А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Один вождь сказал о глухонемой женщине: «Эта женщина говорит глазами, но слышит сердцем». Муж прислал к доктору жену с запиской по-французски: «Пожалуйста, обыщите тело моей жены сверху донизу». Но чаще всего больные говорят о том, что у них завелся «червячок». Имена в карточках попадаются очень странные: вот Гельвеция (родилась в день швейцарского праздника), маленькая Ля Криз (родилась в годы кризиса), крошка Ля Гер (родилась в войну), Тинктура Йода (дочь здешней санитарки), мальчик по имени Доктор Альберт Швейцер (таких много) ...
Доктор впускает первого сегодняшнего пациента. «Имя?» — «Н'Замбу»; «Деревня?» — «Медемгогоа»; «Племя?» — «Пахуан»; «На что жалуетесь?» — «Червяк в груди»; «Карточка?» — Пациент достает с шеи затертую карточку, и Доктор отыскивает его имя и диагноз по журналу.
Американцы знакомятся со штатом. Сестры Эмма и Матильда (они здесь дольше всех, на них все хозяйство). Доктор Рене Кюнн: он эльзасец, сосед Швейцеров из Мюнстера, пасторский сын, с детства был поклонником доктора. Мадемуазель Гертруда Кох; она выступала с лекциями в Европе, собрала деньги на родильную палату, здесь она работает уже давно. У габонцев для всех врачей свои имена: Старого Доктора они зовут Минонг («Рифленое железо»), Мисопо («Большой живот», или «Важный»), Слоновое ухо. У других докторов тоже вполне внушительные имена: Торнадо, Длинный-длинный.
Назавтра один из гостей обнаружил у себя в комнате забытую доктором старую шляпу и вернул ее Швейцеру.
— О, вы честный человек, — с облегчением сказал доктор. — Когда я положу шляпу не там, я всегда в ужасе, что я потерял ее. Это ведь мой старый друг. Друзья в Европе предлагали мне новую шляпу, но я отказывался. Я покупаю в Европе новую ленту, и тогда шляпа опять становится как новая.
В этом рассказе уже отзвуки легенды. Люди, бесконечно уважавшие этого человека, его идеи и его труд, начинают поэтизировать все детали устоявшегося быта Ламбарене и облик самого доктора: его галстук-«бабочку», который он прикалывает в особо официальных случаях, его пеликанов, его антилоп, мартышек, ламбаренские праздники и проповеди, его шутки, его любимые рассказы. Потом в погоне за «человеческими черточками», за «хьюмэн тач», все эти детали обстановки, одежды и поведения брали на вооружение газетные репортеры, возносили, разносили... А потом новое поколение репортеров с завистью писало, что все это шедевр саморекламы и все это игра в свой стиль. Доктор, не решавшийся гнать репортеров, был так же мало ответственен за шумиху, как, скажем, Альберт Эйнштейн за мучившую его популярность.
А Швейцеру действительно не нужна была новая шляпа. Он действительно ездил третьим классом по железной дороге «только оттого, что не было четвертого». Он с присущей ему вспыльчивостью выбранил повара, когда тот подал к столу вино, потому что многие люди посылали в Ламбарене свои трудовые деньги, и тратить их надо было только на самое необходимое. Он никогда не был аскетом, но не видел проку ни в моде, ни в погоне за удобствами, все больше заполнявшей в послевоенные годы жизнь американца и европейца, ни в «искуплении мира вещами».
Война давно кончилась, а доктор Швейцер никак не мог выбраться в Европу. То голод грозил костлявой кистью схватить за горло его изможденных пациентов. То больница переживала нехватку персонала. То затевалось новое строительство.
Европа оживала после военного кошмара, и Эльзас все чаще начинал вспоминать едва ли не самого знаменитого и удивительного из своих сыновей. Швейцер собирался в Европу. Шел уже десятый год без отпуска. У доктора Швейцера было теперь четверо внуков, а он не видел еще ни одного. Да и дом его в Гюнсбахе, уцелевший во время войны, тоже манил к себе безмятежными днями труда. В день своего семидесятитрехлетия Швейцер вдруг услышал Гюнсбах: базельская радиостанция организовала ко дню рождения Швейцера передачу из Гюнсбаха. Первым говорил мэр, голос которого снова звучал бодрой верой в прогресс:
— «Привет тебе, дорогой Альберт. Я мэр Гюнсбаха. Мог ли я подумать, что когда-нибудь стану поздравлять тебя с днем рождения и посылать свои пожелания по радио за тысячи миль за океан! Но вот это случилось. В таких делах мы быстро двигаемся вперед.
