А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

и приходилось на все закрывать глаза, терпеть грубое вторжение из боязни, что ужасающая нищета вынуждена будет расположиться прямо на улице, всем напоказ. Этим-то страшным обитателям и достались просторные дворцы, которыми бредили зодчие, огромные пяти- и шестиэтажные здания с монументальными входами, статуями и лепными балконами по всему фасаду, опирающимися на кариатиды. Не было ни дверных, ни оконных рам, голытьба заколачивала окна досками, затыкала двери лохмотьями; селились кому как вздумается: кто занимал целый этаж княжеского палаццо, кто предпочитал всей семьей ютиться в убогой комнатушке. На лепных балконах сушилось отвратительное тряпье, разукрашивая эмблемой мерзкой нищеты эти мертворожденные фасады, оскорбляя их тщеславное достоинство. Прекрасные белые здания, измызганные, изуродованные, в тошнотворных пятнах и подтеках, быстро ветшали, а через великолепные ворота, предназначенные для торжественного выезда, изливался гнусный поток нечистот, и зловонные лужи, где плавали отбросы и кал, стояли на мостовой.
Дарио и его спутники дважды возвращались назад. Молодой человек заблудился, он все больше и больше мрачнел.
— Надо было свернуть влево. Но откуда мне знать? Разве мыслимо тут разобраться?
В пыли возились оборванные ребятишки. Они были неимоверно грязны: полуголые, смуглые до черноты, с взлохмаченными и жесткими, словно конская грива, волосами. Проходили женщины в засаленных юбках, рваных кофтах, с обвислым животом и грудью, как у измотанного вьючного животного. Одни стояли, визгливо переговариваясь, другие часами сидели без дела на старых стульях, уронив руки на колени. Мужчин было мало. Иные, повалившись ничком среди жухлой травы на самом солнцепеке, забылись тяжелым сном.
Но особенно тошнотворным был запах, запах неумытой бедноты, нечистоплотной человеческой скотины, опустившейся, живущей в собственной мерзости. И вдобавок ко всему ударяло в нос зловоние небольшого, самочинно возникшего рынка, через который приходилось идти; то был запах гнилых фруктов, вареных и сырых овощей, вчерашнего жаркого с застывшим прогорклым жиром: уличные торговки, окруженные голодной стайкой ребятишек, жадно смотревших на еду, раскладывали свой товар прямо на земле.
— Ну, право, дорогая, не знаю, где это! — воскликнул Дарио, обращаясь к двоюродной сестре.— Будь же рассудительной, мы достаточно повидали, вернемся к экипажу!
Он и вправду страдал; а ведь сама Бенедетта утверждала, что Дарио страдать не умеет. Как это чудовищно, преступно и глупо омрачать себе жизнь подобной прогулкой. Жизнь должна быть легкой и приятной, протекать под безоблачными небесами, на то она и дана. Ее следует разнообразить красивыми зрелищами, песнями, танцами. В своем простодушном эгоизме Дарио в ужасе отшатывался от всякого уродства, нищеты, страдания: при виде всего этого ему становилось дурно, он чувствовал себя физически и нравственно разбитым.
Но Бенедетте, потрясенной не меньше кузена, хотелось в присутствии Пьера быть мужественной. Она видела, как он взволнован, какой горячей жалостью охвачен, и она не сдавалась, стараясь проникнуться сочувствием к сирым и страждущим.
— Нет, нет, Дарио, побудем еще... Наши спутники хотят все повидать, не правда ли?
— О, вот где современный Рим, — поддержал Пьер. — Этот квартал говорит о нем много больше, чем любые прогулки в места классических руин и античных памятников.
— Вы преувеличиваете, дорогой, — в свою очередь, заявил Нарцисс. — Но я согласен, что это любопытно, весьма любопытно... Особенно старухи, о, эти старухи на редкость выразительны!
Но тут Бенедетта, внезапно увидев перед собой девушку необычайной красоты, невольно воскликнула в порыве радостного восхищения:
— О, che bellezza!
И Дарио, узнав Пьерину, с восторгом подхватил:
— Эге, да это Пьерина... Она проводит нас.
