А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Это была прехорошенькая птичка, его любимица, живое существо, к которому он искренне привязался. Вытянув гибкую шею, взмахивая пепельно-зелеными крылышками с розоватым отливом, попугай осторожно схватил ягоду лапкой и, клюнув несколько раз, уронил ее на пол. Кардинал все с тем же серьезным, непроницаемым лицом застыл в ожидании. Прошли три долгие минуты. Старик уже успокоился было и погладил попугая, который, радуясь, что его ласкают, вертел головой и смотрел па хозяина блестящими рубиновыми глазками. Потом птица вдруг камнем упала на пол, даже не взмахнув крыльями. Она была мертва, бездыханна.
Бокканера в отчаянье простер руки к небу, теперь он понял все. Великий боже! Какое преступление и какая роковая ошибка, злая насмешка судьбы! У него не вырвалось ни единого стона, только лицо его стало еще более мрачным и суровым.
Но тут раздался крик, отчаянный вопль Бенедетты, которая, так же как Пьер и дон Виджилио, следила за этим опытом сперва с удивлением, а потом с ужасом.
— Яд! Отрава! Дарио, сердце мое, душа моя!
Но кардинал резко схватил племянницу за руку, искоса бросив взгляд на двух аббатов, свидетелей этой сцены, на своего секретаря и на французского священника.
— Молчи! Молчи!
Бенедетта с силой вырвала руку и, не помня себя от возмущения, закричала в яростном гневе:
— Почему я должна молчать? Это Прада, это дело его рук, я выдам убийцу, пусть он тоже умрет! Говорю вам, это он, я знаю, ведь господин Фроман ехал вчера из Фраскати в его коляске, это Прада вез Сантобоно с его проклятой корзинкой... Да! У меня есть свидетели, это Прада, граф Прада!
— Нет, нет! Ты с ума сошла, замолчи.
Кардинал снова взял за руку контессину, всеми силами стараясь ее успокоить и подчинить своей воле. Ему самому уже все стало ясно, ибо он знал, какое пагубное влияние имел кардинал Сангвинетти на пылкого сумасброда Сантобоно; то было не прямое сообщничество, а лишь туманный намек, тайное подстрекательство, Сангвинетти натравил разъяренного зверя на своего соперника в тот час, когда папский престол мог оказаться свободным. У Бокканера внезапно открылись глаза, подозрение перешло в уверенность, несмотря на некоторые неясности и пробелы. Он не все еще понимал, но инстинктивно чувствовал, что это произошло, что это должно было произойти именно так.
— Нет, это не Прада, слышишь?.. У него нет ни каких причин меня ненавидеть, а удар был направлен против меня, меня одного, ведь именно мне принесли эти фиги... Подумай хорошенько! Только случайное недомогание помешало мне их отведать, все же знают, как я их люблю. Я еще шутил, когда мой бедный Дарио лакомился фигами, просил его оставить самые сочные мне на завтра... Гнусное преступление замышляли против меня, а пострадал он, мой дорогой мальчик. О боже, какая трагическая случайность, какая чудовищная ошибка судьбы... Господи, господи! За что ты покинул нас?
Глаза кардинала были полны слез; Бенедетта слушала его, вся трепеща, но все еще сомневаясь.
— Дядя, но у вас же нет врагов, — возразила она. — Чего ради этот Сантобоно мог покушаться на вашу жизнь?
С минуту старик колебался, не осмеливаясь сказать правду и не находя ответа. В нем уже созрело решение сохранить все в тайне, замкнуться в гордом молчании. Потом, что-то вспомнив, он принудил себя солгать.
— Сантобоно всегда был не в своем уме, — сказал он. — Я знаю, он возненавидел меня с тех пор, как я отказался спасти от тюрьмы его брата, нашего бывшего садовника, отказался дать ему хорошую рекомендацию, ибо тот ее отнюдь не заслуживал... Порою самая ничтожная причина приводит к смертельной вражде. Вот он и решил, что должен отомстить за брата.
Не в силах спорить долее, Бенедетта, удрученная, изнемогающая, в отчаянии упала на кресло.
— Боже мой, может быть, вы и правы, но знаю, — простонала она. — Да и не все ли равно теперь, когда Дарио в опасности? Самое главное — спасти его, спасти во что бы то ни стало... Что они там делают так долго? Почему Викторина не идет за нами?