...Жители Гюнсбаха и Гиршбаха вспоминают тебя сегодня и желают тебе всего наилучшего... Но должен тебе признаться кое в чем. Они немножко сердятся на тебя, потому что ты так долго не приезжал домой. Это неправильно. Разве мы больше ничего не значим для тебя? В конце концов, ты принадлежишь и нам, а не только черным, хотя, упаси боже, мы ничего не имеем против них...»
«— А я, Фриц Кох, хочу сказать тебе, что вся деревня тобой очень гордится...»
«— А я, Арнольд, твой сосед, хочу, чтобы ты знал, что в трудные дни я тут присматривал за твоим домом, как за своим собственным. Для тебя мне ничего не трудно сделать».
В 1948 году произошло событие, прошедшее, вероятно, незамеченным в Ламбарене, а может, и вообще незамеченным в мире, но при всем том отражавшее распространение идей ламбаренского доктора среди людей медицинской профессий. В Женеве был принят медиками всего мира новый вариант Гиппократовой клятвы, текст которого наряду со страшным опытом новых, продемонстрированных фашизмом возможностей перерождения врача в условиях нацистского режима и военного безумия отразил и ту роль, которую играла ныне идея уважения к жизни. Вот отрывок из этой клятвы:
«Я буду поддерживать высочайшее уважение к человеческой жизни от самого ее зачатия. Даже под угрозой я не употреблю своего знания в нарушение законов человечности».
Глава 17
В ноябре 1948 года Швейцер вернулся в Гюнсбах после почти десятилетнего отсутствия, и его верный секретарь и делопроизводитель Эмми Мартин отметила, что он выглядит очень усталым. Он поехал в Шварцвальд и там после долгого перерыва увидел свою Рену, которая приближалась к тридцатилетию и которая была теперь матерью четырех детей. Он впервые увидел своих четырех внуков — мал мала меньше. Из гор Шварцвальда он вернулся отдохнувшим и сел за работу в Доме гостей в Гюнсбахе. Приезжали друзья, коллеги, незнакомые ему сторонники Братства Боли...
Иногда в Гюнсбах вдруг наезжали дотошные репортеры. При всем своем презрении к продажной буржуазной прессе Швейцер не мог, да и не хотел прогонять их. Одно дело какая-то там абстрактная пресса, другое дело — видеть живого человека, который сидит сейчас перед ним, и понимать, что благополучие, спокойствие этого человека зависят и от него тоже, от его интервью.
Корреспондент Рейтер спросил его однажды, как доктор оценивает сообщение «Таймс» о том, что он собирается бросить Ламбарене.
— Не верьте ничему из того, что говорит пресса, — доверительно сказал он репортеру. — Это как осенние листья: они падают на землю, и о них забывают. Вы можете прочитать, что я украл у соседа серебряные ложки, но пусть это вас не беспокоит, все скоро забудут, что я их украл.
Однажды во время прогулки к доктору подошла девушка и попросила разрешения сопровождать его до Канцельрайна. У нее был тонкий, благородный профиль, и доктор не мог вспомнить, кого она напоминает ему. Баронессу Меттерних? Фанни Рейнах?
Нет, она была из здешних, из гюнсбахских, фамилия ее матери Бегнер. Да, да, правильно, ее покойный дедушка учился с доктором в одном классе. Доктор даже упомянул его в своей книжке о детстве. А она? Ее зовут Луиза, и она хочет посоветоваться с доктором. Она надумала поступить на медицинский факультет, чтобы потом уехать в тропики... Доктор шел рядом с ней и думал о том, что это счастье — видеть еще при жизни, как передаются крупицы твоего духа другим, более молодым. Вот так подошла к нему когда-то на лекции в Страсбурге двадцатипятилетняя Эмма Хаускнехт. Вот так... Доктор спросил, что стало с бедным Карлом и его сыновьями. Девушка нахмурилась. Она сказала, что дедушка умер в Берлине в самом конце войны. Его сын, тот, что был фашистом, был повешен за репрессии против мирных жителей... Его внук, то есть ее двоюродный братишка, погиб в мае 1945 года, в фолькштурме. Ему было пятнадцать. Младший сын, тот, что был коммунистом, погиб в нацистском лагере. Ее мать, младшая дочь дедушки Карла, погибла при американской бомбардировке...
Луиза замолчала, и доктор почувствовал себя виноватым. Он не знал, в чем он был виноват. В том, что была война, или в том, что он стал расспрашивать ее о семье.
