А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Случилось же следующее.
«ПОВЕСИТЬ ШЕЛЬМУ!»
В начале года, о котором у нас идет речь, еще зимой, Вальдштейн послал старого своего приятеля и соратника, фельдмаршала дона Балтазара Маррадаса, проинспектировать крепости и укрепленные города — за исключением тех, конечно, что были в руках неприятеля, — с тем чтобы вскрыть недостатки этих оборонительных систем и письменно доложить обо всем, придерживаясь только правды, действительного положения и фактов. Дон Маррадас, муж суровый, имевший обыкновение метать громы и молнии, выполнил задание добросовестно и основательно; от взгляда его черных испанских глаз, казавшихся маленькими в соседстве с огромным крючковатым носом, подпертым длинными и узкими усами, не укрылось ничего, что могло бы ослабить оборону того или иного пункта. Его доклад на двадцати страницах, исписанных убористым энергичным почерком, был удручающе непримирим. Рядом со специальными военными терминами доклад изобиловал народными выражениями вроде «свинство», «разгильдяйство», «бардак», «воровство», «дармоеды», «ослы» и т. п.
«Можно только порадоваться тому, — писал дон Маррадас между прочим, — что крепость, стратегически столь важная, как Раин на Лехе, вооружена самыми совершенными пушками сорок восьмого калибра. Менее отрадно то, что орудия эти установлены на бастионах столь идиотски, что не осталось места ни для прислуги, ни для боеприпасов, а сами бастионы так ветхи, что не выдержат более пятнадцати — двадцати сотрясений вследствие отката стволов после выстрелов. Это вредительство».
«Очень хорошо, — писал он в другом месте, — что наши уважаемые курфюрсты решили опять, как обычно, собраться на свой совет под охраной укреплений Регенсбурга. К сожалению, надо сказать, что укрепления эти дырявого горшка не стоят. Их линии разорваны, так что центр обороны приходится на средневековые стены; на юге, не защищенные рекой, соединительные укрепления так растянуты, что взаимная огневая защита бастионов невозможна; на северо-востоке города есть только земляной вал, да и тот осыпается. Приказ императора от 628 года, согласно которому следовало построить малые вспомогательные бастионы в средней части каждой соединительной стены, остался на бумаге, и это безобразие».
«Крепость Ульм на Дунае, — писал фельдмаршал на тринадцатой странице доклада, — вооружена современными дальнобойными орудиями, как и Раин, только обошлись-то с этими орудиями так же слабоумно, как и в Раине: их разместили в непроветриваемых помещениях, так что после длительного огня прислуга неминуемо задохнется. Укрепления Ульма прочны и выгодно расположены, но не представляют тактической ценности, находясь слишком глубоко в линии обороны, а это уже грех наших отцов».
«Новые бастионы в Майнце, — писал далее беспощадный Маррадас, — построены из камня, который плохо соединяется с раствором, так что на вид выглядят прекрасно, но при первом же орудийном ударе рассыплются как карточный домик. В Наумбурге веселые святые, но слишком малочисленный гарнизон. Распоряжение обеспечить ворота города шанцами и укрепить слабые места наугольными башнями и равелином осталось на бумаге, что вопиет к небу».
«Тактическое значение и технический уровень укреплений Аугсбурга ниже критики и устарели. В восточном равелине — пролом, который заделывают уже три года, что, мягко говоря, разгильдяйство».
«Коммуникации от Линца, Хеба, Дрездена, Житавы, Вроцлава и Кладско не защищены опорными пунктами, так что неприятель может прогуливаться по этим местам, словно по променаду…»
И так далее, и так далее, на двадцати густо исписанных страницах, удар за ударом. И заключал свой труд Маррадас следующим образом:
«Следовательно, куда ни глянь, все это не стоит и коровьего говна».
Таким-то словом заканчивался доклад; далее уже была только подпись, число и пункт отправления — город Инсбрук.
Заметим в скобках, что не следует усмехаться энергическому возмущению фельдмаршала, ибо проблема и впрямь была весьма серьезна. Так, например, незаделанный проем в укреплениях Праги, то есть следствие подобного же головотяпства, какое предавал анафеме Маррадас, позволил шведам восемнадцатью годами позднее, в последний год войны, ночью незаметно просочиться в спящий город и за несколько часов захватить огромную добычу — золото, драгоценности, старинные рукописи, скульптуры, картины, — чем на добрую сотню лет превратил нашу золотую матушку-Прагу в нищенку.