Девушка уже некоторое время шла за ними, не
осмеливаясь подойти ближе. Радостно сияя, она устремила на Дарио пылкий взор влюбленной рабыни; потом быстрым взглядом окинула Бенедетту, беззлобно, с какой-то нежной покорностью, с радостным смирением отметив ее красоту. Пьерина действител ь н о была такою, как описал ее князь: высокая, крепкая, с грудью богини — прямо античная статуя двадцатилетней Юноны; у нее был несколько тяжеловатый подбородок, правильные до совершенства рот и нос, бездумные большие глаза, ослепительное, словно позолоченное солнцем, лицо, тяжелая копна черных волос. — Так ты нас проводишь? — дружески улыбаясь, спросила Бенедетта, немного утешенная мыслью, что наряду с окружающим уродством может существовать подобная красота.
— О да, сударыня, да! Я сейчас!
И Пьерина поспешила вперед; на ней были еще крепкие башмаки, старенькое шерстяное коричневое платье, видимо, недавно выстиранное и заштопанное. В ее одежде можно было заметить некоторые ухищрения кокетства, стремление к опрятности, которое не часто можно встретить в ее среде; а быть может, попросту сияние необычайной красоты затмевало убожество наряда, превращая ее в богиню.
— Che bellezza, die bellezza!—неустанно повторяла контессина, следуя за девушкой, — Смотреть на нее просто наслаждение, мой милый Дарио.
— Я знал, что она тебе понравится, — просто ответил князь, польщенный и гордый своей находкой; он уже не заговаривал о том, чтобы уйти, радуясь, что есть наконец на чем отдохнуть взору.
Пьер, восхищенный но менее их обоих, шел позади, и только Нарцисс, который, по его собственным словам, предпочитал все изысканное и утонченное, обнаружил придирчивую взыскательность:
— Да, да, разумеется, она хороша... Но все-таки, мой дорогой, этот римский тип... У нее красота слишком тяжеловесная, бездушная, ничего возвышенного... В ее жилах течет обыкновенная кровь, ничего неземного.
Но тут Пьерина остановилась и рукой указала на мать, сидевшую на продавленном ящике перед высокой дверью недостроенного палаццо. Та, видимо, тоже была когда-то очень хороша, но в сорок лет уже совершенно увяла, глаза у нее потухли, рот провалился, зубы почернели, дряблое лицо избороздили глубокие морщины, громадная грудь обвисла; была она чудовищно грязная, с разлетающимися на ветру нечесаными космами седеющих волос, в замызганной юбке и кофте, а сквозь дыры одежды проглядывало давно не мытое тело. Женщина обеими руками держала на коленях младенца, своего младшенького. Как пришибленная, безнадежно глядела она на спящего малыша с покорным и обреченным видом вьючного животного, и было ясно, что эта мать произвела на свет своих детей и выкормила их, сама но зная, зачем она это делает.
— Ну как не, как же! — сказала она, глядя на пришельцев. — Это тот господин, что уже приходил однажды; он еще дал мне экю. Ему как раз повстречалась Пьерина, девчонка так плакала... Значит, он опять пришел на нас поглядеть и друзей своих привел. Как же, как же! Есть еще на свете добрые люди!
И она вяло, даже не пытаясь их разжалобить, стала рассказывать о своей семье. Звали ее Джачинта, вышла она замуж за каменщика Томмазо Гоццо, родила ему семерых детей: Пьерину, потом Тито, ему уже восемнадцать, да еще четырех дочерей, через каждые два года по ребенку, а потом еще вот этого, что у нее на коленях. Жили они все время в Трастевере, в ветхой лачуге, ее недавно сломали. И, будто заодно, сломали всю их жизнь; с тех пор что они приютились в Прати-ди-Кастелло, все беды на них валятся: на строительстве полный застой, Томмазо и Тито остались без работы; фабрику искусственного жемчуга, где Пьерина зарабатывала до двадцати су, так что хоть и впроголодь, а жить можно было, тоже недавно закрыли. Теперь вот никто из них не работает, семья перебивается как придется.
— Может, господа желают зайти? Томмазо там, наверху, и брат его Амброджо, — мы его взяли к себе; они-то вам лучше расскажут, уж они-то объяснят, как надо... Томмазо отдыхает, и Тито тоже: что ж вы хотите? Спят, раз больше делать нечего.
И она показала рукой на рослого носатого парня с жестким ртом и чудесными, как у Пьерины, глазами, который растянулся в жухлой траве. Обеспокоенный пришельцами, он едва приподнял голову. Заметив, какой восторженный взгляд бросила па князя его сестра, он свирепо нахмурил лоб. Но тотчас же снова уронил голову, только веки оставались открытыми: он следил за сестрой.
— Пьерина, проводи же господ, раз они желают посмотреть.
