А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Так очутились бабушкины юбки в спальной безбрачного католического патера.
Этот старомодный анекдот отражал одну немаловажную деталь быта этой мирной долины: католики не испытывали здесь вражды к протестантам, а пастыри жили в таком же мире, как их паства, и отличались при этом терпимостью и широтой взглядов. Что до пастора Шиллингера, то это и вообще был человек эпохи Просвещения, поклонник минувшего века. Прихожане поджидали его у церкви после службы, чтобы услышать восторженный рассказ о новейших достижениях науки или анализ политических новостей за истекшую неделю. Если же на небе появлялось что-либо чрезвычайное, то пастор отдавал небу и вечерние, и сверхурочные часы. На улице перед своим домом он устанавливал телескоп и обслуживал прохожих, движимый неукротимой жаждой просветительства.
Была у пастора и еще одна страсть — орга ны. Приезжая в новый город, он прежде всего отправлялся в местную церковь: его интересовало изготовление и устройство величественного инструмента, и однажды он специально совершил путешествие в Люцерн, где устанавливали в это время знаменитый орган. Пастор сам был великолепный органист и славился среди жителей долины своими импровизациями. Однажды, уже в старости, советуя режиссеру Эрике Андерсон не спешить со съемками, Швейцер вдруг вспомнил деда Шиллингера: «Мой дедушка, бывало, говорил, наблюдая за изготовлением орга на: «Пока людям разрешают работать не спеша, как им хочется, они будут строить замечательные органы. А когда они начнут фабриковать их, экономя силы и время, то и уровень этих великих творений упадет». Мой дедушка был прав...»
Альберту Швейцеру не довелось видеть деда Шиллингера. Он слышал рассказы о нем от матери. И бережно записал, обнаружив уже в зрелом возрасте, как много перешло в его кровь от знаменитого мюльбахского пастора.
В ряду легендарных предков и родственников Швейцера выделялась также фигура дяди Альберта, сводного брата матери, оставившего свое имя знаменитому племяннику. Дядя был пастором церкви св. Николая в Страсбурге. Это был человек удивительной доброты и чувствительной совести. В франко-прусскую войну во время осады Страсбурга, когда не хватало молока, он регулярно относил свою порцию одной старушке, которая через несколько лет рассказала об этом матери Швейцера. После сражения под Вейсенбургом в 1870 году пастор был послан по просьбе страсбургских врачей в Париж за медикаментами. Здесь его гоняли из одного ведомства в другое. Наконец, добыв лишь ничтожную долю того, что ему было нужно, пастор бросился в обратный путь и обнаружил, что Страсбург обложен противником со всех сторон. Генерал, командовавший пруссаками, разрешил пастору передать медикаменты, но задержал его самого в качестве заложника. Вот тогда-то дядя Альберт и надорвал свое больное сердце раздумьями о том, что он покинул в беде своих прихожан и не разделяет их страдания. Он прожил меньше года после этого события — однажды, разговаривая с друзьями, упал замертво на страсбургской площади.
Мысль о том, что он должен быть достоин любимого маминого брата, не раз смущала маленького Альберта.
Из Кайзерсберга, где большинство населения составляли католики, а протестантскому пастору и учителю почти нечего было делать, семейство Швейцеров переехало в долину Мюнстер, где протекали некогда детские и юные годы Адели Шиллингер. Пастор Луи Швейцер получил приход в деревушке Гюнсбах.
Конечно, в эльзасской деревушке — каменная мостовая, каменные дома и церковь с органом. И все же это деревушка, потому что живут здесь крестьяне, и возделывают поля, и пасут коров. Потому что здесь все знают друг друга, а на урок в маленькую школу собирается десяток полуголодных сорванцов разных возрастов.
На церемонии введения в должность нового пастора пасторским женам из соседних сел был продемонстрирован новый отпрыск преподобного Швейцера. Это был совсем крошечный и до того неприглядный заморыш, что вежливые гости так и не смогли выдавить из себя ни одного искреннего комплимента. Бедная мать, схватив свое празднично повязанное ленточками сокровище, убежала с ним в спальню и там разрыдалась.
