А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

он же только оплакивал гибель родного города и проклинал предательство шведского короля. Потом он совсем замолк, и мы перестали им заниматься, а в конце концов один из братьев нечаянно наступил на его мертвое тело. Следует опасаться, что смерть его была добровольной, и утопился он умышленно.
— Как можно утопиться в горящем доме? — не понял Петр.
— Подойдите ближе, Учитель, — предложил Медард, — и вы убедитесь, что в этом негостеприимном помещении нетрудно утонуть.
Петр перешагнул через высокий каменный порог в темницу и увидел, что веритарии стоят по колено в воде.
Дело в том, что воздух поступал в подземелье через трубы длиною всего в полтораста футов, по нашему счету — в неполные полкилометра; от Старого рынка эти трубы шли на восток и выходили на берег Малой Эльбы, напротив Песчаного острова. Простое устройство, снабжающее воздухом, делало подземелье независимым от всего, что происходит на поверхности земли, и оказалось спасительным, когда горела ратуша; но оно же представляло другую опасность: когда уровень воды в реке поднимался выше обычного — что случалось у такой беспокойной и нервной реки, как Эльба, не только в весеннее половодье, — некоторые части подземелья затоплялись, чаще всего обширная подвальная тюрьма под названием Танталова камера; Танталова потому, что люди, брошенные сюда, предпочитали мучиться жаждой, лишь бы не пить воды, в которой стояли, ибо вода эта была грязная и засоренная всякой гадостью. Легко было представить себе, как невыносимо страдал почтенный, пожилой, богатый, а следовательно, изнеженный бургомистр, когда, по произволу шведского администратора и озверевших гвардейцев, был брошен в эту сточную канаву, в темноту, к людям, которых не мог не счесть сумасшедшими, меж тем как его любимый город ложился в прах и пепел. Так невыносимо должен был он страдать, что, чем терпеть такое унижение, предпочел бухнуться с головой в воду и тем положить конец своим мукам.
Петр облегчил участь членов секты, созданной им невольно, открыв дверь из Танталовой камеры — теперь они могли устроиться в сухом месте, на ступенях лестницы, с которой сам он проделал такой головоломный спуск, и спокойно ждать, пока пожар пожрет сам себя. Но, когда они карабкались по ступеням, громко восхваляя Учителя, горящее здание содрогнулось до основания от ужасающего взрыва, свод подземелья над их головами расселся, и в эту огненную щель во мрак Танталовой камеры ворвались языки адского пламени. То, несомненно, взорвался склад боеприпасов — событие, которое некий художник-гравер, столь же умелый, как и аккуратный, изобразил в виде столба пламени и дыма, в котором мелькают жалкие фигурки людей, подброшенных взрывной волной. Счастье еще, что у защитников города оставалось мало боевых средств, особенно пороха. И все же разрушения, причиненные этим взрывом, были так ужасны, что когда огненная прорва раскрылась над их головами и в нее лавиной хлынули раскаленные массы, веритарии мгновенно утратили всякое искусственно поддерживаемое мужество и, следуя примеру Медарда, который заверещал так, будто раскаленный пепел высыпался ему прямо на голову, завыли в страхе и начали кусать, бить, царапать друг друга. Один лишь Петр, привыкший к ужасам критических ситуаций и даже — упомянем вскользь одно его давнее высказывание — по-своему любивший их, не потерял присутствия духа и, как всегда, повел себя превосходно. Прижавшись к холодной стенке, чтоб уклониться от сыпавшейся сверху огненной массы, он крикнул изо всех сил, перекрывая и вой обезумевших веритариев, и грохот падающих камней:
— В году двенадцать месяцев!
Этот выкрик, по бесспорной истинности своей вполне отвечавший смыслу Всеобщей Истины, потерялся в шуме, но Петр не сдался и принялся кричать в гул и грохот:
— Кони жрут овес!
— Кони жрут овес, — откликнулся голос Медарда: заметив, что Петр взял руководство на себя, он преодолел свой страх и поспешил подбавить свою горстку зерна в жернова.
— У обезьяны четыре руки! — крикнул Петр.
— У обезьяны четыре руки, — отозвались уже несколько веритариев, сгрудившихся на ступеньках поодаль.
