А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Другой, о внешности которого не стоит упоминать, ибо через несколько секунд его не станет, добил его ударом сабли между лопатками, причем издал носом страшный звук, похожий на лошадиное ржанье; после этого, вытащив кривой нож, он срезал с пояса убитого кошелек. Но в ту же минуту из кустов вышел Петр и уложил негодяя точным выстрелом в середину лба.
Кошелек, который бандит любовно прижимал к сердцу, был набит золотыми испанскими дукатами, так называемыми пистолями; в ту военную пору, когда обычные серебряные монеты обесценились в десять раз, эти пистоли служили в Германии излюбленным платежным средством. Петр сунул кошелек в карман и, рассеянно размышляя о том, что в сущности бандит ушел от наказания, поскольку смерть настигла его в момент величайшего блаженства, когда он уже считал себя победителем над сотоварищами и хозяином общей добычи.
Так, размышляя об этом, Петр сел в седло и поехал дальше.
Нет нужды особо подчеркивать, что Петр не собирался оставлять себе бандитскую добычу; он думал обратить эти деньги на тех, кто нуждался в помощи и сострадании, чтобы таким образом хоть отчасти загладить беды, причиненные мародерами. Поэтому, въехав в город Кемптен, где рассчитывал переночевать, чтобы завтра проделать последний переход до Меммингена, он бросил один золотой дукат в шляпу нищего, который молил о милосердии, протягивая к нему свои искривленные, в болячках, руки.
ТАЙНЫЕ ЧАРЫ И ФОКУСЫ
Город Кемптен, или Камбодунум древних римлян, жемчужина долины реки Иллер, лежал — и до сих пор лежит — на левом берегу, на равнине, защищенной с запада белоснежным венцом гор. Город состоял из двух соприкасающихся, хотя и разделенных стеной, независимых частей; западная часть, называемая Старой, эта драгоценность на груди Швабского союза городов, была самостоятельным имперским городом и управлялась городским советом. Восточная часть, слывущая Новой, хотя ко времени описываемых событий и она уже насчитывала без малого девятьсот лет, подчинялась капитулу бенедиктинского монастыря святого Гавла, традиционно ненавидимый аббат которого являлся имперским князем, и служила столицей княжеского аббатства. Жители Старого города исповедовали реформатскую веру, монастырский Новый город строго хранил католицизм. Оба братских города, Старый и Новый, ненавидели и ревновали друг друга, управа Старого города делала все назло управе Нового и vice versa.
Война лишь тенью своей коснулась обоих городов; войска императора находились от них на расстоянии двух дней скорого марша, однако здесь все чаще стали появляться мелкие группки вооруженных людей неизвестной принадлежности, которые, проезжая через оба Кемптена с севера на юг или с юга на север, останавливались здесь поесть-попить; и хотя они — пока что — вели себя дисциплинированно и платили исправно, все же внушали страх мирным гражданам, отчего возникали тревожные и неверные слухи, питаемые вдобавок ужасной вестью о семихвостой комете, появившейся над недальним Аугсбургом, равно как россказнями о мертвецах, встающих из гробов и пляшущих на своих могилах, предвещая конец света, об упырях и вурдалаках, завывающих в лесах в радостном предвкушении обильного кровавого пиршества.
Петр подъехал к трактиру «Золотые весы», самому лучшему и комфортабельному в Старом городе; однако трактирщик встретил его утверждением, что приезжие военные господа и дипломаты заняли его заведение до самого чердака, так что и местечка свободного не осталось: одному баварскому графу даже постелили на бильярдном столе, его свита ночует в сарае, под навесом кегельбана устроились на ночлег шестеро драгун, собственные работники разбили на заднем дворе палатку, чтобы уступить гостям свои постели, и так далее, и так далее. Петр, отлично знавший цену таким речам, резко объявил, что он не какой-нибудь нищий, чтобы выпрашивать местечко, где бы ему приклонить голову, и он не двинется отсюда, даже если придется изрубить в лапшу весь этот паршивый притон; после чего трактирщик, признав в Петре благородного кавалера, спорить с которым неповадно, доверительно прошептал ему:
— Я бы с радостью принял господина, и это было бы вполне возможно, так как есть у меня комната с двумя кроватями, из которых занята только одна, но затруднение в том, что молодой господин, снявший этот покой, желает пользоваться им один и настрого запретил приводить второго постояльца.
