А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Достопримечательностью комнаты был старинный трон — красное бархатное кресло, на котором некогда восседал святейший папа, посещая кардинала. Под красным бархатным балдахином, осенявшим трон, висел портрет папы Льва XIII. Кресло, по обычаю, было повернуто к стене, в знак того, что никому не положено на него садиться. Всю обстановку просторной залы составляли несколько кушеток, кресел, стульев и чудесный столик из золоченого дерева в стиле Людовика XIV с мозаичной доской, изображающей похищение Европы.
Но Пьер увидел сначала только кардинала Бокканера, тот стоял у другого стола, который служил ему в качестве письменного. В простой черной сутане с красной каймой и красными пуговицами, он показался Пьеру еще величавее и горделивее, нежели в торжественном облачении на портрете. Те же белоснежные локоны, продолговатое лицо, изрезанное глубокими морщинами, крупный нос и тонкие губы; те же горящие глаза освещали бледное лицо из-под густых, все еще черных бровей. И все же портрет не передавал того безграничного спокойствия, внушенного верой, какое исходило от этого высокого человека, непоколебимо убежденного, что лишь ему одному ведомо, «что есть истина», человека, которого непреклонная воля заставляла неизменно придерживаться этой истины.
Бокканера не шелохнулся, его черные глаза пристально разглядывали приближающегося гостя; священник, знакомый с церемониалом, преклонил колена и облобызал крупный изумруд, который кардинал носил на пальце. Но тот сразу же заставил его подняться.
— Добро пожаловать, любезный сын мой... Племянница так тепло о вас отзывалась, я весьма рад видеть вас у себя.
Он уселся за стол, все еще не приглашая Пьера сесть, и, продолжая изучать его, неторопливо, очень вежливо осведомился:
— Вы прибыли вчера утром и, верно, очень устали?
— Ваше высокопреосвященство очень добры... Да, я совершенно разбит, столько же от волнения, сколько от усталости. Эта поездка так много для меня значит!
Кардиналу, видимо, не хотелось с первых же слов заводить серьезный разговор.
— Понятно, ведь от Парижа до Рима все же далеко. Нынче можно доехать довольно быстро. А прежде — какое нескончаемое путешествие!
Он помедлил.
— Я только раз побывал в Париже, давненько это было, лет пятьдесят назад, да и провел там всего неделю... Большой, прекрасный город, что и говорить! На улицах полно людей, и все необыкновенно учтивы, этот народ создал столько чудесного. Даже в наше печальное время не следует забывать, что Франция — старшая дщерь нашей церкви... То было единственное мое путешествие, больше я ни разу не покидал Рима.
И он заключил свои слова жестом спокойного презрения. Стоит ли путешествовать в страну неверия и мятежа? Разве мало ему Рима, этого вечного города, которому суждено царить над вселенной и в предуказанный час сызнова стать столицей мира!
Пьер слушал молча, и в его воображении вставал образ князя — неукротимого воителя, облаченного ныне в простую сутану; кардинал был прекрасен в своей горделивой уверенности, что Рим так и будет вовеки веков довлеть самому себе. Но эта упрямая косность, это стремление рассматривать все прочие народы лишь как вассалов Рима встревожили Пьера, когда он вспомнил о цели, которая его сюда привела. Наступило молчание, и аббат решил приступить к делу, начав с лестных заверений.
— Прежде чем предпринять какие бы то ни было хлопоты, мне хотелось принести вашему высокопреосвященству дань своего глубокого уважения, ибо только на вас я уповаю и молю не лишать меня ваших советов и наставлений.
Тут Бокканера указал рукою на стул, приглашая аббата сесть.
— Разумеется, любезный сын мой, я не отказываю вам в советах. Мой долг давать их любому христианину, который пожелает употребить их во благо. Но только вы ошибаетесь, если рассчитываете на мое влияние, оно ничтожно. Я совершенно не у дел, я не могу и не хочу ни о чем просить... Впрочем, это не мешает нам побеседовать.
Кардинал весьма откровенно коснулся интересующего Пьера вопроса и продолжал без малейшего лукавства, как человек прямодушный и смелый, не пугающийся ответственности.
