А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Наши путники уселись за чисто выскобленный деревенский стол под утешно шелестящими каштанами в садике, и их внимательно обслужила пригожая Wirtin с золотой косой; путники отхлебнули домашнего белого, оно, как и предсказывал шевалье, оказалось живым и цветистым и с привкусом муската, и Петр подумал: если бы мир не был таким кровавым адом, невозможно было бы осознать, до чего же приятно жить.
— Говорят, — обратился он к шевалье, — вчера вечером вы разговаривали с некоей особой, которая плакала обо мне, когда меня увозили в кутузку.
— Это так, — кивнул де ля Прэри. — Только это была не «некая особа», а ведьма и вещунья мадам Кураж, которую выписал Вальдштейн, чтобы она предсказывала ему, что его ждет и чего ему не миновать. Au, sacre Кукан, вам и в несчастье везет, право же, только позавидуешь человеку, по которому плачет столь красивая и желанная женщина. Мадам Wirtin, еще вина! Хотим повспоминать о былых временах, когда мы оба томились в крепости Иф.
Как шевалье предложил, так и сделали: посидели за вином и белой курятиной, повспоминали время, представшее им теперь, по прошествии тринадцати лет, странно измененным, в виде непрерывной цепи сладостно-беззаботных и благодаря этой своей сладостной беззаботности неправдоподобно прекрасных часов — без трудов, без борьбы. Унесшись мыслями в блаженный край, рассказывали, пересказывали, часто взрываясь хохотом и перебивая друг друга веселыми словами «а когда…» или «а помните…», вновь и вновь воздавали нежную дань прелестным сестрам, золотой — вернее, золотоволосой — памяти Мадлон, Анриетт, Сюзанн, Люсьенн и Симонн, и не важно, что теперь они, конечно, «оматронились», а может, и располнели… Словом, оба веселились, и хорошо им было погружаться в прошлое, словно в прохладную текучую воду, — пока неизбежно не наступило время возвратиться в неверное и запутанное настоящее. Подходило к четвертому часу пополудни, когда они сели на коней и молча, словно в похмелье после безудержной оргии воспоминаний, достигли — еще при тяжком солнечном зное — Меммингена.
Двор герцога Вальдштейна, обычно молчаливый и скучный, находился в непривычном состоянии ликования и радости. Когда веселится король, веселы и придворные. Вальдштейн, правда, не был королем, зато дважды герцогом и имел все основания радоваться, ибо стало несомненно, что его планета, еще вчера находившаяся под недобрым влиянием, перешла в сферу благоприятствования: как мы знаем, шевалье де ля Прэри, о долгом отсутствии которого вчера сокрушался герцог, не только вернулся, но, мало того, привез весть и о желанном Пьере де Кукане. К тому же неожиданно прибыл веселый племянник Макс с добрыми вестями из Регенсбурга, где наперекор интригам кое-кого из курфюрстов позиции и значимость Вальдштейна в глазах императора сильны как никогда. В довершение всего в фуггеровский дворец заявилась вещунья Libusse Courage. Бедняжка пришла пешком, измученная, с пустыми руками, без багажа, без оружия, без денег, томимая голодом и жаждой, в одежде мальчика, в которую переоделась для дороги, чтоб ускользнуть от внимания бандитов — однако не ускользнула: перед самой целью, уже на подходе к Меммингену, она подверглась нападению шайки изгоев, которые и обобрали ее до нитки, оставив ей только жизнь да честь — к счастью, болваны не распознали в ней женщину.
— И вот я перед Вашим Высочеством, — так закончила она на своем шумавском наречии, стоя перед троном Вальдштейна в большом аудиенц-зале, названном Лунный покой, и обстреливаемая со всех сторон любопытными взглядами придворных. — Вот я перед Вами, беднее последней из Ваших скотниц, и нет у меня даже моего магического шара, даже его отняли — хотела бы я знать, какой прок будет от него этим лошакам, — зато богатая доброй вестью, которую несу Вам. Созерцание моей интроспекции убеждает меня, что для Вас настал период счастливых идей и благоприятных совпадений и случайностей.
Тут, подражая в шутку деревенскому диалекту Либуши, заговорил герцогский веселый племянник Макс, известный озорник и всезнайка:
— Дозвольте мне, прекрасная ведьма, испытать без ошибочность созерцания вашей интроспекции. Ответьте, сколько будет шестнадцать помноженное на двадцать четыре?
