А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

как было при вчерашнем ее визите в тюремную камеру, и сегодня в глазах ее и на влажных губках сладостно дрожали отблески лунного света. Долгие часы провели оба в наслаждениях и блаженстве, причем в согласии с тезисами Петра, обошлись без всяких слов. Только уж когда начала редеть ночная тьма, Либуша спросила голосом замирающим и все же полным восхищения:
— Я ждала, что ты захочешь вознаградить себя за то, чего тебя недавно лишили, — но такого я и представить себе не могла! Жаль, что уезжаешь. Увидимся ли мы еще?
Ответив, что это весьма вероятно, Петр задал занимавший его все это время вопрос, который он, по занятости другим делом, до сих пор оставлял про себя:
— Почему сегодня ты вошла в дверь, а не в окно?
Либуша удивленно округлила глаза:
— Как это — в окно? С каких пор дамы являются к любовникам через окна?
Петр рассердился:
— Так ты отрицаешь, что вчера влезла ко мне в камеру через окно, обернувшись кошкой?
— Об этом я ничего не знаю.
— И что ты бежала из Кемптена в повозке зеленщика, тоже в облике кошки?
— И это мне неизвестно.
— Неизвестно даже то, что ты весь город свела с ума пляской святого Витта?
— Зачем бы мне это делать?
— Чтобы задержать мою казнь до приезда шевалье де ля Прэри, — терпеливо объяснил Петр.
— Да ведь это было бы глупо, — возразила Либуша. — Казнь назначили на десять часов, стало быть, времени хватало.
— Не будем об этом говорить, — вздохнул Петр. — И прости, что я так глупо спрашивал.
— Запомни первый и основной принцип посвящения, — сказала Либуша. — Даже если когда-то что-то и случается не так, как мы считали бы естественным, то в конце концов все можно объяснить самым обыденным образом. Поди, спроси жителей Кемптена: с чего это у них волдыри на ногах? «А оттого, что мы долго стояли на жестких камнях», — скажут они. Говоришь, я превратилась в кошку? Смешно; тебе что-то снилось, милый. И ты видел кошку в повозке зеленщика? Вот уж чудеса! Но, быть может, ты думаешь, что я бежала из Кемптена, бросив все свое добро, из опасения, что меня схватят и сожгут как колдунью? Но кто докажет, что я говорила неправду, утверждая, будто на меня напали грабители? Каждый имеет полное право верить в колдовство и чары, но с таким же правом можно и не верить. Что так, что эдак — одно на одно и выходит.
Потом Либуша задремала, а когда проснулась, на дворе был уже белый день. Место в постели, где лежал Петр, оказалось пустым, а сам он — за горами, за лесами.
МУДРОСТЬ ОТЦА ЖОЗЕФА
Сейм курфюрстов, как мы знаем, проходил в Регенсбурге, древнем дунайском портовом городе, помнившем времена кельтов — тогда он назывался Радасбон, а в римскую эпоху Casta Regina; этот тесный, зажатый древними стенами город, с узкими домами и кривыми улочками, привлек куда больше приезжих, чем насчитывалось его жителей, а именно тысяч до двадцати пяти. Помимо герцогов, графов и князей, тайных советников, генералов, иностранных дипломатов, епископов и кардиналов там были карьеристы, стремившиеся войти в контакт с людьми влиятельными и могущественными; их полно всюду там, где что-нибудь происходит. Вслед за ними в Регенсбург потянулись бесчисленные толпы авантюристов и бродяг неопределенных намерений и целей, приживалов по призванию, потаскушек и сводников, нищих, калек, торговцев мазями и снадобьями, бродячих музыкантов, шулеров, наемных убийц, гадальщиков по картам и по руке — все высокой квалификации; далее — продавцов памфлетов, реликвий, ладанок, четок, равно как и прочей подозрительной швали, так что город жужжал словно переполненный улей.
Все это, естественно, породило страшный квартирный кризис. Только самые высокие и знатные нашли прибежище во дворце епископа или по монастырям; менее благородные рады были за бешеные деньги получить угол в мансардной каморке или в башне какого-нибудь патрицианского дома; где приклоняла голову и спасалась от суровой непогоды наехавшая беднота, неизвестно. Один из участников сейма, герцог Кристиан Ангальт-Бернбург, то есть не какой-нибудь бедолага, с трудом разместился в доме богатого купца по фамилии Шперль. Как мы узнали из герцогского дневника, сохранившегося до наших дней, в доме этом водилось привидение, так называемый Poltergeist, то есть грохочущий дух. По ночам он стучал, гремел железом, а по коридорам слонялся мертвец в саване, что изрядно мешало герцогу спать. Но переселяться было некуда, и герцог вынужден был терпеть сии загробные хулиганства. Таким-то путем имя скромного регенсбургского купца Шперля попало в историю, а оттуда — в литературу.