Снова наступило тяжелое, тревожное молчание. Не проронив ни слова, кардинал взял со стола корзинку, поставил в шкаф и запер его двойным поворотом ключа, затем положил ключ в карман. Должно быть, он решил, как только стемнеет, самолично спуститься к Тибру и бросить корзинку в воду, чтобы скрыть все следы. Но тут, обернувшись, он увидел двух аббатов, которые невольно следили за ним глазами. И он сказал им с величавым достоинством:
— Господа, надеюсь, мне незачем просить вас сохранить все в тайне. Бывают позорные происшествия, в которых не может, не должна быть замешана церковь. Предать уголовному суду кого-либо из духовных лиц, даже виновного, — значит набросить тень на все духовенство, ибо во время процесса разгорятся низкие страсти, и злонамеренные люди попытаются возложить ответственность за преступление на нашу святую церковь. Наш долг передать убийцу на суд всевышнего, господь бог сумеет достойно покарать злодея... А я, хотя покушались на меня самого, на мою семью, хотя посягнули на самого любимого, родного мне человека, я торжественно клянусь именем Спасителя, распятого на кресте, что но питаю ни гнева, ни жажды мести. Я хочу изгладить из памяти самое имя преступника, пусть его чудовищное злодеяние будет погребено в вечном безмолвии могилы.
Бокканера казался еще выше и величественнее, когда, простерши руку к небу, произносил эту клятву, предавая божьему правосудию врагов своих; он думал при этом не об одном Сантобоно, но и о кардинале Сангвинетти, угадав его тайное соучастие в убийстве. И этого гордого, благородного старца обуревала бесконечная скорбь, мучительная тоска при мысли о глухой борьбе за папскую тиару, о темных, диких страстях, разгорающихся во мраке.
Когда Пьер и дон Виджилио низко поклонились, обещая молчать, долго сдерживаемое волнение кардинала прорвалось наружу, и горькие рыдания подступили ему к горлу.
— Бедное дитя, бедный мой мальчик! — шептал он. — Единственный, последний потомок нашего рода, сердце мое, единственная моя надежда!.. Умереть, так ужасно умереть!..
Бенедетта в отчаянном порыве вскочила с кресла.
— Как, умереть?! Дарио не умрет! — вскричала она. — Я не хочу, мы его вылечим, мы пойдем к нему. Я обниму его, мы спасем его во что бы то ни стало. Пойдемте, дядя, пойдемте скорее. Я не хочу, не хочу, не хочу, чтобы он умер!
Девушка устремилась к двери, видно было, что ничто не сможет ее удержать; но в этот миг на пороге появилась Викторина, растерянная, подавленная, утратившая свое обычное спокойствие.
— Доктор просит его высокопреосвященство и контессину прийти поскорее, сию же минуту.
Пьер, потрясенный, остолбеневший, но последовал за ними и остался вместе с доном Виджилио в залитой солнцем столовой. Как, неужели яд? Смертельный яд, точно во времена Борджа, скрытый в корзиночке с ягодами, преподнесенной тайным убийцей, которого даже не смеют выдать правосудию? Аббату вспомнились разговоры в коляске по дороге из Фраскати, предания о таинственных отравлениях, которые ему, как истому парижанину, казались нелепыми, годными лишь для развязки романтической драмы. Значит, они достоверны, все эти истории об отравленных букетах и ножах, о внезапной смерти прелатов и даже пап, которым подсыпали яд в чашку утреннего шоколада; значит, мрачный, неистовый Сантобоно действительно был отравителем, теперь Пьер уже не мог в этом сомневаться. Воскрешая в памяти весь вчерашний день час за часом, он представлял себе все в совершенно новом свете: аббат припомнил, как он невольно подслушал честолюбивые речи и угрозы кардинала Сангвинетти, его совет ускорить события в предвидении возможной кончины папы, — это подстрекательство к преступлению во благо святой церкви; как потом по дороге им встретился аббат с корзинкой фиг, как тот ехал в коляске по унылым, бесконечным полям Кампаньи, бережно держа на коленях свою зловещую поклажу. Эта проклятая корзинка преследовала теперь Пьера как кошмар, отныне он всегда будет вспоминать с содроганием ее форму, цвет, запах листьев и ягод. Яд, подумать только! Стало быть, это правда, и яды до сих пор существуют, их до сих пор применяют в таинственном мире «черных», в яростной, алчной, беспощадной борьбе за власть.
