А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Не надо печалиться. Все переменится, клянусь вам. Все будет уже не так, как прежде. Вы в это не верите, вы боитесь мне доверять, и поэтому мне придется еще раз воспользоваться вашим беспомощным положением. Чтобы убедить вас.
— Я вас не понимаю, — растерянно прошептала Рэйчел.
— Знаю. Ложитесь, прошу вас.
Она уступила. Склонность к самообману была ей несвойственна, поэтому она не стала уверять себя, что подчиняется, потому что у нее нет выбора, что ее покорность является еще одним «условием найма». Правда состояла в том, что не его одного в эту минуту тяготило одиночество. Рэйчел тоже нуждалась в человеческом участии и тепле, но злая ирония заключалась в том, что искать утешения она могла только у того, кто был виновником ее нынешнего отчаянного положения.
Сложившуюся ситуацию нельзя было назвать такой уж редкостью; нечто подобное ей приходилось видеть и в Дартмуре. Заключенные так отчаянно искали поддержки и сочувствия, что привязывались к своим тюремщикам и уже не могли без них обходиться. Считать ли это извращением? Уходом от действительности? В конце концов, это не имело значения. Все равно злейшим врагом оставалось одиночество. Все остальное меркло в сравнении с ним.
Рэйчел помогла Себастьяну снять башмаки и сбросила свою обувь. Они устроились на постели полусидя-полулежа, подложив под спину подушки. В ту самую минуту, как ей пришла в голову мысль, что странно лежать в одной постели, не касаясь друг друга, он взял ее руку и прижал ладонью к своему колену, для надежности положив сверху свою руку. Еще удивительнее было то (они ведь враги, не так ли?), что этот интимный жест ее ничуть не встревожил. Все права на девичью застенчивость она утратила давным-давно, сразу после окончания школы. Но можно ли считать Себастьяна врагом? Почему ей иногда кажется, что он ее единственный союзник?
— Салли мне не друг, — серьезно заговорил Себастьян. — У меня полно никчемных и беспутных друзей, но Салли в их число не входит. Наши дороги частенько пересекаются и в Лондоне, и в других местах, потому что оба мы ведем праздную и бесцельную жизнь. Но мы не друзья.
Он безрадостно засмеялся.
— Все это я вам рассказываю ради оправдания, хотя прекрасно понимаю, что оправдываться уже слишком поздно. Получив от Салли письмо с известием о том, что он приедет с друзьями, я испытал несказанное облегчение. Я желал этой встречи. Мне нужны были его цинизм и вульгарность, его презрение к простоте и благородству. Он был мне нужен, чтобы напомнить о моих корнях, если можно так выразиться. В последнее время я начал замечать, что двигаюсь в несколько ином направлении, и это… это… — Себастьян рассеянно взглянул на их соединенные руки и стал перебирать ее пальцы по одному. — Это меня испугало.
Рэйчел выслушала его необыкновенное признание, не зная, что сказать.
— Стоило мне их увидеть, как я понял, что совершил ошибку. Но всю чудовищность этой ошибки я осознал, только когда появились вы.
А потом…
Откинув голову на подушку, Себастьян закрыл глаза.
— Мне вспоминались сцены из Библии, — продолжал он с новым безрадостным смешком. — Агнец, ведомый на заклание, и тому подобное… Смотреть на это было больно. Мучительно. Просто невыносимо. Но я справился. Может, вы подумали, что я получаю от этого удовольствие? Если это утешит вас хоть чуть-чуть, знайте: я страдал. О, не так, как вы, — этим я похвастаться не могу. Но все же по-своему я страдал.
— Зачем же вы все это допустили?
— Я не знаю. — Она пристально взглянула на него, но его глаза были закрыты. — Честное слово, у меня нет ответа на этот вопрос.
Рэйчел ему не поверила. Она даже подумала, что сама знает ответ, но решила промолчать. И даже не потому, что Себастьян стал бы все отрицать. Просто, заговорив об этом вслух, она нарушила бы внезапно установившееся между ними необъяснимое и хрупкое ощущение доверия и покоя.
— Я думал, вы спросите, почему мне это было ненавистно, — вновь заговорил он через минуту, повернув к ней голову. — Почему я все-таки положил этому конец. Я вам скажу, хотя вы и не решаетесь спросить. Дело в том, что когда я смотрел на Салли и компанию, то видел в них себя самого. Слышал свой голос в их голосах. То, как они развлекались, было омерзительно, но они подставили мне зеркало, и я узнал в нем свое отражение. Я его ясно видел, и оно привело меня в ужас. Я страшно обрадовался, когда Салли вытащил нож: это развязало мне руки. Я получил право убить его. Я хотел убить его, свернуть ему шею, сделать так, чтобы его сердце перестало биться. Вы этому не поверите, но я точно знаю, что хотел таким образом уничтожить всю низость в себе самом.