А вскоре и вся община спокойно и с достоинством стала повторять максимы, оглашаемые Петром при ассистенции Медарда, и максимы эти постепенно приобретали глубину и смысл:
— Ничто не длится вечно!.. Любой дождь кончается, любой снегопад прекращается!..
Адская прорва, зияющая над их головами, все ширилась и удлинялась с грохотом, но валившиеся сверху массы словно избегали подавить величественный хорал, возвещавший то, что в известной мере отвечало действительности и, выраженное устами мыслящих существ, казалось, укрощало беснование стихии. Свод треснул, но не обвалился, так что мы не можем исключить, что именно Всеобщая Истина, к которой взывали веритарии, и приостановила разрушение.
Тем временем генерал Тилли, этот солдат до мозга костей, далекий от всяких таких тонкостей, с нетерпением ждал — и это следует зачесть в его пользу, — что бургомистр Ратценхофер, о злополучной кончине которого он и понятия не имел, вышлет уполномоченного под белым флагом с подписанной капитуляцией. Но время шло, уполномоченный не появлялся, и тогда Тилли, щелкнув пальцами, велел трубить генеральный штурм. К тому времени пушки Магдебурга уже онемели и город мог сопротивляться неприятелю только ценой собственной гибели — то есть яростно пылающим, на вид просто неестественно ярким пламенем. Огонь переметывался из окон горящих домов в окна противоположных, еще не объятых пожаром, женщины, мечась по раскаленным улицам, кидали своих детей в пылающие развалины и сами гибли под грудами обваливающихся стен, отчаявшиеся безумцы, ускоряя свой конец, бросались с голыми руками на солдат, влезших на укрепления, и те с превеликой охотой — ибо еще не утомились смертельной жатвой — кололи, рубили, стреляли, секли, и забивали, и затаптывали насмерть, пробиваясь туда, где еще не бушевали пожары и где сосредоточилось все, что оставалось ценного в Магдебурге, то есть к собору, в котором, как мы упоминали, собрались те, кому знатность и богатство препятствовали заразиться фанатизмом «рыбаков», фиделистов, «возвращенцев» или, смешно сказать, веритариев. А там, у собора, солдат ждал маленький сюрприз, действительно маленький и длившийся недолго: перед папертью стояла прекрасная дева в белом, в фате и веночке невесты, очаровательным жестом протягивая к суровым воинам обе ладони, наполненные бриллиантами, изумрудами, жемчугом и рубинами; и эта дева обратилась к солдатам сладостным голоском:
— Добро пожаловать, доблестные спасители!
К чему была и что означала эта комедия? Нетрудно угадать, что дева в белом изображала деву с герба Магдебурга, о которой ходила легенда, что она до тех пор будет охранять родной город, пока не отречется своего девства и не подаст руку жениху, чтобы возвести его на свое ложе. Именно это, по планам и расчетам господ, укрывшихся в соборе, и должно было свершиться сегодня. Красота и явная невинность девушки, приветствующей императорских наемников, должны были укротить их свирепость, а драгоценности, ее приданое, назначены были утолить их жажду добычи. Возможно, что слова ее приветствия были рассчитаны на самого Тилли, на то, чтобы растопить ледяной панцирь, сжимавший его солдатское сердце. Но где в эту минуту был Тилли, на каком отдаленном командном холме, какие смелые стратегические ходы продумывал он в это время? А его солдаты — что могли они знать о древней, из языческих времен пришедшей легенде, связанной с городом? Дева и договорить не успела, как уже валялась в крови, запутавшись в своей фате, а солдаты рвали друг у друга ее жемчуга и драгоценные камни. Из недр собора вырвался вопль ужаса — господа и дамы, следившие за этой сценой в напряженном ожидании, — чем-то она закончится, — мгновенно поняли, что кончится она хуже некуда и для них нет никакой надежды. Ее и не было. В ближайшие десять-двадцать минут были перебиты все, укрывшиеся в святыне, включая старцев и грудных детей. Опасаясь, как бы их не откомандировали куда в другое место, солдаты работали как можно проворнее, так что избиение завершилось без излишних зверств и мучительства. В заключение можем сказать, что, хотя в ту войну, которую мы теперь называем Тридцатилетней, кое-где происходили бойни и похуже, чем знаменитое магдебургское истребление (увековеченное позднее многими великими художниками для острастки грядущих поколений), все же, пожалуй, нигде в сравнительно небольшом помещении не было навалено столько трупов обоего пола и столь роскошно одетых, — правда, все драгоценности были с них сняты, — как это случилось двадцатого мая тысяча шестьсот тридцать первого года здесь, в Магдебургском соборе.