Либуша, не задумываясь, ответила, не обращая внимания на смешок, вызванный шутливым вопросом Макса:
— Если молодой господин не в силах решить эту арифметическую задачу без помощи ведьмы, от души советую ему потребовать от своих учителей вернуть ему плату за обучение.
— Макс, ты заслужил этот щелчок по носу, — резко, но с любовной улыбкой изрек герцог и ласково похлопал племянника по плечу. Повернувшись к Либуше, он продолжал: — То, что вы мне сейчас сказали, милое дитя, было мне и так ясно. Но не обижайтесь и не хмурьтесь. Если вы профессионально предсказываете мне то, что начало осуществляться еще до вашего появления, то это благоприятно для вас, доказывая, что вы не болтаете вздора, но знаете, что говорите и зачем говорите. Действительно, сегодня мой великий день, до того великий, что следует его отпраздновать. Вина, вина! Принесите вино, лучше мозельское из моих подвалов, писпортерское «Goldtropfchen» двадцатипятилетней выдержки! Прочь всякую чопорность, все заботы, а также мою диету! К черту докторов!
И он захлопал в ладоши, чтобы подогнать лакеев.
Лунный покой, в котором все это происходило, назывался так потому, что его сводчатый потолок был расписан изображениями небесных тел, причем художник с игривой шутливостью наделил их сходством с глуповатыми человеческими физиономиями: центральному образу, полумесяцу, он придал профиль мужчины, показывающего язык рассеянным вокруг него звездочкам, а те вели себя столь же шаловливо, отвечая месяцу ухмылками и «длинными носами». Нетрудно представить, сколько веселого смеха вызывали эти остроумные картинки. Зато роспись стен была строгой, серьезной, полной достоинства. Она изображала памятные сцены из истории рода Фуггеров, и прежде всего — сцену вручения грамоты о присвоении дворянского герба, которую император собственноручно передал юному Андреасу Фуггеру; изображалась и встреча другого Фуггера, на сей раз Якоба, с туземцами Ост-Индии, которую он посетил в одну из своих деловых поездок, и создание астролябии, которую по просьбе любознательного Раймунда Фуггера изготовил астролог Марин Фуртенбахер. Живопись была исполнена весьма умело, в ярких красках, и люди казались совсем живыми — только заговорить. А так как дамы и господа, фланирующие по залу, одеты были в такие же яркие одежды, то и казались как бы объемным продолжением сцен, написанных в плоскости. На дворе было жарко, а в Лунном покое царил приятный холодок — слуги беспрестанно медными разбрызгивателями кропили холодной водой занавеси тонкого полотна, закрывавшие настежь распахнутые окна.
Как только герцог подал знак, из соседнего помещения, служившего для всякого рода приготовлений, донеслось хлопанье пробок и бульканье разливаемого вина — и вот уже появились лакеи с серебряными подносами, уставленными запотевшими бокалами; и не успели придворные просмаковать первый глоток писпортерских «Золотых капелек», а тем более заесть этот глоток полоской тонко нарезанного сала с перцем, которое разносили на хрустальных подносах, как на пороге главного входа возник придверник и возгласил:
— Господин Пьер Кукан де Кукан и шевалье де ля Прэри!
Петр, сопровождаемый шевалье, вошел в Лунный покой в том виде, в каком только что соскочил с седла, весь в поту и в пыли, с лицом, обожженным солнцем. Так было принято, это отвечало этикету, который требовал, чтобы воин, принесший королю весть о битве, представал перед ним без приготовлений и промедления, по возможности черным от порохового дыма и обагренным кровью, не важно чьей, своей или неприятеля. Правда, как мы уже раз заметили, Вальдштейн не был королем, а Петр Кукан возвращался не с поля битвы — но его желали видеть, его ждали, а потому дорожный беспорядок в костюме был правилен и вполне в стиле, тем паче что подчеркивал мужественность его облика. Этот беспорядок так был к лицу нашему герою, что при виде его все, и дамы, и господа, поскорее отставили куда попало свои бокалы, чтобы зааплодировать. Петр же, легким поклоном поблагодарив аплодирующую толпу избранных, быстрыми pas du courtisan приблизился к герцогскому трону, дабы приветствовать его высочество почтительнейшим реверансом. И хотя был Петр очень напряжен и осторожен, он все-таки заметил, как Либуша — а Петр тотчас углядел ее вблизи герцогского трона — прищурила на него левый глаз, точно как та кошка, что сидела на повозке зеленщика, и на миг приложила пальчик к губам, что могло означать только одно: она не хочет, чтобы он обнаружил их знакомство.