— Вы ведь написали книгу, кажется, «Новый Рим»? Книга эта передана конгрегации Индекса, и вы приехали ее защищать... Я пока еще не читал ее. Не могу же я все читать, сами понимаете. Читаю лишь то, что мне присылает конгрегация, — я состою ее членом с этого года, — да и то я зачастую довольствуюсь докладом, который составляет для меня мой секретарь... Но Бенедетта, моя племянница, прочла вашу книгу и говорит, что в ней немало интересного, правда, вначале она была несколько удивлена, зато потом весьма растрогана... А посему я обещаю просмотреть ваш труд и особо тщательно ознакомиться с теми местами, которые вменяют вам в вину.
Пьер воспользовался случаем, чтобы выступить в защиту своего детища. Ему пришло в голову, что лучше всего сразу же сослаться на лиц, которые в Париже одобрительно отозвались о его книге,
— Ваше высокопреосвященство поймет, каково было мое изумление, когда я узнал, что книгу хотят запретить... Господин виконт Филибер де Лашу, который принимает во мне дружеское участие, неустанно твердит, что для святейшего престола подобная книга ценнее самой надежной армии.
— О, де Лашу, де Лашу, — повторил кардинал с пренебрежительно-благосклонной гримасой. — Знаю, что де Лашу воображает себя добрым католиком... Он ведь, как вам известно, в некотором роде наш родственник и, случается, к нам заезжает. Я всегда ему рад, мы только не касаемся некоторых вопросов, по которым никогда не сможем договориться... И, конечно же, католицизм нашего милого и благовоспитанного де Лашу, с его корпорациями и рабочими кружками, с его чистенькой демократией и туманным социализмом — это не что иное, как сплошное сочинительство.
Слова кардинала поразили Пьера, ему послышалась в них язвительная насмешка, задевавшая и его самого. Поэтому он поспешил назвать другого своего покровителя, чей авторитет казался ему неоспоримым.
— Его высокопреосвященство кардинал Бержеро соблаговолил удостоить мой труд своего полного одобрения.
Лицо Бокканера резко передернулось. В нем была уже не просто насмешливая укоризна, жалость к человеку, допустившему ребяческую неосмотрительность и обреченному на провал. Пламя гнева вспыхнуло в темных глазах, лицо стало суровым и воинственным.
— Кардинал Бержеро, видимо, пользуется во Франции репутацией весьма благочестивого христианина, — медленно возразил он. — Мы, в Риме, мало его знаем. Я видел его лишь раз, когда он приезжал по поводу возведения его в сан. И я не позволил бы себе его судить, ежели бы его недавние писания и поступки не опечалили меня, как верующего. К сожалению, я не одинок, у нас, в Священной коллегии, вы не найдете единомышленников кардинала.
Бокканера умолк, затем отчеканил: — Кардинал Бержеро — мятежник.
На этот рая Пьер онемел от изумления. Мятежник? Великий боже! Этот кроткий пастырь душ человеческих, чье милосердие неистощимо, мечтающий о втором пришествии Христа, дабы на земле водворились наконец справедливость и мир! Значит, слова не всюду означают одно и то же; какую же веру исповедовал этот человек, если религия сирых и страждущих была в его представлении греховной, бунтовщической?
Все еще ничего не понимая, Пьер, однако, почувствовал неуместность и бесполезность спора, ему захотелось только изложить, объяснить суть своей книги, обелить ее. Но с первых же слов Бокканера прервал его.
— Нет, нет, любезный сын мой. Это отнимет у нас слишком много времени, а я хочу сам прочитать некоторые отрывки... Бесспорно, впрочем, одно: любая книга, затрагивающая религию, гибельна и достойна осуждения. Уверены ли вы, что ваша проникнута глубоким почитанием догматов?
— Я полагаю, что да, и смею заверить ваше высокопреосвященство — отрицание догматов не входило в мои намерения.
— Хорошо. Если так, это позволит мне стать на вашу сторону... Но в противном случае могу посоветовать вам лишь одно: самому изъять книгу, осудить ее и уничтожить, не дожидаясь, когда вас обяжет к этому решение конгрегации Индекса. Тот, кто подает пример соблазна, должен сам же искоренить источник соблазна, искупить свой грех, даже если ему придется пожертвовать собственной плотью. Долг священника един: смирение и послушание, полнейшее самоуничижение пред державною волей церкви. Да и к чему, собственно, писать? Ведь уже самое желание выразить собственную мысль есть не что иное, как бунт, как дьявольское искушение, ибо это он, сатана, влагает перо в ваши персты. К чему подвергать себя угрозе вечного проклятия, поддаваясь гордыне умствования и верховенства?.. Ваша книга, любезный сын мой, всего только сочинительство, только сочинительство!