Дописав доклад, фельдмаршал сложил его аккуратно, точно четырехугольным пакетом, основательно запечатал и отправил с надежным конным курьером, швейцарцем из области Граубюнден, для вручения в собственные руки Вальдштейна, пребывающего в Меммингене. Курьеру надлежало ехать одному, без охраны, ибо послание было тайным, содержание его щекотливым, а одинокий всадник привлекает меньше внимания, чем целая группа.
— Скачи наперегонки с ветром, — сказал фельдмаршал, отпуская курьера. — Ты мне отвечаешь головой за то, что точно отдашь пакет по назначению.
Курьер вытянулся в струнку, его широкое деревенское лицо расплылось в добродушной простецкой улыбке, открывшей редкие, крепкие зубы. Ибо то был человек добропорядочный, не знающий обмана и хитрости, примирившийся с мыслью, что если до сих пор жизнь его была суровой, то такою же останется и впредь.
Неутомимый наездник, он за три дня проделал трудный путь от Инсбрука до Меммингена и был впущен в герцогский кабинет всего лишь после десяти часов ожидания — весьма короткое время, если вспомнить о черной меланхолии, тормозившей, как мы знаем, активность Вальдштейна.
В тот день герцог находился в милостивом расположении.
— Ну, давай сюда, — сказал он чуть ли не улыбаясь, когда швейцарец отбарабанил рапорт.
Но увы, едва герцог пробежал глазами письмо, подобие улыбки, украсившей было его губы, затененные густыми вальдштейнскими усами, погасло.
— «Куда ни глянь, все это не стоит и коровьего говна», — вполголоса прочитал он конец доклада. — Коровье говно! — повторил он, сильно повысив голос. — И ты, негодяй, осмелился привезти мне такое свинство?! И за три дня добрался до Инсбрука, чтобы поскорей вручить мне подобный знак почтения, швейцарская твоя рожа?! Но я с тобой канителиться не стану, я с тобой разделаюсь по-солдатски, в два счета!
Он помолчал, мрачно взирая на курьера, на это вызывающе и глупо здоровое создание, которому достаточно сожрать в день кусок сала с казенным хлебушком да запить глотком солдатской водки, чтоб сохранить отличное здоровье. И вдруг герцог взревел:
— Повесить шельму!
То была та самая ужасная вальдштейнская формула, перед которой все дрожали; однако за все время пребывания в Меммингене он еще ни разу не прибегал к ней, вследствие чего его палач с подручными, как мы уже сказали, болтались без дела, греясь на солнышке перед своим застенком. Теперь же оказалось, что герцог отнюдь не забыл прежнюю своеобразную свою привычку, а люди его не забыли своих обязанностей. Едва отзвучали роковые слова, как за дверью раздались торопливые шаги и в кабинет вбежали стражники с посеребренными пиками.
— Увести! — рявкнул герцог. — Повесить! Сейчас же!
— Но, Ваше Высочество, я даже не знал, что написано в этом письме! — в ужасе и смятении закричал швейцарец. — Я только выполнял приказ господина фельдмаршала, который велели мне мчаться с ветром наперегонки! Господин фельдмаршал сказали, что я отвечаю головой за то, что пакет будет передан по назначению! И вот теперь за то, что я все сделал правильно, меня повесят? За что? Что я сделал?!
Вальдштейн поднял руку, останавливая стражников, которые уже тащили к двери причитающего, сопротивляющегося курьера, и встал.
— Вы правы, солдат, я поторопился, — сказал он. — И за это приношу вам свои извинения. Да, да, вы правильно расслышали: мы, герцог Фридляндский, извиняемся перед вами, солдат.
Швейцарец, сразу успокоившись, обнажил в улыбке свои редкие крепкие зубы.
— Да ништо, Ваше Высочество, ништо. Будем считать, что ничего и не было. Я-то знаю высоких господ. Вспыльчивы, да отходчивы, потому как люди-то хорошие.
Улыбнулся и Вальдштейн, так что теперь улыбались оба, и солдат, и воевода.
— Ну, не так уж мы хороши, — заговорил последний. — Я, правда, принес вам свои извинения, но это еще не значит, что мое слово произнесено всуе. Ибо то, о чем мы, герцог Фридляндский, однажды распорядились, отмене не подлежит. Я отдал приказ, и приказ этот — конечно, с моим извинением, — будет исполнен.
До курьера не сразу дошел смысл сказанного.