И внезапно в памяти Пьера возник еще один образ, образ графа Прада. Еще недавно, когда Бенедетта обвинила графа в убийстве, священник чуть было не выступил в его защиту, рассказав все, что знал: кто именно нес отравленные фиги и чья могущественная рука направляла этого человека. Но Пьера тут же остановила одна страшная мысль: если Прада и не совершил преступление, то знал о нем и не предотвратил. Теперь еще одно обстоятельство пришло Пьеру на память, кольнув его острой болью: он вспомнил черную курицу, внезапно издохшую под навесом, в полутемном дворе трактира, и лиловатую струйку крови, солившуюся из ее клюва. Попугай Тэта также лежал бездыханным на полу, из клюва его также сочилась кровь. Зачем же граф солгал тогда, зачем сказал, будто курицу заклевали? Пьер чувствовал, что не в силах разобраться в этом сложном сплетении темных страстей и тайных замыслов; не мог он постичь до конца и той мучительной внутренней борьбы, какая происходила в душе этого человека ночью, во время бала. С болью и трепетом вспоминал аббат, как они шли вдвоем поздней ночью к палаццо Бокканера, и смутно догадывался, какое страшное решение принял граф у входа во дворец. Хотя до сих пор было непонятно и неясно, желал ли Прада отравить самого кардинала или же втайне надеялся, что по воле случая смертоносная стрела отклонится в сторону и, сразив его молодого соперника, отомстит за него самого, несомненно было одно: Прада все знал, Прада мог остановить ход судьбы, но не захотел и предоставил слепому року свершить свое черное дело.
Оглянувшись, Пьер увидел дона Виджилио, сидевшего на стуле в сторонке; тот был так бледен и так осунулся, что Пьер испугался за него:
— Что с вами? Вам тоже нездоровится?
Секретарь онемел от ужаса, на минуту слова застряли у него в горле. Потом он еле слышно прошептал:
— Нет, нет, я к ним и не притронулся... Великий боже, подумать только, что мне ужасно хотелось попробовать фиги и я не посмел лишь из почтения к его высокопреосвященству, ибо он не изволил их кушать!
Дон Виджилио дрожал мелкой дрожью при мысли, что только смирение спасло его от гибели. Он ощущал всем существом леденящее дыхание смерти, пролетевшей совсем близко. Глубоко вздыхая и как бы отстраняя от себя страшное видение, он пробормотал в испуге:
— Ах, Папарелли, Папарелли!
Помня его неприязнь к шлейфоносцу, Пьер спросил с волнением:
— Как? Что вы хотите сказать? Вы его подозреваете?.. Неужели вы думаете, что здесь замешаны они, что это дело их рук?..
Хотя слово «иезуиты» даже не было произнесено, аббату почудилось, будто мрачная тень пронеслась над ними и заволокла на миг светлую, солнечную комнату.
— Ну да, конечно, они, — воскликнул дон Виджилио, — они везде, они повсюду! Там, где рыдания, там, где смерть, — они всегда незримо присутствуют, все зло от них. Отрава предназначалась и мне, удивляюсь еще, как я остался жив!
Он снова испустил глухой стон, в котором слышались страх, ненависть, омерзение.
— Ах, Папарелли, Папарелли!
И тут же осекся, замолчал, перестал отвечать на вопросы, испуганно обводя глазами столовую, как будто за стеной бесшумно, как мышь, крался шлейфоносец с дряблым, бабьим лицом, с жадными, хищными руками; ведь это он сбегал утром в буфетную, схватил забытую корзинку с фигами и принес на стол кардиналу.
Пьер и дон Виджилио решили вернуться в спальню больного, где могла понадобиться их помощь; войдя, аббат был потрясен тем, что увидел. Подозревая отравление, доктор Джордано за эти полчаса испробовал все известные ему средства: рвотное, магнезию. Он даже велел Викторине сбивать яичные белки в воде, но все было напрасно. Положение больного ухудшалось с такой быстротой, что всякая медицинская помощь становилась бесполезной. Дарио лежал на спине, раздетый, опершись на высокие подушки, вытянув руки поверх простыни; он казался сонным и одурманенным, что было характерным признаком страшного, загадочного недуга, от которого скончались монсеньер Галло и столько других. Несчастный впал в забытье, глаза его, обведенные черными кругами, глубоко ввалились, лицо осунулось и сразу постарело, иссиня-бледная кожа приняла землистый оттенок.