Богатый, солидный Магдебург был выстроен необычайно капитально: дома по большей части каменные, если же и были там деревянные, то, по велению городского совета, их разделяли кирпичные стены толщиной в длину одного кирпича. Поэтому потребовалось четыре дня и четыре ночи, чтобы пожар — за исключением собора, забитого мертвыми телами, — сожрал весь город до последнего дворца, последней лачуги, последней хижины и можно стало сказать: был Магдебург — и нет его.
Все эти четыре дня и четыре ночи, пока город догорал, солдаты Тилли копались в пепелищах — не осталось ли чего ценного. Что нашли — забрали. Что нашли живого — умертвили. Из тридцати тысяч магдебуржцев в живых осталась горстка людей. Рассказывают, когда об этой катастрофе узнал Вальдштейн, находившийся в ту пору в чешском городе Йичине, он так разгневался, что бросил серебряный колокольчик в своего камердинера. Историки до сего дня гадают, что было причиной такого поступка. Одни полагают, то была зависть к блестящей победе Тилли, другие считают, что герцога возмутила непорядочность шведского короля, который не помог союзническому городу, присягнувшему ему на верность, а спокойно, с безопасного расстояния, взирал на его уничтожение. Мы же, посвященные в историю жизни Петра Куканя, не можем принять ни то ни другое объяснение, ибо знаем, что правда совсем в другом. Спрашивается, что блестящего и достойного зависти было в том, что Тилли удалось перебить тридцать тысяч невинных горожан и обратить в прах один из красивейших городов Европы? «Haste Ehrgeiz» , как говаривал пан Роубитшек? Ах, да ничего подобного. Единственно правильная разгадка этой шарады заключается в том, что человек, швырнувший в камердинера колокольчик, был не Вальдштейн, а опять-таки его двойник, который после меммингенской интермедии остался на службе у герцога и все глубже и серьезнее вживался в эту свою роль — так глубоко и серьезно, что усвоил уже не только привычки и обычаи герцога, не только образ его мыслей, но приобрел даже и его хвори, прежде всего сифилис, протекавший у него бурно, то есть syfilis galopans. Сам же герцог в ту пору инкогнито обретался в Вене, прислушиваясь ко всему, где что чирикнуло. По тому, что император еще в том же году попросил Вальдштейна снова принять командование над католическими войсками, и Вальдштейн, милостиво выслушав просьбу своего суверена, приобрел власть и силу, какой не обладал в самые блистательные годы своего возвышения, мы можем заключить, что тайное пребывание в Вене не прошло для него даром.
Да, такова истина, не искаженная кривотолками. А маршал Тилли, чей жизненный путь тогда уже сильно клонился к концу, не только не гордился своим успехом по взятии Магдебурга, но, напротив, был шокирован размерами побоища, за которое был в ответе, и пролил слезу над уничтоженным городом, напрасно скрывая эту самую слезу от окружающих и мужественно тщась удержать ее. Мало того, он велел отслужить мессу за упокой душ всех жертв и запретил своим солдатам дальнейшие грабежи и убийства — поздновато, правда, но все же. Благодаря этому запрету кучка изможденных людей, выкарабкавшись в один прекрасный день из-под дымящихся развалин ратуши, спотыкаясь, двинулась куда глаза глядят, в неизвестность, туда, где — если только было такое место — не смердели трупы в тлеющих руинах; то были веритарии, пережившие все ужасы и отважившиеся выползти из подземелья на свет божий, и они не привлекли внимания солдат, утомленных убийствами и грабежами. Ведомые Петром, сохранившим больше сил, так как больше привык к физическим трудам и лишениям, да и просидел в подземелье меньше времени, чем они, двинулись веритарии в голодный поход через селения Дисдорф и Барлебен, разграбленные дочиста; только в Амменслебене удалось им купить немного молока, и Петр разрешил им выпить буквально по глоточку, ибо после долгой голодовки следует есть и пить с превеликой осторожностью. Когда они несколько подкрепились, он обратился к ним с такой речью:
— Полагаю, после всего, что мы пережили вместе, мы разойдемся не сразу, тем более что все мы бездомные нищие, а время — не подходящее для того, чтоб заводить новые дома. Нас свела — хотя я и не способствовал этому сознательно — идея разума, правды и справедливости. Идея неплоха, и думаю, именно теперь в ней большая нужда. Давно когда-то, в Италии, я пытался устроить государство справедливых, честных людей. И потерпел неудачу. Быть может, мне удастся сохранить секту справедливых отверженцев. Из идеи справедливости вытекает необходимость заступаться за обиженных и карать бесправие. Наказать генерала Тилли за уничтожение Магдебурга да будет одной из первоочередных наших задач.