Волоча босые ноги в стоптанных башмаках, подошли другие женщины; вокруг копошились стайки ребятишек; полуодетые девчурки, и среди них, очевидно, четыре дочки Джачинты, — черноглазые, со спутанными космами нечесаных волос, все они так походили друг на дружку, что только матери могли их различить; и на этой залитой солнцем улице, где, как символ величавого бедствия, возвышались недостроенные и уже разваливающиеся дворцы, ютилось стойбище нищеты, кишевшее, как муравейник.
Бенедетта со снисходительной нежностью тихонько сказала кузену:
— Нет, не заходи, дорогой... Я не желаю твоей смерти... Это очень любезно, что ты проводил нас сюда, подожди меня на солнышке, оно такое ласковое, со мной ведь господин аббат и господин Абер.
Дарио, рассмеявшись, охотно согласился; он закурил сигарету и стал медленно прогуливаться, наслаждаясь разлитой в воздухе негой.
Пьерина быстро вошла через огромную дверь под высокие своды вестибюля, украшенные кессонами и розетками; здесь, на мраморных плитках, которыми начали выкладывать пол, громоздились целые залежи нечистот. Ступени монументальной каменной лестницы с резными ажурными перилами были разбиты и казались черными от толстого слоя всяческой мерзости. Повсюду виднелись сальные следы чьей-то пятерни. Неоштукатуренные стены, которые предполагалось украсить фресками и позолотой, были заляпаны грязью.
На просторной площадке второго этажа Пьерина остановилась; она крикнула в зияющее отверстие огромной двери, не имевшей ни створок, пи косяков:
— Отец, тут какая-то дама и двое господ, они хотят тебя повидать. — И, обернувшись к контессине, девушка пояснила: — Там, в глубине, третья зала.
Она скрылась, сбежав по лестнице еще быстрее, чем поднялась, — так спешила она к предмету своей страсти.
Бенедетта и ее спутники пересекли две огромные залы с грудами штукатурки на полу и зияющими пустотой окнами. Наконец они очутились в зале поменьше, где среди старой рухляди, заменявшей мебель, обитало семейство Гоццо. На полу, поверх торчащих наружу железных стропил, валялось шесть дырявых просаленных тюфяков. Посредине стоял длинный и еще крепкий стол; ветхие стулья с продавленными сиденьями для прочности были перевязаны вересками. Большого труда стоило заколотить досками два окна, а третье окно и дверь завесить дырявыми, замызганными холстинами от старых тюфяков.
Каменщик, казалось, удивился приходу посетителей, он явно не привык к таким филантропическим визитам. Томмазо сидел, облокотившись обеими руками па стол и подперев лицо ладонями; по словам его жены Джачинты, он отдыхал. Это был дюжий бородач лет сорока пяти, волосатый, длиннолицый, сохранивший, невзирая на нищету и вынужденное безделье, спокойное достоинство римского сенатора. При виде двух мужчин, в которых он сразу чутьем угадал чужестранцев, Томмазо недоверчиво привстал. Но тут он заметил Бенедетту и улыбнулся; та сослалась на Дарио, оставшегося внизу, и пояснила, что они пришли с благотворительной целью.
— Э, да ведь я вас знаю, контессина... Ну да, знаю, кто вы, — я в палаццо Бокканера окно замуровывал, это еще при моем отце было.
И он с готовностью стал отвечать на вопросы; Пьер удивился, услыхав, что вот-де его семье не повезло, а вообще-то, работая хоть два дня в неделю, можно бы как-никак свести концы с концами. И хотя Томмазо пришлось подтянуть кушак, чувствовалось, что в глубине души такая привольная жизнь, не обремененная изнурительным трудом, ему не претит. Его рассказ напомнил Пьеру об одном случае: какой-то путешественник попросил слесаря открыть чемодан, ключ от которого был потерян, но тот и не шелохнулся: был час сиесты. Так и здесь: квартира даровая, мало разве пустует дворцов, доступных бедноте, а что до пропитания, то и нескольких су довольно, если быть умеренным и не привередничать.
— Эх, господин аббат, при его святейшестве куда лучше было... Отец у меня тоже был каменщиком и всю свою жизнь проработал в Ватикане; да и мне, если иной раз подвернется работа на день-другой, так она всегда там... Нас, знаете ли, за десять лет это большое строительство испортило: мы с лесов не слезали, зарабатывали вдоволь. Ну конечно, и ели лучше, и одевались, и ни в чем себе не отказывали, потому вот сейчас оно для нас и чувствительнее во всем себя урезывать... А повидали бы вы, как при его святейшестве жилось! Налогов никаких, все получай чуть не задаром, живи себе да поживай.