— Сейчас я работаю кельнершей, коплю на университет...
Доктор вспомнил свои двенадцать плюс семь лет учебы и подумал, что ему выпала очень счастливая юность. Потом он сказал, глядя прямо перед собой:
— Я спрошу в Страсбурге. Там мои ученики и друзья. Может, у медиков есть стипендии...
Он подумал, что пессимизм порождается в человеке чаще всего даже не бессмысленностью страшных столкновений, происходящих в природе, а бессмысленностью того, что происходит между людьми, между массами людей... Но ведь и единственная опора его оптимизма, этический дух, он тоже в людях, и он оживает так чудно в темнокожем Ойембо и санитаре Жан-Клоде, в сестре Марии, в докторе Ладиславе, в Бахе, в старушке, что прислала вдруг в далекую, непонятную Африку все сбережения старости, в небожителе Гёте, в старом друге Роллане, в Анне Вильдиканн, в его Елене... И вот рядом шла эта хрупкая девочка Луиза, пережившая страшное детство среди бессмысленной ненависти и голода, среди энтузиазма предательства и восторга насилия, среди нищеты. Теперь она научилась думать сама, и ее этический дух побуждал ее к ответственности, самостоятельности, к строго практическим рассуждениям, освещенным высоким идеализмом. Она рассказывала доктору, как она ухитряется работать по три смены из-за чаевых, чтобы уже осенью подать на медицинский, а в двадцать семь лет уехать...
Вечером Швейцер играл на органе в пустой гюнсбахской церквушке. Старый Лейпцигский кантор был от него не дальше, чем хрупкая девочка Луиза, одухотворенный последыш Бегнеров. Что значит мертв? Какая разница, когда умер Бах — сто или триста лет назад, — если дух его уже семь десятков лет прочно живет в докторе Швейцере? Это его мощный дух раздвигает сейчас тесные стены деревенской церквушки, уносясь за осеннюю вершину Ребберга, куда-то еще выше, к горним высям. Какая разница, когда умрет доктор Швейцер, если девчушка Луиза будет не глуха к крику чужой Боли, бережна к едва различимому дыханию чужой и непонятной Жизни? И прежде чем понять эту жизнь, она постарается сберечь ее, продлить, обогатить...
В Гюнсбах пришло новое приглашение из Америки. Швейцера уже приглашали раз на лекции в Гарвард, приглашали в Принстон, чтобы он мог закончить там, в тиши, работу над философской книгой, приглашали на лекционные турне, на концерты. В последнюю войну американцы выручили больницу, как некогда шведы. В Америке было много друзей, фирмы, снабжавшие его лекарствами. И все же ему не хотелось ехать. Приглашение на этот раз было очень деловое и вполне американское: его приглашали прочесть мемориальное обращение на праздновании двухсотлетия Гёте и обещали при этом пожертвовать на его больницу (интересно, на что еще могли бы ему понадобиться деньги — на блюдце каши и два яйца в день?) громадную сумму — 6100 долларов (то есть 2 миллиона франков). Послевоенные расходы больницы росли, и хотя швейцеровские «братства», «содружества» и «общества» возникали теперь во всех странах Запада и Востока, доктору не осилить было пока новое строительство. А он задумал новую большую стройку. Его все чаще беспокоила сейчас судьба прокаженных. У этих людей не хватало выдержки на долгий курс лечения. Люди эти были мечены многовековым проклятьем, хотя опасность заражения явно преувеличивают. Эти люди, даже исцелившись, не верили в свое исцеление и влачили жалкое существованье. Сонной болезнью теперь в Габоне всерьез занялось правительство, а доктор должен был подумать о прокаженных. В видениях его все чаще возникал человек с колокольчиком. Человек с колокольчиком бродил некогда по улицам дикой Европы, пустеющим от этого звука. Звук колокольчика доносился сейчас до Швейцера, как крик унижения и боли. Он решил согласиться на поездку в Америку. Что ж, ему еще только семьдесят четыре. Он вынесет и напряжение поездки, и их прессу, и их равно неумеренные массовые восторги по поводу отважного генерала, пышнотелой кинозвезды или доктора из джунглей. В конце концов, даже если он поощрит этим новую моду, то мода эта обратит их, в конце концов, не к доблестям войны в Корее, а к размышлению над чужой болью, к состраданию. Пусть не всех, пусть хотя бы одного на тысячу — того, кто не разучился еще думать.
