического искусства, неутомимого поэтического соратника рабочего класса - горячо приветствует «Печать и революция» по случаю 20-летия его творческой и общественной работы».
Сотрудник журнала сообщил об этом Маяковскому, как только в редакции был получен сигнальный экземпляр. Владимир Владимирович ждал выхода тиража журнала. Журнал вышел с опозданием (февральский номер), в начале апреля. Портрет с приветствием был выдран из всего тиража. В редакцию пришло грозное письмо от руководителя ГИЗ. Это он распорядился выдрать и уничтожить портрет с приветствием из журнала и требовал безотлагательно сообщить ему фамилию сотрудника, подписавшего к печати «возмутительное приветствие».
Маяковский о случившемся узнал сразу. Выдирку ему показали на злополучном вечере в Плехановском институте. Петля изоляции, отторжения от литературы и, значит, от жизни, стягивается вокруг него. В прессе ему внушают, что исписался, а на выступлениях небезобидные остряки спрашивают с ехидцей - когда же он, наконец, застрелится...
«Никогда еще, - пишет Валентин Катаев, - не видел я Маяковского таким растерянным, подавленным. Куда девалась его эстрадная хватка, убийственный юмор, осанка полубога, поражающего своих врагов одного за другим неотразимыми стрелами, рождающимися мгновенно».
Это состояние сказалось и на его отношениях с Вероникой Полонской. После лета, после встреч на юге, в Хосте, многое переменилось.
«Тогда, пожалуй, у меня был самый сильный период любви и влюбленности в него, - вспоминает В. В. Полонская. - Помню, тогда мне было очень больно, что он не думает о дальнейшей форме наших отношений. Если бы тогда он предложил мне быть с ним совсем - я была бы счастлива».
Однако Маяковским в это время владело другое чувство. Он с нетерпением ждал осени, поездки в Париж.
Парижская надежда рухнула. «Любовная лодка разбилась...» Обо что? Опять о «быт». Быт в его представлении - то, что враждебно человеку. Любовь попрана. Уязвлено самолюбие. Не оно ли внесло в их отношения с Полонской нервозность? Вокруг не было никого, кроме нее, кто мог бы заполнить образовавшуюся пустоту в сердце. Непомерная эта тяжесть, выпавшая на долю молодой женщины, пугала ее.
Маяковский мрачнел, он старался не впутывать Полонскую в разговоры о своих неприятностях с Рефом, РАПП, с постановкой «Бани», но шила в мешке не утаишь. Встречи их уже не приносили радости ни тому, ни другому. Деликатность и предупредительность стали чередоваться со сценами ревности, перемены настроения были резки и неожиданны, в отношениях его к Веронике появилась какая-то исступленность, он стал раздражительным, требовал частых свиданий, и, в конце концов, даже потребовал, чтобы она бросила театр. Суеверно следил, чтобы Вероника носила половинку шейного платка, купленного им и разрезанного на две части (вторую он набросил на лампу в своей комнате). А она была увлечена театром, впервые получила большую роль в инсценировке романа В. Кина «По ту сторону», что для молодой актрисы явилось целым событием.
Болезненное состояние еще больше накаляло атмосферу встреч. Брики в середине февраля уехали в Лондон. Лиля Юрьевна перед отъездом посетила семью Маяковских и пожаловалась матери: «Володя стал невыносим. Я так устала! Мы с Осей решали съездить в Лондон к маме». (Мать Л. Ю. Брик работала там в одном из советских учреждений.)
После отъезда Бриков Полонская стада каждый день бывать на квартире в Гендриковом, ухаживала за больным Владимиром Владимировичем. Размолвки оканчивались согласием, миром, Маяковский внес пай в кооператив на квартиру, это связывалось с планами на будущую совместную жизнь. Цветы дарились со стихами: «Избавясь от смертельного насморка и чиха, приветствую вас, товарищ врачиха».
И все же отношения между ними осложнялись и запутывались и не только из-за нерешительности Полонской круто переменить жизнь, но и из-за нетерпения, максимализма, нервозности Маяковского. Встречаться приходилось на людях, скрывать близость было уже почти невозможно. Как вспоминает Полонская, Владимир Владимирович вел себя несдержанно: «Часто он не мог владеть собой при посторонних, уводил меня объясняться. Если происходила какая-нибудь ссора, он должен был выяснить все немедленно. Был мрачен, молчалив, нетерпим».
Резкое объяснение произошло 11 апреля. Казалось - конец. Однако 12 апреля Владимир Владимирович позвонил в театр, разыскал Полонскую: надо встретиться. Набросал даже план разговора, который в тот же день и состоялся после репетиции, в комнате на Лубянском.