Обессиленный, он уже несколько минут не открывал глаз, и лишь тяжелое, прерывистое дыхание, вздымавшее грудь, показывало, что он еще жив. Рядом, склонившись над умирающим, стояла Бенедетта, терзаясь его страданиями, охваченная такой мучительной тревогой, такой безысходной тоской, что ее нельзя было узнать; она была бледна как полотно, словно в ней тоже мало-помалу медленно угасала жизнь.
Между тем кардинал Бокканера, отведя в нишу окна доктора Джордано, спросил его вполголоса:
— Он обречен, не правда ли?
Доктор, тоже потрясенный, в отчаянье развел руками:
— Увы, это так. Я должен предупредить ваше высокопреосвященство, что через час наступит конец.
Воцарилось молчание.
— Та же болезнь, что и у монсеньера Галло? — спросил кардинал и, не дожидаясь ответа, добавил с дрожью в голосе, отведя глаза: — Словом, злокачественная лихорадка?
Джордано отлично понял, чего требует от него кардинал: сохранить все в тайне, скрыть преступление, ради доброй славы святой церкви. Было что-то поистине царственное, трагически-возвышенное в этом величавом семидесятилетнем старце, который не хотел допустить ни посрамления своих собратьев по духу, пи скандального судебного процесса, где трепали бы имена его родных по крови. Нет, нет! Лучше молчание, вечное молчание и забвение.
Доктор покорно кивнул головой, склонившись перед волею кардинала.
— Совершенно верно, от злокачественной лихорадки, как вы изволили сказать, ваше высокопреосвященство.
Две крупные слезы скатились из глаз Бокканера. Теперь, когда он оградил от посягательств религию и бога, кардинал дал волю своим человеческим чувствам. Он умолял врача испробовать все средства, сделать все, что в его силах, но тот только безнадежно качал головой, указывая на больного дрожащей рукою. Будь это его родной отец или мать, он даже их не мог бы спасти. Смерть приближалась. К чему напрасно утомлять и мучить умирающего, зачем усугублять его страдания? Узнав о близкой кончине Дарио, кардинал забеспокоился, что сестра его Серафина, задержавшаяся в Ватикане, не успеет обнять племянника на прощанье, и доктор вызвался съездить за ней в своей карете, которую он оставил у подъезда. Это займет менее получаса, и он успеет вернуться, если в последние минуты понадобится его помощь.
Оставшись один в нише окна, кардинал на миг замер неподвижно. Сквозь слезы, застилавшие ему глаза, он горестно смотрел на небо. Потом простер ввысь дрожащие руки, как будто взывал к милосердию божьему. Всемогущий боже! Знания человеческие бренны и ничтожны, даже врач отступился, устыдившись своей беспомощности. Сотвори чудо, о господи, яви дивное, неизреченное могущество твое! Сотвори чудо, сотвори чудо, господи! Старец молил о чуде со всем пылом верующего христианина, он настойчиво требовал его и по праву владетельного князя, оказавшего важную услугу небесам, посвятив всю свою жизнь церкви. Он молил о чуде, дабы не прекратился их древний род, дабы его последний мужской потомок не погиб злой смертью, но мог сочетаться браком с возлюбленной своей Бенедеттой, которая рыдала и сокрушалась у смертного ложа. Чуда, чуда! Ради этих дорогих детей! Ради того, чтобы возродился их род и прославилось навеки их имя! Ради многих грядущих поколений доблестных и верных богу потомков Бокканера!
Выйдя на середину комнаты, кардинал словно преобразился; глубокая вера осушила его слезы и, укрепив дух, помогла побороть минуту слабости. Отныне он предавал судьбу свою в руки божий. Он решил сам совершить над умирающим таинство елеосвящения. Жестом подозвав дона Виджилио, Бокканера прошел с ним в соседнюю комнатку, служившую домашней капеллой, ключ от которой он всегда хранил при себе. В эту молельню с голыми стенами, с простым алтарем крашеного дерева и большим медным распятием никто никогда не заходил: она слыла в доме святилищем, грозной и таинственной обителью, где кардинал по ночам, стоя на коленях, беседовал с самим господом богом. Но теперь он вошел туда при всех, распахнув двери настежь, как будто надеясь, что бог выйдет оттуда вместе с ним и сотворит чудо.
За алтарем помещался шкаф, и старик вынул оттуда епитрахиль и стихарь. Там же стоял ларец со священным елеем, старинная серебряная шкатулка, украшенная гербом Бокканера. Затем кардинал вместе с доном Виджилио вернулся в спальню умирающего, чтобы совершить таинство. Оба поочередно стали произносить по-латыни слова молитвы.
— «Pax lime domui».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85