В эту минуту из темноты, откуда-то с тюфяка, лежавшего возле заколоченного окна, донеслось ворчание, и каменщик так же неторопливо и спокойно пояснил:
— Вот Амброджо, мой брат, со мной не согласен... В сорок девятом, ему тогда едва четырнадцать минуло, он был заодно с республиканцами... Но все равно, когда мы узнали, что он болен и подыхает с голоду в каком-то подвале, мы взяли его к себе.
Посетители вздрогнули от жалости. Амброджо был пятнадцатью годами старше брата, ему исполнилось всего шестьдесят, а между тем он уже превратился в развалину: его трепала лихорадка, он с трудом волочил исхудавшие ноги и предпочитал но целым дням не расставаться с соломенным тюфяком. Тощий и непоседливый, ростом поменьше брата, Амброджо был по профессии столяр. Но и теперь, когда он совсем одряхлел, во всем его облике оставалось что-то необычайное, а лицо, обрамленное всклокоченной бородой и космами седых волос, по своему благородству и трагизму напоминало лицо апостола и мученика.
— Его святейшество, его святейшество,— проворчал он, — я о нем никогда худого слова не сказал. Но при всем том, если тирания продолжается, виноват он. Лишь он один мог в сорок девятом объявить республику, и тогда не было бы сейчас того, что есть.
Амброджо знавал Мадзини, и от Мадзини заимствовал он смутную веру в бога, мечту о республиканском папе, водворяющем наконец на земле свободу и братство. Но позже увлечение Гарибальди поколебало в нем эту веру и эту мечту, и Амброджо стал считать, что папство недостойно да и не способно приложить силы к освобождению человечества. Итак, раздираемый противоречием между призрачными упованиями юности и суровым жизненным опытом, Амброджо но знал, к чему же склониться. Впрочем, он и действовал-то всегда только под непосредственным впечатлением, ограничиваясь красивыми фразами и смутными порывами.
— Амброджо, брат,— спокойно возразил Томмазо,— папа — это папа, и если у человека есть голова на плечах, он всегда за его святейшество, потому что папа так и будет папой, то есть сильнейшим. Заставь меня завтра голосовать, и я проголосую за него.
Старый рабочий не спешил с ответом. Привычное благоразумие и осторожность делали его спокойным.
— А я, Томмазо, брат, всегда буду голосовать против... И ты ведь знаешь, что большинство будет за нами. С папой-королем покончено. Даже те, кто в Борго живет, и те взбунтуются... Но это еще не значит, что не надо с папой мириться, любую веру уважать следует...
Пьер прислушивался с живым интересом. Он отважился спросить:
— А что, в Риме среди простого народа много социалистов?
На этот раз Амброджо еще дольше медлил с ответом.
— Кое-какие социалисты, конечно, найдутся, господин аббат, но их куда меньше, чем в других городах... Нам оно еще в диковинку, все это для тех, кому невтерпеж, да и они в том, пожалуй, мало смыслят... Мы, старики, были за свободу, а не за пожары и резню.
И, боясь сказать лишнее при даме и господах, Амброджо вытянулся на соломе и застонал, а контессина, которой стало не по себе от спертого воздуха, вышла, предупредив священника, что лучше вручить деньги женщине, которая сидит там, внизу.
Томмазо снова уселся за стол, подперев кулаками подбородок, и невозмутимо кивнул на прощание гостям, столь же мало взволнованный их уходом, как и приходом.
— До свиданья, рад, что мог вам услужить.
Они уже были на пороге, когда прорвался бурный восторг Нарцисса. Тот обернулся, чтобы еще раз с восхищением взглянуть на голову старого Амброджо.
— Ах, господин аббат, какое великолепное произведение искусства! Какое чудо, какая красота! Это куда менее банально, чем лицо той девушки!.. Тут я спокоен, что чувственность не подставила мне коварную ловушку, что меня не волнуют низменные страсти и соблазны... И, откровенно говоря, сколько загадочного в этих морщинах, сколько неведомого в глубине ввалившихся глаз, какая тайна в этих всклокоченных волосах и бороде! Мнится, будто это пророк, сам бог-отец!
Джачинта все еще сидела внизу на проломанном ящике, зажав меж колен младенца; в нескольких шагах от нее Пьерииа, стоя перед Дарио, восторженно созерцала, как тот докуривает сигарету, а Тито, укрывшись в траве, словно зверь, подстерегающий добычу, не спускал с них глаз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85