Из того же дневника мы узнаем, что курфюрсты вели себя буйно и весело, сорили деньгами, но при этом, кажется, не блистали ни остроумием, ни находчивостью. На больших банкетах, пишет герцог Кристиан, звучала чарующая музыка, фонтаны извергали вино; охоты на волков и на зайцев сменялись рыцарскими турнирами, победные лавры на которых неизменно доставались сыну императора, королю Чехии и Венгрии, Фердинанду Третьему, хотя был он тщедушен и довольно слабосилен. Все как один благочестивые, властители ежедневно ходили к вечерней мессе в собор святого Петра, растянувшись роскошной процессией, от блеска которой захватывало дыхание у глазеющих толп. Беседовали господа, если верить герцогским записям, по большей части лишь об изнурительной жаре, которая в тот год была страшнее летнего зноя в Италии и держалась долго. Еще болтали о том, кому везло в пикет, кости, ландскнехт, реверс, тру-мадам, турникет, хок, брелан, бассет и прочие игры, местные и импортированные. Большим успехом пользовался у высоких господ шут, отличавшийся феноменальной памятью и крепостью зубов, — ими он перекусывал цепи. Чесали языки и о том, кто какую рыбу поймал; обсуждали последние процессы ведьм, в том числе случай с одним магистратным советником в Бамберге, который осмелился предстать пред очи императора с дерзкой жалобой на то, что жену его облыжно обвинили в колдовстве и она под пыткой призналась в действиях, которых вовсе не совершала, после чего и была сожжена заживо.
Говорить на людях о политике почиталось неприличным, признаком дурного тона. Имя Альбрехта Вальдштейна было табу. Такие дела разбирались за закрытыми дверьми, строго келейно или на непосредственных встречах монархов.
В общем, можно сказать, что сейм проходил в рамках установившихся традиций. О сути дела общественность, какой бы многочисленной и любопытной она ни была, не узнала ничего.
Во время своего строго приватного и скромного пребывания в Регенсбурге отец Жозеф квартировал в монастыре святого Эмерама. Пускай всего лишь нейтральный наблюдатель без функций и без заданий, отец Жозеф пользовался широкой популярностью в городе, и Петр путем расспросов без труда нашел его жилище. Он застал патера в монастырских аркадах, окружавших садик, наполненный благоуханием скошенной травы и роз, среди которых белела прелестная мраморная статуэтка, изображающая единоборство младенца Геракла со змеями. Чтобы не терять формы, отец Жозеф неутомимо шагал туда и обратно, спрятав руки в рукава сутаны, как всегда босой, как всегда обросший волосами и тощий, как всегда погруженный в благочестивые размышления. Сейчас он думал о том, что с детских лет постоянно возвращалось ему в голову, наполняя его ужасом, — а именно о крестных муках Христа. Малым ребенком отец Жозеф буквально заболел от потрясения и едва не умер, когда впервые осознал чудовищность этой казни, когда у человека на кресте не только пробиты кисти и ступни, что само по себе причиняет неслыханную боль, но когда он висит на этих ранах всей тяжестью своего тела, да вдобавок еще на широко растянутых руках; а это уж такой ужас, что выходит далеко за пределы нашего воображения. И как ни пришпоривал отец Жозеф свое воображение, он чувствовал, что лишь жалким образом топчется на месте, далеко отставая от того, что разыгралось шестнадцать веков назад на холме Голгофа, или Кальвария, и что неминуемо должно было разыграться, ибо того хотел Бог. Но почему же Он этого хотел?! — бился над загадкой святой муж. Не только для того, чтобы смерть Его Сына искупила наши грехи, но еще и того ради, чтобы мог человек, всегда и постоянно, обращать к чему-то набожную мысль. Ибо невозможно всегда и постоянно думать о Боге как о Боге. Прав отец Беннет, сказав в своем «Облаке неведения», что душа человека бессмертна лишь в той мере, в какой она способна к блаженному созерцанию Бога. Однако такое блаженное созерцание может осуществиться лишь в вечности, ибо, по сути, оно и есть сама вечность. Из этого вытекает, что, пока жив человек, не может он узреть Бога во всей Его необъятности: такое было бы сверх человеческих сил; Бог, бесконечный во всем, еще и бесконечно непостижим. Будучи всеведущим, Бог отлично понимал свою непостижимость — и потому послал в мир Сына Своего, чья человеческая природа и человеческое страдание делают его близким нам и понятным. Поскольку же Сын Божий — тот же Бог, то и дает Он нам возможность, созерцая Его, жить с Богом и в Боге, не опасаясь, что нас хватит кондрашка. Какое таинство! И какое проявление божественного милосердия!