В этом слове прозвучало такое презрение, что Пьер ощутил всю безнадежность жалкой апостольской проповеди, заключенной в его книге и прочитанной глазами этого князя в сутане священнослужителя. Аббат со страхом и возрастающим изумлением слушал кардинала, и тот все больше вырастал в его глазах.
— Да, вера, любезный сын мой, безраздельная, беззаветная вера, единственная отрада которой в том, чтобы верить! Какое отдохновение — склоняться перед таинствами, не пытаясь их постигнуть, с безмятежной уверенностью в том, что, принимая их, обретаешь конечную и непреложную истину! Разве божественное наитие, побеждая разум, подчиняя его, проникая в него так, что преисполненный божественным откровением, он утрачивает способность желать, не дарует нам самое полное чувство удовлетворения? Только божественным началом можно объяснить неведомое, и лишь в таком объяснении — успокоение и мир. В боге должны мы полагать истину и справедливость, если хотим, чтобы они воцарились на земле. Душа неверующего — это поле битвы, уготованное для погибели. Одна лишь вера освобождает душу и ниспосылает покой!
Кардинал поднялся, и Пьер на мгновение безмолвно замер перед этой величавой фигурой. В Лурде он видел лишь страждущее человечество, устремившееся к святыне ради исцеления тела и утешения души. Здесь же перед ним был верующий, но мыслящий человек, разум, нуждавшийся в прочной опоре, испытывавший наивысшее блаженство, преодолев сомнения. Никогда еще Пьер не слышал, чтобы с таким восторгом прославляли покорность провидению и неколебимую веру в загробную жизнь. Он знал, что Бокканера довольно бурно провел молодость, что у него бывали приступы чувственности, когда горячая кровь предков кипела в его жилах; и аббата восхищала безмятежная величавость, какою вера наделила в итоге этого человека, неистового по натуре, чьей единственной страстью оставалась гордыня.
— Однако, — отважился наконец кротко возразить Пьер, — если вера остается в существе своем незыблемой, характер ее меняется... Происходит непрерывная эволюция, мир изменяется...
— Но это не так! — воскликнул кардинал. — Мир недвижим от века и до века!.. Человечество блуждает, спотыкается, следует иной раз по самой дурной стезе, приходится то и дело возвращать его на путь истинный. Такова действительность... И, во исполнение того, что сулил Христос, разве не должно человечество возвратиться к отправной точке, ко дням первозданной невинности? И разве в торжественный день, когда люди окажутся обладателями всей той истины, что несет им Евангелие, не исполнятся сроки?.. Нет, нет! Истина в прошлом, и ежели не желаешь сбиться с пути, надо всегда держаться прошлого. Все эти прекрасные новшества — мираж пресловутого прогресса, западня, грозящая вечной погибелью. К чему лишние поиски, способные ввергнуть нас в заблуждение, когда вот уже восемнадцать столетий, как нам открылась истина?.. Да, истина в учении католической римской и апостольской церкви, которое сложилось на протяжении ряда поколений! Что за безумие желать, чтобы католичество претерпело изменения, когда столько великих умов, столько благочестивых душ воздвигли его чудеснейшее здание, единственно способное служить залогом порядка в этом мире и залогом спасения в мире загробном!