Это позабавило Петра.
— Кто же сей молодой господин с такими тонкими замашками? Принц крови? Или сын самого Вальдштейна?
— Не исключено, потому что он, как и Вальдштейн, — чех, а в паспорте у него значится, что направляется он к Вальдштейну в Мемминген с дипломатической миссией, — ответил трактирщик. — И господин сей впрямь тонкая штучка, все не по нем, кричит без конца, того и гляди руки в ход пустит. Видать, он потому так дерзок, что за ним стоит какой-нибудь могущественный покровитель.
— Проводите меня к нему, я с ним потолкую.
— Это трудно сделать, он заперся в своей комнате, — возразил хозяин. — Но он заказал полкувшина вина, я сам отнесу ему, когда работник достанет вино из подвала, и если господин осмелится, он может за моей спиной проскользнуть в номер.
— Полагаю, что осмелюсь, — заявил Петр. — Как зовут этого лорда?
Трактирщик заглянул в книгу приезжих: молодой постоялец записался как некий Любош из Либуши, а прибыл он будто из чешского города Прахатицы.
И вот, как легко предположить, Петр действительно «осмелился» — с той разницей, что не проскользнул в комнату за спиной хозяина, а вошел первым, едва лишь повернулся ключ изнутри, и, одарив удивленного юношу, стоявшего за дверью, сияющей улыбкой бесстрашия и мужества, отвесил столь элегантный и низкий поклон, что даже провел по полу петушиными перьями, украшавшими его шляпу.
— Пан из Либуши, я — Петр Кукань из Кукани, ваш соотечественник, — заговорил Петр по-чешски. — Поелику же мне давно уже не доводилось беседовать на родном языке, я позволил себе посетить вас, дабы заверить в горячей симпатии, а главное — попросить у вас любезной услуги, которая, как вижу, вполне осуществима: вы один располагаете двумя кроватями, тогда как я, тоже один, не имею ни одной.
И он широким жестом левой руки указал на две пузатые старонемецкие кровати, придвинутые вплотную друг к другу и высоко застланные пышными перинами.
Любош из Либуши был юноша стройный, светловолосый и голубоглазый, на его свежем, чистом лице не появилось еще и намека на усы. Своей нежной, полудетской красотой он напомнил Петру его друга — предателя Джованни, умершего тринадцать лет назад. Но сходство это было лишь внешним, ибо если Джованни в силу своего гнусного характера имел обыкновение прятать глаза — то этот мальчик, Любош, устремлял свои незабудковые очи прямо вперед, к цели, а очи у него были большие, круглые и как будто смеющиеся, что говорило в его пользу. Зато улыбка его губ, которой он сопровождал улыбку глаз, была в полной мере и откровенно злобной и яростной, и это говорило против него. Выслушав Петра, он некоторое время молча мерил его ненавидящим взглядом, затем, переведя свой голубой взор на трактирщика, который, поставив вино на столик возле кроватей, поспешно отступил к двери, произнес на резком наречии немецкого населения Шумавского леса:
— Я тебе, паточная душа, ясно и строго наказал, что желаю почивать один, и запретил приводить сюда кого бы то ни было!
— Да я, ваша милость, никого и не привел, этот господин сам сюда ворвался…
Неуклюжая отговорка взбесила юношу, и без того раздраженного до крайней степени.
— А кто ему проболтался, что в моей комнате лишняя кровать? — И подойдя к трактирщику, юнец влепил ему здоровенную оплеуху. — Это чтоб ты знал впредь, что со мной шутки плохи и мои приказы следует исполнять. А теперь убирайся и уведи этого милостивого господина, я об него мараться не стану.
Повернувшись на каблуках, он сел за столик с намерением выпить вина; но не успел он поднести руку к кувшину, как Петр схватил его за плечо и одним рывком поставил на ноги.
— Иисусе Христе, господин Кукан! — жалобно вскрикнул трактирщик.
— Вон, — приказал ему Петр, после чего заговорил по-чешски, обращаясь уже к юноше, который, бледный от боли, тщетно пытался высвободить свое плечо, немилосердно стиснутое Петром. — Вот что, молодой человек, я беру назад просьбу, только что высказанную мной, потому что вы не заслуживаете чести оказать услугу порядочному человеку. Будет по-вашему — и вы останетесь один; я уйду, и вам об меня, как вы выразились, мараться не придется. Но прежде я преподам вам урок, к сожалению, несколько запоздалый, ибо если бы вам, надутому и себялюбивому мальчишке, его преподали лет десять тому назад, урок сей пошел бы вам весьма на пользу. Но лучше поздно, чем никогда.