— Стало быть, меня все-таки повесят?
— Да, стало быть, тебя все-таки вздернут, — промолвил герцог, не переставая улыбаться. — Но без урона для твоей чести и, как я уже сказал, с моим извинением.
— Плевал я на такое извинение! — вскричал курьер. — Я ничего не сделал! Я кровь проливал за государя императора! У меня жена и дети! Не хочу я висеть!
— А будешь, мерзавец. И теперь уже без моего извинения, потому что ты провинился, выражаясь грубо при моем высочестве. Ни слова более!
И через десять минут злополучный швейцарец уже качался на виселице за домиком палачей.
Что ж, эпизод сам по себе ни нелепый, ни безумный, ни даже такой уж возмутительный; кое-кто из придворных Вальдштейна, едва замолкли крики курьера, задохнувшегося в петле, высказал даже соображение, что, мол, это хорошо: по крайней мере, старый барин, сиречь Вальдштейн, очнулся от своего помрачения. А изливать свою ярость на головы безвинных, принесших неприятные известия, испокон веков в обычае у сильных мира сего. Эти жестокие обычаи, вполне отвечающие натуре хищника, дремлющей в человеке и всегда готовой проснуться, несколько пообтесались и смягчились с распространением образованности и культуры, но не исчезли вовсе, и герцог в данном случае просто-напросто обновил обычаи предков. Следовательно, тут пока все относительно в порядке. Гораздо худшей, более того, совершенно фатальной, неслыханной и крайне шокирующей была реакция герцога на его собственный поступок. Вместо того чтобы нести бремя этого поступка с презрительной естественностью, как если бы он просто раздавил таракана — а ведь если смотреть с высоты его величия, славы, богатства, положения и власти, то и сделал-то он не более того, — герцог повел себя как какой-нибудь недоумок мещанишка, у которого совесть нечиста, и он пытается скрыть это под видимостью дурацкого удовлетворения.
Ибо в тот день герцог изменил своей недавно приобретенной привычке в одиночестве жевать свои скромные сухари, запивая их снятым молоком, да постные овощные блюда, какими он по совету врачей ограничивал свое питание, и оказал честь высшим придворным, приковыляв к их совместной трапезе в главном столовом зале дворца.
— Ах, я отвел душу, ах, как мне теперь хорошо, это вернуло мне способность радоваться жизни! — заявил он, попивая снятое молоко, пока его приближенные наслаждались, как это было принято при вальдштейнском дворе, превосходным ужином о шестнадцати переменах. — Возможно, вы скажете, мол, швейцарец ни в чем не виноват, да что поделаешь, война есть война, а на войне не так уж скрупулезно разбираешься во всяких тонкостях вроде вопроса о виновности или невиновности человека. И виноват ли я, что в моих жилах течет кровь, а не сыворотка? Курьер вручил мне доклад о состоянии наших фортификаций, составленный по моему приказу фельдмаршалом Маррадасом, и трудно поверить, что этот бесстыдник осмелился мне написать: будто наши фортификации не стоят и коровьего говна! Да, да, вы не ослышались, именно коровьего говна! А открыть вам, что он пишет о разных крепостях и городах, к примеру о Раине, Ульме, Регенсбурге, — у вас волосы дыбом встанут. Так что нечего удивляться, если от всего этого у меня в глазах потемнело. Был бы под рукой Маррадас, повесил бы его! Но его под рукой не оказалось, вот я и повесил его гонца, это ведь логично, не правда ли?
Было это логично или нет, а господа просто опешили от такой речи: последовало всеобщее остолбенение, никто не знал, что сказать, и все обменивались взглядами, в которых читался один и тот же вопрос: что он говорит и зачем? С чего оправдывается, если и сорвал на ком-то злость? И подобает ли генералиссимусу разглашать военные тайны, как, например, то, что наши укрепления и коровьего дерьма не стоят?
Желая спасти положение, главный гофмейстер граф Кристоф Лихтенштейн, человек опытный и умелый царедворец, степенно промолвил:
— Не нам взвешивать поступки Вашего Высочества, ибо наш долг смотреть на них не иначе, как с обоснованным убеждением, что все они продуманны, необходимы и правильны.