Пьер не стал возражать, сердце у него сжалось, ибо не приходилось более сомневаться, что перед ним неумолимый противник его самых заветных идеалов. Похолодев, аббат почтительно склонился; он ощутил на своем лице мертвящее дуновение могильного холода; а кардинал выпрямился во весь рост и упрямо продолжал звучным, полным пламенной отваги голосом:
— Если же, как утверждают наши враги, католичество поразил смертельный недуг, то да встретит оно свой смертный час, не склоняясь долу, не утратив прославленной целостности... Никаких уступок, никакой растерянности, никакого малодушия, господин аббат! Католичество есть то, что оно есть, и иным оно быть не может. Божественное откровение, абсолютная истина неизменны, и если из фундамента здания вынуть хотя бы единый камень, оно пошатнется... Впрочем, это очевидно, не правда ли? Старый дом не спасешь, если, желая его поправить, начнешь действовать киркою. Только увеличишь число трещин. Ежели верно, что Риму грозит опасность рассыпаться прахом, то, сколько ни клади заплат, сколько ни добавляй штукатурки, это лишь приблизит неизбежную катастрофу. И вместо величавой, мужественной кончины наступит самая жалкая агония, смерть труса, который жадно цепляется за жизнь, моля о пощаде... Я жду. Я убежден, что все это чудовищная ложь и что католичество никогда еще не стояло так твердо на ногах, ибо оно черпает свою извечную силу из единственного и животворного источника жизни. Но если даже разверзнутся небеса, я буду здесь, в этих дряхлых, готовых рухнуть стенах, под этой ветхою кровлей, балки которой источены червями. И, стоя во весь рост среди развалин, я встречу свой конец в последний раз повторяя «Верую».
Он помедлил, охваченный высокомерной скорбью, и широким жестом руки обвел старинный дворец, пустынный и немой, откуда день за днем понемногу уходила жизнь. Было ли то неосознанное предчувствие? Коснулось ли и кардинала мертвящее дыхание развалин? Не в этом ли таилась причина запустения, охватившего просторные залы? Вот почему шелковые обои на стенах повисли клочьями, поблекшие гербы покрылись пылью, а красная кардинальская шапка была изъедена молью. В этом князе, облаченном в кардинальскую мантию, в этом непримиримом католике, укрывшемся под сень прошлого, нависшего над ним, в этом человеке, который сердцем воина презирал опасность неминуемого крушения старого мира, было гордое величие отчаяния.
Пораженный, Пьер уже собрался уйти, когда небольшая дверца в обивке стены отворилась; кардинал сделал нетерпеливое движение.
— В чем дело? Кто там? Неужели нельзя ни на минуту оставить меня в покое?
Но шлейфоиосец, жирный и смиренный аббат Папарелли, все же вошел без малейшего смущения. Увидев его, кардинал успокоился, а Папарелли приблизился и что-то зашептал ему на ухо.
— Какой священник? Ах да, аббат Сантобоно, из Фраскати. Знаю... Скажите, что я не могу его сейчас принять.
Папарелли снова заговорил беззвучным шепотом. Но Пьер уловил слова: «Срочное дело... он должен вернуться... всего одна минута...» Не дожидаясь согласия кардинала, шлейфоносец впустил ожидавшего за дверью посетителя, которому явно покровительствовал. Сам же исчез со спокойствием подчиненного, который, невзирая на ничтожность занимаемого им положения, сознает свое всемогущество.
О Пьере позабыли; тем временем в маленькую дверь протиснулся нескладный верзила в сутане священника, крестьянский сын, еще не порвавший с землей. Громадные ноги, узловатые руки, морщинистое, выдубленное солнцем лицо, на котором сверкали черные, очень живые глаза. Еще крепкий для своих сорока пяти лет, он слегка походил на переодетого разбойника: нечесаная борода, нескладно обвисшая на костлявом теле сутана. Но в лице, хранившем горделивое достоинство, не было ничего отталкивающего. В руках священник держал корзинку, заботливо прикрытую фиговыми листьями.
Сантобоно быстро преклонил колена и как-то наспех, словно выполняя долг вежливости, поцеловал перстень. Потом сказал с почтительной грубоватостью, с какой люди из простонародья обращаются к сильным мира сего:
— Прошу прощения у вашего высокопреосвященства за свою настойчивость. Вас ожидает столько людей, что мне бы ни за что к вам не попасть, не догадайся мой старый приятель Папарелли провести меня через эту дверь... А ведь я, зная вашу доброту, хочу просить ваше высокопреосвященство об огромном одолжении!.. Но сперва разрешите сделать вам небольшой подарок.
Кардинал слушал его очень серьезно. Он знавал этого священника в те времена, когда проводил каждое лето во Фраскати, на княжеской вилле, принадлежавшей роду Бокканера; при доме, отстроенном заново в шестнадцатом столетии, был чудесный парк с прославленной террасой, откуда открывался вид на римскую Кампанью, голую и необозримую, как море.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85