Ребенок был желтолицый, болезненный и хилый. Однажды бедной матери показалось, что он вообще перестал дышать, и ее потом еле успокоили. Если бы кто-нибудь сказал в то время Адели Швейцер, что хилое ее дитя вырастет стройным, как вогезская сосна, и могучим, как горный дуб, она сочла бы это неуместной шуткой. Впрочем, прошло всего несколько лет, и ребенок заметно выправился. Сам он приписывает эту разительную перемену напоенному сосной воздуху Мюнстерской долины и жирному молоку соседской коровы. В доме пастора Швейцера были в это время уже два мальчика и три девочки.
Это был счастливый и шумный дом.
Конечно, трудно биографу пробиться к ранним детским впечатлениям своего героя: в «Воспоминаниях» Швейцера тоже ведь все перемешано — и поздние его ощущения, и материнские рассказы, и семейные предания, и обрывки воспоминаний, и традиционные симпатии.
И все же мы решимся утверждать, что это был счастливый дом, насколько вообще счастье достижимо в этом лучшем, но несовершеннейшем из миров. Отец был строг, но никогда не злоупотреблял строгостью. Мать была любящей и нежно любимой.
К тому моменту, когда семейство пастора Луи Швейцера вселилось в пасторский дом, стесненный другими каменными строениями, почетное здание это могло уже отмечать столетие. Дом был сыроватый, что печально сказалось на здоровье самого пастора. Однако для детишек в Гюнсбахе было раздолье — рядом зеленая гора, прозрачная речушка, в лесу зверье и птицы, в деревне собаки, кошки, куры, лошади, ослы.
На деревенской улице — шумные игры с мальчишками. И наконец, дорога. Дорога уходила в неведомые дали — в Гиршбах, в Вайерим-Таль, в Мюльбах, где родилась мама, в Мюльхаузен, где жила тетя Софи, в Кольмар, где был памятник адмиралу, в Страсбург, где служил когда-то дядя Альберт и была осада, в Париж, где жили дядя Огюст и тетя Матильда, и еще дальше — в Африку, где черные люди, где джунгли, где дикие слоны. Кто мог знать, что именно пасторский Альберт протопчет эту дорогу — из Гюнсбаха в Габон, что стольких обитателей долины он уведет за собою для служения людям... Дорога всегда интересна в детстве. Вон проехали какие-то странные люди верхом на высоком колесе, взрослые люди в коротеньких штанишках — первые велосипедисты. За ними с воем несется орава ребятишек. И Альберт, конечно, тоже. Вон прогнали телят, и ризничий Егле, как всегда, бежит за своим любимым теленком. А завтра отец, может быть, заберет их всех в горы на целый день...
Отец все разрешает. Он разрешает приводить в дом сколько хочешь мальчишек, играть и шуметь, а мама накормит гостей: они ведь пасторские дети, так что они, наверно, богатые. Отец возьмет Альберта в церковь, на вечернюю службу, потому что сегодня первое воскресенье месяца, и отец будет, как обычно, рассказывать про путешественников-миссионеров. А там, в специальном приделе церкви, есть чужой, католический алтарь, который так любит Альберт, — в нем золоченая дева Мария и золоченый Иосиф, а сверху льется свет через высокие окна, а в окно видны крыши, и дерево, и облака, и небо, бесконечное синее небо...
Уже совсем взрослым Швейцер приходил в отстроенную после бомбежки гюнсбахскую церковь и с ностальгической тоской вспоминал золоченого Иосифа, чужой алтарь, дерево за окном и кусок синего неба, все это сочетание реального с бесконечным, запредельным, и таинственные свои детские мысли...
Конечно же, церковь занимала много места в жизни мечтательного ребенка. Именно с церковью было связано одно из самых ранних воспоминаний детства — запах льняной перчатки во рту. Не знаю уж, как истолковал это с точки зрения психоанализа цюрихский доктор О. Пфистер, но у самого Швейцера это объясняется просто. Во время богослужения малыш Альберт то зевал во весь рот, то вдруг начинал петь слишком громко, и молоденькая няня закрывала ему рот рукой в перчатке. Позднее серьезность присутствующих, их сосредоточенность производили на него глубокое впечатление.
Как видите, маленький Альберт рос в атмосфере религии. Вечерние проповеди отца с их искренностью и простотой, с их скорбью об ушедшем празднике, с беззаветностью его простой веры Альберт, без сомнения, запомнил на всю жизнь и пронес через сложные свои искания. И потому, когда исчез из жизни маленького Альберта лохматый дьявол, а потом из жизни взрослого Швейцера ушел и богочеловек с непорочным зачатием, чудесами, искуплением и воскресением из мертвых, все же оставалась ему простая вера предков, преображенная ученым философом в учение о царстве божием внутри нас.