— Приветствую вас, vaillant sir рыцарь де Кукан! — весело вскричал герцог. — Дайте же мне взглянуть в лицо человека, по милости которого меня нынче ни свет ни заря вытащили из постели! Право, я рад, что шевалье де ля Прэри вовремя подоспел с моим посланием в Кемптен.
— В Кемптен-то я подоспел вовремя, а вот в Мемминген опоздал, чтобы предотвратить совершаемое тут варварство, когда, как вижу, к мозельскому вину подают сало! — сказал шевалье.
Петр, перебив его, обратился к герцогу по-чешски:
— Прошу Ваше Высочество принять мою благодарность за спасение моей жизни.
На что Вальдштейн, удивленно подняв свои герцогские брови, ответил по-немецки:
— Что это? На какой тарабарщине вы со мной говорите?
Петр дал протечь минутке молчания, которое делили с ним все придворные, а затем молвил на изящно-затейливом немецком языке, перенятом им у императорского двора еще в Праге:
— Не предвидя, что вызову неудовольствие Вашего Высочества, я позволил себе перед лицом Вашего Высочества прибегнуть к моему родному чешскому языку, каковой, полагаю, является родным языком и Вашего Высочества.
— Ну, так вы ошиблись, — изрек герцог. — Не вижу оснований исповедоваться в чем-либо перед кем-либо, но так как равным образом не вижу оснований и для того, чтобы делать из этого тайну, скажу по-военному кратко, точно и прямо, что я — немецкий дворянин, сын немецких родителей, и с языком местного населения родины моей Богемии никогда не соприкасался ни дома, ни в учебных заведениях. Не так ли, Макс?
Максимилиан, племянник герцога, ответил:
— Точно так, mon oncle.
— Приношу извинения Вашему Высочеству, — молвил Петр, — за то, что опрометчиво отвлек мысли Вашего Высочества, без сомнения, занятые вопросами наивысшей важности, на бесплодную ниву. Ибо что такое язык, говоря вообще — человеческий язык, язык как таковой, без относительно к различиям между отдельными языками? Когда я был молод, то считал язык, сиречь способность выражать себя в словах, славой человека, гордым признаком его отличия от животных, превосходства над ними, трофеем его разума, крыльями его духа, инструментом его поэтичности, диадемой на его челе; позднее жизнь научила меня, что истина совершенно в ином: язык, вместо того чтобы быть благословением человека, есть его проклятие и служит не славе его, но позору.
— Вот поразительное утверждение, — сказал герцог, — и оно тем поразительнее, что свою хулу языку вы произносите речью весьма изысканной. Чем же обоснуете вы столь необычную мысль?
— Язык человеческий гораздо сложнее, изощреннее и богаче смыслом, чем язык природных звуков; он способен манить или предостерегать, выражать страх или боль — и все это потому, что и мир человека бесконечно сложнее мира животных. Однако в этом — не преимущество наше, но, напротив, наша беда и наше проклятие. Человек вынужден был изобрести язык прежде всего для того, чтоб оправдывать свои ошибки, расплетать сети, в которых то и дело запутывается по вине собственной неуемности, скупости, себялюбия, близорукости, алчности, невежества и глупости. Языком мы клевещем, предаем и оскорбляем, языком мы неустанно друг перед другом извиняемся, потому что наши кривые пути заставляют нас натыкаться друг на друга. Язык — инструмент лености, ибо им мы приказываем слугам делать за нас то, что сами делать не желаем, тогда как они, будучи мудрее тех, кто им приказывает, молчат.
— Странные мысли, — заметил герцог. — Совершенно безумные, но интересные.