Вскоре после поездки Швейцера в Америку там был проведен одним из ведущих журналов всеамериканский опрос, предлагавший выбрать величайшего из живущих ныне деятелей. Когда были опубликованы результаты опроса, оказалось, что первым в списке деятелей-неполитиков стоял Швейцер (рядом со своим другом Эйнштейном).
В июне 1949 года Швейцер отправился в Ливерпуль и оттуда отплыл в Америку вместе с Еленой и английскими друзьями.
Когда пароход стал входить в нью-йоркскую гавань и впереди замаячила статуя Бартольди, репортеры тучей облепили Швейцера и стали помыкать им, пресмыкаясь. Журнал «Тайм» живописал эту сцену фотографирования:
«О'кэй, доктор Швейцер! — кричали фотографы. — Встаньте вон там. А теперь взгляните сюда, вот сюда... Так, мистер Швейцер, а теперь помашите-ка рукой, рукой помашите, понятно? О'кэй! А теперь пусть он пройдется по трапу...»
Он едва сошел на берег, как репортеры обрушили на него свой универсальный, международный, полный мудрости и изящества вопрос: «Доктор, что вы думаете об Америке?»
Он ответил с уважительной серьезностью:
— Я еще ни разу не был в этой стране, а вот вы живете здесь, так что уж лучше вы расскажите мне, что вы думаете об Америке.
Эта вежливая просьба отдавала швейцеровским максимализмом: в конце концов, не для этого держат репортеров.
На пристани он сказал очень краткую речь:
«Леди и джентльмены, в молодости я был очень глуп. Я учил немецкий, французский, латинский, греческий и древнееврейский, но не учил английского. В своем новом воплощении я первым делом выучу английский».
Его поволокли в отель, как назло забитый цветами: доктор не терпел, когда рвали или срезали цветы.
Гётевский юбилей в штате Колорадо оказался мероприятием чисто американского типа. Некогда в Аспене были серебряные рудники, ныне заброшенные. Предприимчивый американец немецкого происхождения построил здесь подъемник и открыл зимний курорт. Для летней эксплуатации городка он придумал гётевские торжества и пригласил на них видных интеллектуалов Европы и Америки: кроме Швейцера, здесь был испанский философ Ортега-и-Гасет, итальянец Боргезе, американский писатель Торнтон Уайлдер. Здесь выступали также знаменитый симфонический оркестр и Артур Рубинштейн.
Швейцера повезли в Аспен, и журнал «Лайф» так описывал это путешествие:
«В Чикаго, где термометр показывал 99°, Альберт Швейцер вышел на платформу поразмять ноги. Он стоял, разговаривая с друзьями, когда вдруг появилась женщина с двумя тяжелыми чемоданами. Швейцер тут же прервал разговор, вежливо подошел к женщине, ухватил своими могучими руками ее чемоданы и отнес в вагон. Свидетели, пристыженные этим проявлением рыцарства со стороны 74-летнего джентльмена, выследили других тяжело нагруженных пассажиров и устремились в подражание Альберту Швейцеру им на помощь, повергнув в изумление всю Юнион Стейшн».
Дальнейший путь (за Великим перевалом) описывает одна из попутчиц Швейцера:
«Две девушки робко остановились у входа в купе доктора Швейцера и спросили: „Не имеем ли мы честь разговаривать с профессором Эйнштейном?“ — „Нет, — ответил он, — к сожалению, это не так, хотя я вполне понимаю вашу ошибку, потому что у него на голове все совершенно так же, как у меня (при этом он взъерошил свой чуб), но в голове у меня все совершенно по-другому. Впрочем, он мой очень старый друг, так что, может, вы хотите, чтобы я дал вам его автограф“. И он написал: „Альберт Эйнштейн — через своего друга Альберта Швейцера“.
По рассказам некоторых биографов, Швейцер встречался в Америке с Эйнштейном. Впоследствии Швейцер говорил, что Эйнштейн умер в отчаянии от своей причастности к атомной бомбе и к тому, что она несла людям. Вопрос о том, кто больше виноват в этом страшном бедствии наших современников, не является, впрочем, таким уж бесспорным. Эйнштейн был вправе написать однажды:
«Интеллектуальные средства, без которых было бы невозможно развитие современной техники, возникли в основном из наблюдения звезд. За злоупотребления этой техникой в наше время творческие умы, подобные Ньютону, так же мало ответственны, как сами звезды, созерцание которых окрыляло их мысли». Тем не менее Швейцер писал, что Эйнштейн умер в смятении.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53