Тут, конечно, не последнюю роль сыграл и сам образ отца, в чьем богословии, как верно отметил один из биографов, было больше солнца, чем громов и молний. Другой исследователь Швейцера ставит отца первым в ряду его идеалов: «Отец, Иисус, Бах, Гёте».
Сартр писал о себе, что «официальная доктрина отбила у него охоту искать свою собственную веру», что, «убежденный материалист», он «пришел к неверию». Швейцера тоже не удовлетворила официальная доктрина. Исследователи отмечают уже в детских воспоминаниях эту швейцеровскую склонность к беспощадным рационалистическим поискам, желание найти реалистические объяснения везде, где это возможно, но отступиться перед «бездной непознанного и непознаваемого, не боясь признать ее бездонной».
Однажды дождливым летом отец имел неосторожность рассказать маленькому Альберту библейскую легенду о всемирном потопе, и мальчишка тут же озадачил отца вопросом: «А почему вот уже сорок дней и сорок ночей, наверно, льет дождик, а вода до крыш не поднялась, а уж до вершины гор и вовсе?»
В восемь лет отец дал ему Новый завет, и здесь маленького читателя смутила история о волхвах с Востока, принесших дорогие дары младенцу Христу:
«А что сделали родители Иисуса, спрашивал я себя, с золотом и ценностями, которые принесли эти люди? Почему же они после этого остались бедными? Отчего эти волхвы больше никогда не заботились о Христе, тоже казалось мне непостижимым. Потрясло меня и то, что не было никаких сведений о вифлеемских пастухах, которые стали учениками Христа».
Норвежский исследователь Лангфельдт отмечал «безусловное стремление к правде и к объективности мысли» в очень раннем поведении Швейцера; в юности оно привело молодого теолога к разрыву с христианской догмой.
Знакомство с библейскими легендами и притчами дало Альберту и первый толчок к чтению. Впрочем, это пришло уже позднее. А пока были первые детские радости, первые горести, первые детские страхи и первые впечатления от окружающего мира. Этим миром была долина Мюнстера, родная деревня и ее обитатели.
Мальчика пугали невозмутимые шутки церковного ризничего Егле, который по совместительству был могильщиком. Заходя по воскресеньям к пастору, Егле ощупывал лоб маленького Альберта и говорил: «Ага, рога все-таки растут!» На лбу у Альберта было две шишки, и с тех пор, как он увидел на библейской картинке Моисея с рожками, шишки эти его сильно тревожили. Пронюхав об этом, шутник-ризничий продолжал с невозмутимостью справляться о состоянии рогов. И точно кролик, зачарованный взглядом удава, маленький Альберт каждый раз подходил к ризничему, давал ощупать себе лоб и обреченно выслушивал известие о том, что «они все растут!». Только через год отец избавил его от этого наваждения, авторитетно разъяснив, что из всех людей рога были только у Моисея.
Но тогда ризничий придумал новую шутку:
— Теперь мы принадлежим Пруссии, а в Пруссии всех берут в солдаты, а все солдаты носят железную одежду, так что скоро уж тебя поведут к кузнецу, и он снимет с тебя мерку для железной одежды.
Сколько раз после этого бедняжка Альберт прятался у кузницы, со страхом ожидая увидеть солдата, закованного в железо. И только позднее, когда в книжке ему попалась картинка с изображением кирасира, мать разъяснила Альберту, что он-то будет простым солдатом, а солдаты носят обычную одежду.
Старый солдат Егле хотел воспитать в мальчугане чувство юмора, отсутствием которого не страдали жители Мюнстерской долины. Однако уроки его, вероятно, были преждевременны, Альберт был еще мал. В зрелые годы он не уступил бы в искусстве невозмутимой эльзасской шутки никому из обитателей долины.
О чудаке Егле Швейцер сохранил долгую память и часто рассказывал друзьям, как в горячую пору сенокоса к могильщику Егле прибежал кто-то из жителей и сказал, что у него умер отец и нужно скорее копать могилу.