Примерно так размышлял отец Жозеф, шагая по аркадам, преодолевая на этой уединенной прогулке такое расстояние, как если бы он путешествовал пешком от Парижа до Мадрида или до Рима. И был он так занят своими мыслями, что при виде Петра, вышедшего из-под темных монастырских сводов, его охватило неудовольствие. Но так как от природы и по Божьему милосердию патер умел быстро и без затруднений спускаться с горних высот на каменистую почву сей земли и из царства мистики возвращаться в мир человеческой политики, то он мгновенно подавил свое неудовольствие и с улыбкой, довольно плохо различимой в зарослях его бороды, двинулся навстречу молодому человеку.
— Привет и благословение тебе, Пьер, сын мой: это я говорю со всей искренностью и без задних мыслей, хотя и не скрываю удивления, видя тебя здесь, ибо по сведениям, полученным мной, Святой отец позвал тебя обратно в Рим.
— Папа доверил мне некое задание, — ответил Петр, — и я обязался это задание выполнить — и выполню, сколько бы ни обращались ко мне папские агенты со своим «панта рэй».
— Прости, не понял?
— «Панта рэй», — повторил Петр. — Это пароль, по которому я узнаю, что посланец явился от папы и передает мне его волю.
— Другими словами, это un secret, секрет, который тебе следовало бы оставить про себя, вместо того чтоб кричать о нем на людях, — заметил отец Жозеф. — Ты все так же импульсивен и неосторожен, как прежде, Пьер, сын мой. В этих стенах, разумеется, никто не подслушивает и не шпионит, но осторожность никогда не бывает излишней.
— Благодарю, отче, за справедливый укор. Но позвольте мне теперь передать вам письмо так называемого Альбрехта из Вальдштейна.
— Ты говоришь по-французски, как истый француз, — заметил патер, разворачивая послание Вальдштейна, свернутое трубочкой. — Когда я видел тебя в последний раз, твой французский язык портил итальянский акцент.
— Этим я обязан долголетней языковой практике, которую прошел бесплатно, сидя в замке Иф вместе с шевалье де ля Прэри, в награду за то, что помог Людовику Тринадцатому захватить власть.
Отец Жозеф никак не реагировал на это горькое замечание — ему бывало неприятно, когда иностранец осмеливался критиковать поступки королей Франции; он молча пробегал глазами письмо Вальдштейна, причем оказалось, что у него сильная близорукость — он едва не водил носом по строчкам.
— Именно этого я и ожидал: глупец! — молвил патер, дочитав до конца. — Бахвалится, что нашел тебя по моему желанию, меж тем как я, сразу по приезде в Регенсбург, уже знал, что ты отправился в Мемминген и зачем. Тогда это известие очень меня обрадовало: вот задача, думал я, достойная Пьера де Кукана. Но я ошибся — эта задача не была достойна Пьера де Кукана, потому что никакой задачи-то и не было. Опасность, которую ты должен был предотвратить, не существовала. Альбрехт из Вальдштейна мертв.
— То же мнение, и даже выраженное тем же словом, я уже слышал из уст шевалье де ля Прэри, моего учителя французского языка.
— В чем же дело? Что же ты тогда здесь ищешь?
— Если я говорю, что слышал такое мнение, это еще не значит, что я его разделяю.
— Я терпелив, и времени у меня много, — вздохнул патер. — Понимаю, тебе не хочется отказываться от дела, которое тебе пришлось по душе.
— Суть не в том, по душе мне что-либо или нет, — возразил Петр, — а в том, что человек, который сидит в Меммингене и называет себя Альбрехтом из Вальдштейна, — такой же Альбрехт из Вальдштейна, как я кардинал Ришелье.