Вот оно, решающее объяснение лицом к лицу, подумала Рэйчел. Они смотрели друг на друга, их разделял только прозрачный воздух, и не было больше ни завесы обмана, ни сословных преград, ни расчетливой жестокости, ни наигранного бесстрастия. И все же она отодвинулась. Ее душа жаждала этой встречи, но женское благоразумие подсказывало, что надо сохранять осмотрительность.
Себастьян почувствовал ее колебания и изменил курс.
— Почему вы не сердитесь? — мягко спросил он самым подкупающим тоном. — Почему вы здесь? Как вы могли бинтовать мою рану, а потом лечь со мной в постель?
Дальше — больше, он принялся поглаживать ее руку от локтя к запястью, пробравшись под тесный рукав платья (он расстегнул его минуту назад, а она, дурочка, даже не заметила).
— Почему вы все это сделали? — повторил он. — Может, вы сошли с ума? Неужели вы так жалостливы? Или так безрассудны?
Последнее предположение было наиболее близким к истине.
— Что такое гнев, я поняла в тюрьме, — осторожно пояснила Рэйчел. — В первый год он владел мной безраздельно. Я не управляла собой. До тюрьмы никто и никогда не обращался со мной грубо, попав туда, я не знала, как справиться со всей этой бездушной жестокостью. Карцер, который я описывала в тот вечер… Вы помните?
Себастьян не ответил, но выражение его лица подсказало ей, что она задала чрезвычайно глупый вопрос. Рэйчел покраснела, но на секунду ощутила внутри какой-то странный подъем, от которого перехватило дух.
— В первый год я… очень много времени провела в карцере, и все из-за гнева. Они называют это «ломкой» — когда заключенные все ломают и бьют у себя в камере, орут не переставая, рвут в клочья одежду. Какое-то время это помогает не сойти с ума, но последствия… ужасны.
— В чем они состоят?
— Я не могу это описать. Меня никогда не били. Однажды мне связали руки и ноги вместе за спиной. И бросили в карцер.
— Надолго?
— Не знаю, сколько времени прошло. Два или три дня. Тот случай был самым страшным. После этого я изменилась. Я стала образцовой заключенной.
Себастьян не сводил с нее глаз. Он впервые видел ее по-настоящему, был поглощен ее рассказом, и его внимание смущало, но в то же время втайне волновало ее. «Это всего лишь новизна», — уверяла себя Рэйчел. И в самом деле, обрести внимательного слушателя — такого с ней последние десять лет не бывало. И ей пришлось признать, что это было чудесное ощущение.
Она продолжала свой рассказ тихо, робко, немного запинаясь, чтобы он мог остановить ее в любой момент, как только устанет или не захочет больше слушать.
— На самом деле вовсе не одиночный карцер, не кандалы, не голод и отсутствие удобств заставили меня измениться. Проведя в тюрьме год, я поняла, что гнев и ярость, возмущение несправедливостью, клокотавшее у меня внутри, — все это съедало меня заживо. Мой гнев тоже стал тюрьмой — не менее жестокой и страшной, чем Эксетер. С одной только разницей: из этой тюрьмы я могла освободиться сама, без посторонней помощи. Просто надо было отказаться от гнева, ярости обиды… Расстаться с ними. Я так и поступила.
— Как?
— Я перестала принимать все близко к сердцу.
Себастьян кивнул, но Рэйчел видела, что он ей не поверил.
— Это представляется невозможным, — согласилась она. — Надо провести какое-то время в каторжной тюрьме, чтобы это понять. Чтобы там выжить, приходится превращаться в животное. Никаких воспоминаний, никаких надежд. Все чувства притупляются. Я не могу этого объяснить, это ни на что не похоже. Для этого просто не существует слов. Вообразить это невозможно.
Она опять тяжело вздохнула, охваченная чувством безнадежности. Бесполезность и бессилие слов удручали ее.
Наступило молчание. Себастьян беспокойно заворочался, держась за бок.
— Я должен лечь, — прошептал он, соскальзывая вниз в постели, так что только голова осталась на подушке.