С этими словами Петр уселся на стул, с которого поднял юнца, левой рукой перегнул его через свое колено, а правой сильно шлепнул по заднице. Но — что это?.. Едва совершив сей жест, Петр вздрогнул и выпрямился, словно коснулся раскаленной плиты, и в изумлении закусил губу — ибо то, на что опустилась его карающая десница, не было, как он мог ожидать по зрелом рассуждении, твердой массой, состоящей из хрящей, суставов, костей и крепких мышц, словом, оно не было обычным набором деталей, свойственных мальчишеской «мадам Сижу», но чем-то очаровательно пухленьким, упруго тепленьким и приятным на ощупь — короче, это было нечто такое, что по тысячелетнему опыту и упражнениям, передаваемым из поколения в поколение, в состоянии оценить ладонь мужчины с первого же прикосновения или шлепка.
«Салям алейкум, — подумал Петр, — если это мальчишка, то я — морская змея».
И разжав тиски, давившие мнимого юнца, Петр встал. Он собирался отпустить парню пять, десять, а то и двадцать пять горячих, однако этого единственного шлепка хватило, чтобы тонкое, красивое лицо Любоша налилось кровью — вот-вот лопнет. Взглянув на Петра своими круглыми, полными слез глазами, лжеюноша прошептал на том же языке, на каком к нему обращался Петр, то есть на чешском:
— Ну, ты за это будешь жрать говно!
Таковы-то были первые слова родной речи, которую Петр не слышал уже Бог весть сколько лет. Но он с поклоном отвечал:
— Безусловно, и по праву — ибо справедливо, чтобы человек расплачивался не только за действия, подсказанные ему злым намерением, но и за промахи, совершенные по близорукости. Едва увидев вас, я должен был сообразить, что не себялюбие было причиной вашего желания оградить свое уединение, а нечто совершенно иное, что порядочный мужчина обязан уважать всегда и при любых обстоятельствах, а следовательно, даже в наше гнусное время зверств и насилий. Единственным слабым извинением может послужить мне, мадонна, то, что вы с поразительной убедительностью держались в этом юношеском наряде, что ваши золотые волосы, подстриженные так, как их носят самые высокородные кавалеры, естественнейшим образом гармонировали с вашим лицом, — наконец еще то, что, хотя я не из слабых и играючи гну подковы, мне стоило значительных усилий преодолеть сопротивление, которое вы мне оказали, когда я перегибал вас через колено; все это утверждало меня в моем заблуждении. Но, рассуждая по справедливости, в известной мере даже хорошо, что так случилось, ибо, если бы легко было с первого взгляда понять, что вы не юноша, ваше переодевание лишилось бы всякого практического смысла; а в нынешние времена опасно быть женщиной — и, что еще хуже, одинокой женщиной, в чем я убедился собственными глазами не далее, как нынче утром.
Говоря так, Петр хорошо подметил, как бешенство, искажавшее черты молодой женщины, постепенно сменяется добрым расположением духа, и ее круглые глаза снова улыбаются. Не желая, однако, злоупотреблять благоприятным воздействием своих слов, Петр еще раз поклонился и добавил:
— А теперь позвольте, мадонна, пожелать вам покойного отдыха этой мирной, тихой и теплой ночью.
Взявшись за шляпу, он двинулся было к двери, но светловолосая красавица удержала его:
— Стой! Куда?
— Быть может, — ответил он, — найду где-нибудь пристанище на ночь, а нет — так мне не впервой ночевать в гостинице «Под прекрасной звездой», как шутят французы, когда им приходится проводить ночь под открытым небом.
— Это всегда успеется, — заявила молодая женщина. — Вы или кавалер, или негодяй, третьего не дано. Если вы кавалер, то ваше общество будет мне только полезно; если негодяй, то вы там, внизу, разболтаете, кто я такая, то есть одинокая женщина, и тогда мою комнату возьмет штурмом целый полк пьяных мужланов. Нет, нет, избави Бог; уж коли вы здесь, так и оставайтесь, и это не самое худшее из всего, что могло со мною случиться, потому что — рыцарь вы или подлец, но вы забавны, и язычок у вас хорошо подвешен, и мне приятно будет посидеть с вами за доброй закуской и славным вином.