— Ну вот еще, — отозвался Егле. — Теперь всякий будет ходить и говорить, что у него умер отец!
А однажды летним воскресным днем Егле остановил проходивших мимо пастора Швейцера с сынишкой и стал со слезами на глазах рассказывать им про своего теленка. О, это был чудный теленок, красавчик, он так привязался к Егле и ходил за ним, как собака. А весной Егле послал его на пастбище, и теперь пожалуйста: пошел он сегодня в горы навестить теленка, а тот не обращает никакого внимания на хозяина. Разве не обидна такая неблагодарность? Уязвленный в самое сердце, ризничий вскоре продал неблагодарного теленка, забывшего о старой дружбе.
Рассказы о ризничем вводят нас в атмосферу доброго эльзасского юмора, крестьянских забот и трудов, в самую гущу сельского мира, в котором животные и растения занимают едва ли меньшее место, чем люди.
С животными связаны многие из ранних и очень существенных воспоминаний Швейцера, которые помогут нам впоследствии раскрыть движущие мотивы поступков Швейцера, существо его зрелой философии и поздние годы его жизни.
Вот эпизод с пчелами. Альберт еще совсем малюсенький, в платьице, и это едва ли не первое сознательное его воспоминание. Посадив малыша в саду, отец возится с пчелами. Красавица пчела садится на руку ребенку, и Альберт с любопытством ее разглядывает. И вдруг — страшный вопль. Пчела отомстила мальчугану за разорение, произведенное пастором у них в улье. На крик сбегаются домочадцы: служанка хватает малыша на руки и осыпает поцелуями, мать упрекает отца в неосторожности. Маленький Альберт — в центре внимания. Он удовлетворенно ревет, неожиданно замечая при этом, что боль давно прошла. И тут он сознает, что преувеличенно громкий рев его рассчитан на то, чтобы вызвать еще больше сочувствия. Остаток дня он чувствует себя негодяем, и воспоминание это не раз на протяжении жизни удерживало его от преувеличений и жалоб.
Еще удивительнее случай с собакой. Отцовская собака Фюлакс не любила людей в казенной форме. Однажды она бросилась на полицейского, и теперь ее приходилось держать всякий раз, когда приходил почтальон. И вот маленькому Альберту, вооруженному хлыстом, поручают следить за Фюлаксом, пока не уйдет почтальон. Загнав собаку в угол, Альберт щелкает бичом, как настоящий укротитель. Когда Фюлакс рычит и скалится, Альберт бьет его кнутом, как могучий и гордый хозяин. Но потом радость власти уходит. Мир восстановлен, маленький Альберт сидит в обнимку с собакой и предается не совсем детским мыслям. Он думает, что, наверно, достаточно было бы держать собаку за ошейник и просто гладить ее.
Или вот еще. На каникулах маленькому Альберту позволили править соседской гнедой кобылой. Она еле тащится и страдает одышкой, и все же новоявленный кучер не удержался, чтобы не хлестнуть ее, не погнать рысью. А потом, когда дома они распрягали лошадь, Альберт увидел, как ходят ходуном бока у лошади, как слезятся ее усталые, старые глаза, и почувствовал...
Ну да, он умел это чувствовать еще в детские годы. То, к чему некоторые приходят позднее. А некоторые не приходят никогда. То, что упомянутый выше норвежский исследователь, комментируя детские воспоминания Швейцера, называет «чисто человеческим порывом сочувствовать и отождествлять себя с другим существом».
Еще в ранние годы детства он «был удручен количеством бед, которые видел вокруг себя». Именно поэтому он, по собственному признанию, никогда по-настоящему не знал безмятежной юной «joie de vivre» — радости жизни. А страдания животных особенно удручали его в эти детские годы.
Вот он видит, как крестьянин гонит на кольмарскую живодерню старую хромую лошадь, подбадривая ее палкой. И несколько недель видение это преследует его. Несколько недель, а может и несколько десятков лет, потому что он смог оживить это зрелище перед мысленным взором на пороге пятидесятилетия. Когда взрослые научили его первой молитве, для него непонятным оставалось, почему в ней ничего не говорится о животных. И когда мать, помолившись вместе с ним и поцеловав его на ночь, уходила, он добавлял к их общей молитве еще одну, собственную: «Отец небесный, спаси и помилуй всех, которые дышат, охрани их от зла и пусть спят в мире».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53