Герцог встретил эти слова неприятным, горьким смешком и продолжал свои неуместные излияния:
— Я был бы рад разделить ваше убеждение в необходимости и правильности моих поступков; увы, я тоже всего лишь человек, а непогрешимых людей не бывает. Непогрешимы только звезды, а они ничего мне не говорят, потому что нет уже у меня моего Кеплера, нет и моего Сени, которые умели читать по ним. Была бы хоть эта девка-вещунья, которую я выписал по всем правилам, но и ее я тщетно жду — тем более тщетно, что когда она появится, не исключено, что я и ее повешу на месте, коли уж вошел в раж, — зачем так долго оставляет меня без помощи! A propos , не слыхал ли кто из вас случайно о некоем бездельнике по имени Пьер Кукан де Кукан?
Приближенные вынуждены были с огорчением сознаться, что ничего не слыхали о бездельнике, носящем это имя.
— Жаль, — сказал герцог, — отец Жозеф разыскивает его, приписывая этому молодчику, не совсем понимаю, почему, чуть ли не мистическое значение. Я не люблю капуцинов и вообще монахов, но отец Жозеф не просто какой-то там монах, и я считаю хитрым ходом и большим дипломатическим выигрышем то, что мне удалось снискать его благорасположение. Я обещал ему поискать этого Пьера де Кукана, и отец Жозеф, разумеется, так уверен в моем всемогуществе, что несомненно ждет стопроцентного исполнения моего обещания; было бы превосходно, если б мне и впрямь удалось представить ему этого Пьера де Кукана. Но на нет и черта нет. Rien ne va plus. Я даже не спрашиваю, вернулся ли уже шевалье де ля Прэри. Заранее знаю, что не вернулся.
Шевалье де ля Прэри, обедневший французский дворянин, занимавший при дворе Вальдштейна тонкую и хорошо оплачиваемую должность главного дегустатора и знатока вин, три недели назад уехал в Вахау на Дунае закупить фюрштейнского вина марки «сильван», необычайно гармонирующего по вкусу с пряной зеленью, голландским соусом и жареным лососем; как и предполагал в своей мизантропии герцог, о названном шевалье до сих пор не было ни слуху ни духу.
Но на следующий день оказалось, что расположение звезд не совсем покинуло герцога, ибо шевалье де ля Прэри, о длительном отсутствии которого вчера сетовал герцог, не только появился в Меммингене ранним утром, но и привез весть о бездельнике по имени Пьер де Кукан. Весь в пыли, шевалье галопом ворвался в город и, в нарушение всякого этикета, вопреки приказу блюсти тишину, одним словом, не глядя ни на что, беря по три ступени разом, взбежал на второй этаж фуггеровского дворца, когда герцог еще не вставал с постели; шум, поднятый шевалье, когда он, желая проникнуть в частные апартаменты Вальдштейна, подрался с часовыми у дверей спальни, был столь неистов и неслыхан, что возмущенный герцог, разбуженный ото сна, в одной ночной рубашке, вышел из спальни, и малого не хватало, чтоб он произнес свое «повесить шельму», положив тем самым безвременный конец жизни шевалье, от которой в данный момент зависела жизнь нашего героя. К счастью, герцога еще угнетал вчерашний эпизод с безвинно умерщвленным курьером, что, как он понимал, отнюдь не подняло его в глазах приближенных; поэтому он решил на сей раз повести себя по-королевски, с богоравной иронией и холодностью.
— Сдается, господин де ля Прэри, — обратился он к шевалье, который силился стряхнуть с себя двух кнехтов, повисших на его обеих руках, — сдается, закупка вина была столь удачной, что вы уже горите нетерпением доложить мне об этом. Иным образом я не могу объяснить себе вашего вторжения в мои личные покои.
— Merde au vin! — вскричал шевалье де ля Прэри. — К черту вино! Речь о моем друге, которому хотят в Кемптене переломать кости и вплести его в колесо! Только вы можете его спасти!
— Это я, конечно, могу, — отозвался герцог, все еще царственно надменный и неприступный. — Но надо же мне знать, кто этот человек.
— Разве это важно? — возразил шевалье. — Если я сообщу, что зовут его Пьер Кукан де Кукан, это вам ничего не скажет!
Но тут шевалье ошибался. Имя это сказало герцогу очень много, так много, что он мигом весь превратился в слух и стал само участие. И когда де ля Прэри, спеша, нетерпеливо, отрывочно, рассказал о случившемся с Пьером и поклялся герцогу своей честью и спасением своей бессмертной души, что это действительно тот самый бывший первый визирь турецкого султана, герцог срочно вызвал писаря и продиктовал ему следующее послание:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47