А Петр продолжал:
— Язык необходим нам, чтобы скрывать неприятные факты, в которых мы повинны сами — благодаря языку же; мы пользуемся им для лицемерного успокоения людей, обоснованно встревоженных; языком мы рассказываем о том, что совершили и пережили, ибо желаем хвалиться своим геройством или остроумием. Равные, прямые, естественные отношения между людьми обходятся без слов. Речь — инструмент отнюдь не для распространения истины, ибо истину никто знать не желает, а для распространения лжи и притворства; это не призывы героев, но грубые окрики стражников, средство не утешения, но насмешки. Языком мы спрашиваем дорогу, потому что наш мир запутан и хаотичен, языком объявляют войны и спорят о том, сколько ангелов уместится на кончике иглы, языком мы хвалим Бога, ничего не зная о его существовании, — и языком мы прежде всего болтаем, несем вздоры, сплетничаем и ораторствуем, что, как я с отвращением сознаю, делаю сейчас и я, слуга Вашего Высочества.
— Несомненно, вы несете околесицу, — отозвался герцог, — но хорошим языком. Мой друг отец Жозеф будет, разумеется, рад, когда я сообщу ему, что вы, его протеже, которого я, верный своему слову, разыскал по его желанию, да к тому же спас вам жизнь, — что вы, кроме прочих добродетелей, ценимых в вас отцом Жозефом, еще и прекрасный оратор, отличный мастер словесной гасконады и актер.
— Ваше Высочество называет меня актером? — удивился Петр.
— Вот именно. И незачем на это обижаться, ибо я люблю актеров и ценю их. Так вот, когда я слушал вас и наблюдал, мне вспомнился Шекспир, английский драматург, который устами принца Гамлета внушает актерам декламировать мягко, тонко, не размахивая руками и во всем соблюдая умеренность; далее он советовал им не преувеличивать и эту мягкость и тонкость, но всегда держаться естественно. Именно так поступили и вы, произнося свою речь, так что я просто наслаждался, слушая вас.
Вы нравитесь мне, господин де Кукан, и я доволен, что вы прибыли к моему двору. Твердо надеюсь, что вы дадите нам возможность долго еще наслаждаться вашим присутствием.
— Для меня было бы радостью и честью принять приглашение Вашего Высочества, но обстоятельства, которым я не хозяин, возбраняют это. Ваше Высочество выразились в том смысле, что обратили свое высокое внимание на мою незначительную особу по желанию отца Жозефа, который, если не ошибаюсь, в данное время пребывает в Регенсбурге. До сего часа я не знал, что отец Жозеф желает меня видеть и говорить со мной, но теперь, когда я это узнал, то не хотел бы терять время и прошу Ваше Высочество не гневаться, если я отправлюсь к нему немедленно, точнее — завтра же ранним утром.
— Я тоже возвращаюсь в Регенсбург завтра утром, — заявил племянник герцога Макс. — И мне было бы приятно, если бы вы присоединились к моему поезду.
Петр с благодарностью отверг это приглашение, ссылаясь на то, что намерен ехать очень быстро и не хотел бы никого связывать.
— Ваше рвение делает вам честь, — сказал герцог, — и отвечает моим намерениям: пускай этот капуцин видит, что достаточно ему обмолвиться при Вальдштейне хоть словечком о своей мечте или желании, как дело тотчас завертится вовсю. Я велю приготовить письмо, которое вы передадите отцу Жозефу. А теперь последуем старому доброму немецкому обычаю: давайте есть и пить вволю, не думая о том, нравится это какому-нибудь мусью французу или нет.
Поздно вечером, когда придворное общество расходилось по домам, шевалье де ля Прэри присоединился к Петру и тихо, с неудовольствием, сказал ему:
— При том, что вы питаете в отношении Вальдштейна — позвольте мне употребить ваши собственные слова, — решительно враждебные замыслы и публично называете его убийцей, — слишком уж вы старались снискать его расположение своими речами, и это меня поражает. И едва снискав сие почтенное расположение, тотчас отказались остаться при его дворе. Признаюсь, я вас не понимаю.
— Боюсь, непонимание это при вас и останется, и мне никогда не представится случай объяснить вам свое поведение, — ответил Петр. — Дело в том, что, когда завершится авантюра, в которую я бросаюсь, мне, возможно, уже не хватит дыхания, чтобы дать вам хоть какое-то объяснение.
— Почему бы вам не объяснить все это сейчас?
— Потому что я не совсем уверен, в здравом ли я уме, — отозвался Петр. — Ибо дело это столь сумасшедшее, что трудно согласовать его с разумом и истиной. Для этого мне надо прежде всего выспаться.
Но выспаться в ту ночь Петру не удалось: когда он удалился в комнату, отведенную для него, в дверь поскреблась Либуша;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47