В «плане» из шестнадцати пунктов, набросанном явно наспех на бланке Центрального управления госцирками с приглашением Маяковскому принять участие в каком-то заседании по поводу «Синей блузы», сквозит надежда на новое примирение («Если любит - то разговор приятен»), отрицание ревности, успокоение («Я не кончу жизнь, не доставлю такого удовольствия Худ. театру») и, с другой стороны, нетерпение: «Расстаться сию же секунду или знать, что делать».
Примирение все-таки опять произошло, был найден какой-то компромисс. Полонская пишет, что в конце концов они снова договорились пожениться; и она просила Владимира Владимировича в эти дни ответственных репетиций не искать встреч с нею.
О том, что гроза над головой Маяковского сгущалась, говорят и другие встречи.
Несмотря на размолвку по поводу вступления в РАПП, он позвонил Асееву, позвал его в Гендриков: «Будет вам вола вертеть, приходите завтра в карты играть!» 11 апреля, перед объяснением с Полонской, играли в покер: были, кроме Асеева, она и Яншин. Маяковский играл «вяло, посапывая недовольно, и проигрывал без желания изменить невезенье» (Асеев). На следующий день просил Асеева устроить игру у себя с теми же партнерами. Не получилось.
За два дня до смерти его видели Лев Никулин, Шкловский. И тоже он был мрачен, не разговорчив. 13 апреля в садике Дома Герцена он разговаривал с Шангелая и Нато Вачнадзе. Там же говорил с Довженко, приглашал его назавтра к себе посоветоваться о создании хотя бы небольшой группы творцов в защиту искусства, ведь то, что делается вокруг, говорил он, «нестерпимо, невозможно». 13 апреля звонил Асееву, не застал его дома. Родственнице его, которая отвечала по телефону, сказал: «Ну что ж, значит, ничего не поделаешь!»
В 4 часа дня 13 апреля он появился в цирке на Цветном бульваре, где по его сценарию репетировалась меломима «Москва горит», хотел узнать, в котором часу завтра, то есть 14 апреля, сводная репетиция, встретил художницу Валентину Ходасевич, оформлявшую представление, неожиданно пригласил ее прокатиться с ним в машине, очень нервно реагировал на ее отказ, настолько бурно и нервно, что Ходасевич догнала его уже на улице, попросила подождать. Когда вернулась, он стоял «прекрасный, бледный, но не злой, скорее мученик».
Велел шоферу: «Через Столешников». Ехали в тягостном молчании. Наконец, попросил Ходасевич позвонить ему утром, чтобы не проспать репетицию, тронул плечо шофера: «Останови» - и выскочил на тротуар, сказав спутнице: «Шофер довезет вас куда хотите. А я пройдусь!..» И пошел тяжелыми шагами, размахивая палкой, в сторону Дмитровки...
Но в это же время, 12 апреля, несмотря на угнетенное состояние, психическую подавленность, в Федерации писателей он обсуждал проект закона об авторском праве и в Совнаркоме отстаивал его. Он планировал свою жизнь на 14 апреля и на последующие дни. На 14 апреля он договорился с художницей Е. Лавинской обсудить эскизы декораций к постановке «Москва горит». В этот же день утром назначил встречи с писателями. Была запланирована поездка в Ленинград, встречи и выступления на 15, 19, 21 апреля... Он собирался жить? Он метался. 12-м же апреля датировано письмо, адресованное «Всем». Предсмертное письмо.
...Последней видела Маяковского живым Вероника Полонская. Несмотря на то, что после примирения они договорились пока не встречаться, встреча все-таки состоялась - 13 апреля у Катаева. Многих других встреч Маяковский уже избегал. Не имевший недостатка в недругах среди литераторов, он разочаровался и в своем ближайшем окружении. «Для них, - прав В. Катаев, - он был счастливая находка, выгоднейший лидер, человек громадной пробивной силы, за широкой спиной которого можно было пролезть без билета в историю русской литературы». И сейчас, когда он сбросил с себя эти путы, правда, надев другие, рапповские, - им, лефам-рефам, по крайней мере, некоторым из них, уже не было до него никакого дела. Кирсанов, который прежде изливался в стихах: «Я счастлив, как зверь, до когтей, до волос, я радостью скручен, как вьюгой, что мне с командиром таким довелось шаландаться по морю юнгой», - теперь со страниц всесоюзной газеты не только открещивался от Маяковского, но и давал обещание в стихотворении «Цена руки»: «Пемзой грызть! Бензином кисть облить, чтобы все его рукопожатья со своей ладони соскоблить»...
У Катаева собралось человек десять. «Обычная московская вечеринка». Маяковский, видимо, прознал, что здесь будут Полонская и Яншин. Сидели в темноте, пили чай с печеньем, вино. Маяковский, по воспоминаниям Катаева, был совсем не такой, как всегда, не эстрадный, не главарь. Притихший. Домашний. На этот раз не острил, не загорался, хотя все остальные - мхатовцы Ливанов, Яншин - были в ударе, не без опаски, правда, задирали его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70