— Вы устали, — смущенно заторопилась Рэйчел, начиная подниматься. — Я сейчас…
— Нет, не уходите. Я вовсе не устал. Останьтесь, Рэйчел. Ложитесь вот здесь, рядом со мной.
На этот раз она даже не стала спорить. Ей хотелось остаться. Может, она потеряла чувство меры, приличия, самосохранения, наконец; возможно, она потеряла даже рассудок, но так чудесно было лежать здесь в полутьме и тихо рассказывать самые сокровенные свои тайны человеку, который держал в руках ее судьбу. Совсем недавно он совратил ее, овладел ее телом, отнял у нее все, что только может мужчина отобрать у женщины. Что бы он сказал, если бы узнал, что совращает ее по-настоящему именно сейчас, в эту минуту?
— Я сожалею насчет Салли, — тихо сказал Себастьян, глядя в потолок. — Я не мог признаться в этом раньше, хотел только намекнуть… это легче, чем говорить вслух. Но теперь я скажу. Я прошу у вас прощения.
Рэйчел попыталась удержать нелепые слезы, крепко зажмурив глаза.
— Ладно, все в порядке.
— Не говорите так. Не отказывайтесь от своего гнева, в данной ситуации он совершенно оправдан. Я прошу у вас прощения не для того, чтобы его получить.
И опять она усомнилась в правдивости его слов. Секунду спустя он сконфуженно улыбнулся и добавил:
— И все-таки я очень на него рассчитываю.
Рэйчел тоже улыбнулась.
— Я расскажу вам кое-что интересное.
Себастьян повернулся на здоровый бок и посмотрел на нее.
— Конечно, меня возмущало все, что говорили мне ваши приятели, как они со мной обращались. Я их ненавидела за это. Для них я была не человеком, а каким-то неодушевленным предметом, жалкой и никчемной куклой. Из-за них я сама себе казалась отвратительной и грязной. Но — вот вам мое признание — когда они затеяли эту свою игру в «истину» и мне пришлось отвечать на их вопросы, я почувствовала… о, конечно, мне это было ненавистно, но… в глубине души я была рада. Я радовалась, что меня наконец заставили рассказать, пусть даже таким ужасным способом, о том, что мне пришлось пережить в тюрьме. Вы можете это понять? Мне… нелегко говорить, но это вы и сами понимаете. Ну, словом… они заставили меня говорить, и мне… стало легче. Это звучит смешно.
— Ничуть.
— Нелепо.
— Вовсе нет. Я сам почувствовал нечто подобное. Все произошедшее было чудовищным кошмаром, но в то же время я был рад узнать наконец кое-какие из ваших секретов. И вовсе не из праздного любопытства, поверьте.
Тут Себастьян нервно провел рукой по волосам и с горечью спросил:
— С какой стати вы должны мне верить? И все-таки… если бы я сейчас попросил вас рассказать о жизни в тюрьме, вы бы поверили, что мной движет не только жажда посмаковать пикантные подробности?
Рэйчел задумалась, но не надолго. Очень быстро, возможно, быстрее, чем следовало, она приняла решение.
— Да. Сейчас я бы поверила.
Какое-то время они оба молчали, держась за руки под одеялом. Признавшись, что она ему верит, Рэйчел пошла на неизмеримо страшный риск, и теперь ей жутко было даже подумать о возможных последствиях. Но впервые за долгое-долгое время она почувствовала себя живой, а это необыкновенное чувство тоже невозможно было измерить.
И тут началось. Поощряемая продуманными и осторожными вопросами Себастьяна, она заговорила о последних десяти годах своей жизни. Ее рассказ никак нельзя было назвать связным и последовательным, мысли ее блуждали во времени, она перескакивала с одного на другое, повествуя о событиях, ставших вехами в ее жизни. Она рассказала ему о жестоких унижениях, которым подвергали ее невежественные, злобные, малооплачиваемые тюремщики, о бесконечных понуканиях и угрозах, отупляющих ум и изматывающих душу. Так беспрерывно текла ее жизнь на протяжении этих долгих лет. Мучительное однообразие, пустота, невыразимое одиночество. Она подружилась с пауками и мухами, целую зиму у нее в камере прожила прирученная мышь. Она рассказала о надписях «Соблюдать тишину» на стенах каждой камеры, каждого коридора. О том, как ее посадили на хлеб и воду за то, что она улыбнулась другой заключенной в канун Рождества. Одиночество было реальным и ощутимым, как живое существо, чье присутствие она чувствовала постоянно. Она назвала ему свой номер — сорок четыре. Десять лет она не слышала своего собственного имени.