Она бесшумно подошла к двери и рывком распахнула ее, так что трактирщик, подслушивавший снаружи, ввалился внутрь.
Женщина сказала ему на своем немецко-шумавском наречии:
— Эй ты, паточная душа, если вякнешь хоть слово о том, что здесь разыгралось, Вальдштейн велит прибить тебя за язык к воротам твоего трактира. Неси сюда еще кувшин вина, и колбасу, и сало, и хлеб, да поворачивайся, пошел!
— Стало быть, между нами мир? — спросил Петр.
— Вовсе нет, просто перемирие, кавалер, потому что я — мстительная и злобная дрянь, и если я кому сказала, что он мне поплатится, то и поплатится. Жизнь меня не баловала, и потому не понимаю, с чего это я должна кого-то прощать. И я не простила вам, Петр, но пока пусть все будет по-хорошему. Зовут меня Либуша, а так как я ничего не боюсь и ни перед кем не остаюсь в долгу, то и прозвали меня Кураж.
Тут она подала Петру руку, маленькую, правда, и изящной лепки, но жесткую от трудов.
Пока они дружно насыщались и болтали, Петр выяснил, что Либуша не знала никогда ничего кроме войны, только войны и все время войны, а все, что было двенадцать лет назад, до того, как война началась, казалось ей таким давним и нереальным, что она едва ли уж верила, что так когда-то было. Вкус войны Либуша познала, в сущности, еще до того, как она началась, еще до битвы на Белой Горе: по пути к Праге императорская армия заняла ее родные Прахатицы и беспощадно вырезала все население, около полутора тысяч человек. Вместе с другими жертвой солдатни пала и вся семья Либушиных воспитателей, мирных горожан, которым некий чешский пан, настоящий граф, доверил когда-то — за богатую плату — содержание и воспитание Либуши. Ибо она, да будет известно пану Куканю, побочная дочь этого графа, так что половина крови у нее голубая; какова вторая половина, она не знает и не стремится узнать, предполагая самое худшее. Либуша избежала прахатицкой резни только потому, что ее несчастная приемная мать успела переодеть ее мальчиком и велела бежать, что Либуша и сделала. Затем, до шестнадцати лет, она, все время выдавая себя за мальчика, служила при лошадях в обозе. Потом вышла замуж за драгунского ротмистра и, как верная жена, сопровождала его всюду, где только назначали им квартиры или гарнизонную службу. Она ходила с мужем во все битвы и участвовала во всех штурмах, и делала бы это со всей своей добродетелью и по сей день, если б муж не пал под Прессбургом. Что было дальше, до этого никому нет дела, и провались всякий, кто вздумал бы упрекать ее за то, что она не из тех тонких барышень, что держат свой веночек на привязи, словно мясник барана, и за то, что она научилась не вышивать шелком, а гадать на картах и по стеклянному шару. А в общем, она может сказать, что война ей нравится и даже приносит прибыль, потому что тут не соскучишься и каждый, у кого есть хоть капля соображения, может славно заработать. Она сама, Либуша, за эти двенадцать военных лет сколотила изрядную кучку желтеньких и беленьких монеток, которые, как хорошая хозяйка и патриотка, держит в банке, в столице королевства, в златой Праге, куда время от времени отправляет свои доходы через векселя, собрав сумму побольше. Главное дело — беречь себя и держаться армии: нынче даже большие города, со всеми своими рвами, стенами, башнями да валами, плохо защищают от военного люда, который шляется с места на место, никого и ничего не щадя, и потому безопаснее присоединиться к нему и шататься по свету вместе с ним. Ну, а что же пан Кукань? Как он воспользовался войной?
Петр ответил, что никак он не использует эту войну в своих интересах, не желая строить свое благополучие на несчастье, постигшем народы Европы.
— Вот только сегодня, — добавил он, — я наткнулся в кустах по дороге на труп обесчещенной и изуродованной крестьянки.
— Ну и что? — отозвалась Либуша.
— Ну и что! — повторил Петр. — Когда Каин убил Авеля, сам Бог проклял его. А когда сегодня пятеро мародеров развлечения ради убивают крестьянскую девушку, Бог молчит, а человек, более того, женщина только и находит, что сказать:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47