— Первоочередных наших задач, — в унисон подхватили веритарии.
— Мы живем среди преступников, — продолжал Петр, — и где только представится нам возможность, насколько хватит наших сил, будем карать их преступления смертью.
— Карать их преступления смертью.
— Это суровая программа, — встрял Медард, не желая оставаться в стороне, — но она вполне отвечает суровости времени, за которое мы не несем ответственности. Будем строги прежде всего к самим себе и беспощадны к тем, кто захотел бы использовать в личных интересах ту задачу, которую возложил на нас Учитель.
— Возложил на нас Учитель.
— Из идеи правды, — снова взял слово Петр, — вытекает необходимость говорить правду и жить по правде, то есть не лгать даже перед собственной совестью. А принцип разума обязывает нас бороться против этой войны, ибо она бессмысленна, а следовательно, неразумна, и преследовать тех, кто ее разжигает. Это тоже да будет нашей задачей. Нас мало, но я надеюсь, что вскоре нас станет больше. И если мы хотим, чтобы нас стало больше — воздержимся от плача и стенаний: плачем и стенаниями мы никого не привлечем в наши ряды. Нет ничего более тщетного, чем горевать и причитать, ибо если бы соединились все жалобы и причитания мира, то и тогда они не достигли бы слуха Бога по той простой причине, что Бога нет.
— Бога нет! — вскричали веритарии.
— Есть только Всеобщая Истина, — вставил Медард, желая во что бы то ни стало оставить за собой последнее слово.
LE PRINCE CHARMANT
В конце лета, наступившего после этих событий, в пору, когда, как упомянуто, Альбрехт Вальдштейн снова стал во главе императорской рати, принцессе Эльзе, единственной дочери Георга, герцога Линдебургского, некогда сторонника Вальдштейна, а ныне союзника шведского короля, встретилось волнующее приключение, неслыханное и небывалое для особы ее положения, всегда надежно охраняемой от неприятностей, какими жизнь испытывает людей менее знатных.
В сопровождении двух отрядов хорошо вооруженных кирасир — заботливый папенька послал их за доченькой, — принцесса возвращалась из прекрасного, пронизанного солнцем Тюрингенского леса, где в сладостной беззаботности провела два летних месяца в резиденции своего дяди, графа Матиаса Костобока в Плауэ. И вот, в долине речки Геры, неподалеку от Арнштадта, на поезд принцессы напала одичавшая солдатня недоброй известности Вальдштейнова генерала Холька, прозванного Одноглазым Дьяволом. Этого генерала Вальдштейн отправил в Саксонию с недвусмысленным повелением действовать там хуже дьявола. Таким образом Вальдштейн хотел отомстить саксонцам за то, что они недавно оккупировали и разорили Чехию, да еще надеялся такой ответной мерой поставить на колени саксонского курфюрста и заставить его разорвать союз со шведским королем.
Занятая вязанием шерстяных напульсников для недужных протестантских воинов («Напульсник готов, не успев надоесть, а у тебя остается приятное чувство, что делаешь нечто полезное», — говорила принцесса о своих милосердных трудах), принцесса, равнодушная к красотам природы, представавшим ее молодым глазам, карим с золотистой искоркой, была глубоко и несокрушимо уверена в полной безопасности и непреложной неприкосновенности своей тоненькой, ничего что несколько даже худенькой, семнадцатилетней особы и сперва даже не осознала, что происходит нечто серьезное.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47