Себастьян стал расспрашивать ее о семье, и она рассказала ему о единственном свидании в тюрьме. Ее заперли в большой деревянный ящик с окошечком, затянутым сеткой, а в четырех шагах от нее точно в таком же ящике помещались ее отец, мать и брат. Между ящиками, не пропуская ни слова из того, что лишь с большой натяжкой можно было назвать разговором, стояли два охранника. Ее мать беспрерывно лила слезы, а отец был так потрясен, что, едва вымолвив слова приветствия, больше не смог ничего сказать. Свидание продолжалось десять минут, и, когда время вышло, Рэйчел попросила их больше не приходить. С тех пор она никого из них не видела.
Потом она рассказала о библиотеке, единственном просвете в бесконечной тьме тюремного срока. В библиотеке было четыре тысячи томов. Постепенно она прочла почти все, а некоторые перечитала и не один раз.
Сначала ей казалось, что в тюрьме она просто погибнет. Что на свете могло быть страшнее, чем быть заколоченной в тюремный гроб и похороненной в безымянной могиле?! Но когда семья оставила ее, ей стало все равно. Вскоре она начала молить Бога о смерти. Она ненавидела все, все, все вокруг, ненавидела весь мир, допускавший существование подобной пародии на правосудие. Но годы шли, не принося ничего, кроме пустоты, и даже ненависть постепенно угасла.
— Вы вычеркнули себя из жизни, — констатировал Себастьян.
— Да, — согласилась Рэйчел, — это именно так. Я убила себя, но не умерла.
Она умолкла, утомленная долгим рассказом.
Фитиль в лампе на столике у кровати давно уже выгорел; они лежали в темноте, Рэйчел прислушивалась к дыханию Себастьяна. Она рассказала ему ужасные вещи, позорную, унизительную правду, которую намеревалась унести с собой в могилу. Ей, вероятно, следовало бы испугаться, но она ощущала лишь усталость и умиротворение. Она облегчила душу, выговорившись.
Себастьян все еще держал ее за руку, но ей показалось, что он заснул, поэтому она удивилась, когда он спросил:
— Как вы думаете, кто убил Уэйда?
Она заморгала, стараясь разглядеть его лицо.
— Что?
— Кто его убил? Вы не могли не думать об этом в тюрьме. Как по-вашему, кто это мог быть?
Рэйчел попыталась заговорить, но не смогла произнести ни звука: горло было, как тисками, перехвачено спазмом. Она выпустила его руку, которую, сама того не замечая, слишком сильно сжимала все это время, и села в постели, обхватив свои колени.
Себастьян тоже сел и положил руку ей на спину.
— Что случилось? Вы плачете?
Она покачала головой. Жалкая ложь: ее глаза непрерывно увлажнялись, лицо было залито слезами, лишь глубоко и часто вздыхая, она сумела не разрыдаться вслух. Чувства, зарождение которых она не могла приписать усталости и пережитому напряжению, рвались наружу, грозя прорвать и затопить столь тщательно возведенные ею преграды. Себастьян обнял ее за плечи, приложил руку к ее мокрой щеке, стараясь поймать ее взгляд. Рэйчел уже успела хорошо его изучить и знала, что он не потерпит никакой уклончивости, не остановится, пока не добьется своего.
— Просто я… безумно благодарна, — еле сумела выговорить она, всхлипывая. — Ведь никто мне не поверил. Вы не представляете… — Ее голос осекся.
— Что вы хотите сказать? Никто не поверил в вашу невиновность? Быть того не может! Не надо плакать, я этого не вынесу, — прошептал он, обеими руками прижимая ее к себе.
Продолжая лить слезы у него на плече, Рэйчел, задыхаясь от рыданий, доверила ему самое страшное:
— Никто мне не поверил. Никто.
— Вы хотите сказать…
— Моя семья.
Ну вот, худшее сказано, самая горькая обида вышла наружу. Признавшись во всем, Рэйчел почувствовала неимоверное облегчение. Напряжение разрядилось, оставив после себя неудержимую дрожь.
— Это невозможно, — ласково возразил Себастьян, поглаживая ее по голове и укачивая, как отец своего ребенка. — Я с самого начала не сомневался в вашей невиновности. Не думаю, что вы способны убить… хотя бы букашку. Я никого на свете не знаю добрее вас. И печальнее.
— Перестаньте.
Она никак не могла унять слезы, но Себастьян знал верный способ их остановить:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43