Отец Жозеф медленно отошел к красивой скамейке, подлокотники которой были вырезаны в виде двух львов, пресмыкающихся перед величием Господа и в безмерном своем смирении лижущих прах земной далеко высунутыми языками.
— Присядем на минутку, послушаем пение птичек небесных, — предложил патер. — Здесь мы дышим ароматом роз… Вид этих роскошных цветов приводит мне на память слова Платона о том, что только красота — божественна и вместе с тем зрима, и если бы божество, подобно красоте, явилось бы нашим чувствам во всем своем величии, мы сошли бы с ума и превратились в прах. Это удивительным образом согласуется с мыслями, которыми я был занят перед твоим приходом, сын мой. Отсюда следует, что кое-где язычники прикасались к истине, хотя величайшие их добродетели были не более чем величественными пороками.
Кивком головы указав на младенца Геракла, душащего змей, отец Жозеф продолжал:
— Это изваяние напоминает мне о нашей, христианской идее: с самых нежных лет мы обязаны подавлять вожделения и соблазны мира сего, что, конечно, правильно; однако с той печальной оговоркой, что создатель этой группы не думал ни о чем подобном, — ему было важно только одно: изобразить грешную прелесть детского тела — да, грешную, ибо всякое тело, и детское тоже, всего лишь сосуд пороков и орудие разврата и греха. Увы, эта грешная прелесть детскости привлекает даже христианских художников, как то явствует из беспрестанно повторяющихся сцен рождества Христова. А это уже хуже, чернее чем грех, — это святотатство.
— На вашем месте я бы основательно пересмотрел подобные взгляды, отче, ибо они неминуемо ведут к кальвинистской ереси иконоборчества. Но я пришел сюда не для того, чтобы беседовать о Платоне и изобразительном искусстве. Полагаю, то, что я вам сообщил, достаточно весомо, чтобы вам стоило заняться этим хоть ненадолго.
— Не сердись, Пьер, сын мой, — сказал отец Жозеф. — Я уважаю и люблю тебя, как родного сына, но чем больше я тебя уважаю и люблю, тем сильнее страдаю, видя, как дух твой блуждает и сбивается с пути. Неужели же в наше роковое время все — прости мне и считай сказанное мною речью заботливого отца, — неужели все рехнулись или, как Альбрехт Вальдштейн, поражены слабоумием?
— Ни я, ни Вальдштейн не рехнулись и не поглупели, — возразил Петр. — Просто, как я уже сказал, в Меммингене находится не Вальдштейн, а его двойник, настоящий же Вальдштейн неизвестно где. Ах, нет, нет, Вальдштейн не глупец, и он не мертв, далеко не мертв! Засесть где-нибудь в сторонке и спокойно готовить свой coup d'Etat, пока шпионы его величества императора и папы разглядывают марионетку, занявшую его место, — это достойно человека его масштаба, если не сказать — гения.
— Как же ты, несчастный сын мой, пришел к такому выводу? Может быть, у этого, как ты говоришь, Лжевальдштейна отклеились при тебе накладные усы?
— Произошло нечто более убедительное. Как вам, досточтимый отче, несомненно известно, герцог Альбрехт — чех.
— Отнюдь, это мне неизвестно, впервые слышу.
— Так вот, примите в соображение, что это так и есть, — заявил Петр. — Он чех, и родители его чехи, так же как и я, и мои родители. Но когда я, представ перед ним, заговорил на своем и его родном языке, он меня не понял.
Улыбнувшись еле заметной улыбкой, отец Жозеф покачал головой.
— Не хочу задеть твои чувства, Пьер, сын мой, но пойми, в каком положении твоя родина. Вполне понятно, что человек, столь тщеславный, как герцог Вальдштейн, отрицает свою принадлежность к малому и побежденному народу.
— Но он не только меня не понял, он даже не распознал, что язык, на котором я к нему обратился, именно чешский, и спросил меня, что это за тарабарщина. И это — Вальдштейн, который был полковником в моравских войсках!
— Это значит не более того, что в старании отречься от своей национальности он перегнул палку, — возразил патер. — Святой Петр тоже поторопился, когда трижды отрекся от Господа своего Иисуса Христа прежде, чем запоет петух. И это все, Пьер?
— Далеко не все. Охваченный подозрением, я умышленно произнес перед ним речь, которая могла в известной мере заинтересовать человека гуманитарного образования, но неизбежно должна была взбесить такого воина, как Вальдштейн, так что он в лучшем случае приказал бы мне прекратить болтовню и не строить из него шута.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47