А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А иной раз помещают эмблему: голубку — что означает невинность, пальмовую ветвь — символ мученичества, или же рыбу: по-гречески это слово состоит из пяти букв, и каждая из них начинает собою одно из пяти греческих слов: Иисус Христос, Сын Божий, Спаситель.
Монах поднес мерцающее пламя свечи, и Пьер различил пальмовую ветвь — длинную черту, пересеченную более мелкими черточками, голубку, рыбу, обозначенную одним лишь контуром: вместо хвоста — зигзаг, вместо глаза — кружочек. Краткие надписи, выведенные неровными, крупными буквами, рукою людей простых и невежественных, разбегались вкривь и вкось.
Но вот они вошли в крипту — небольшую залу, где были обнаружены гробницы нескольких пап, в том числе и Сикста II — святого великомученика, в честь которого папа Дамасий поместил здесь великолепную эпитафию в стихах. По соседству, в таком же тесном подземелье, семейном склепе, позднее украшенном стенной росписью, показывали место, где было найдено тело святой Цецилии. Монах, продолжая пояснения, толковал рисунки на стенах, извлекая из них неопровержимые доказательства в пользу всяческих таинств и догм: крещения, евхаристии, воскресения Христова, воскрешения Лазаря, извержения Ионы из чрева кита, испытания Даниила во рву со львами; не упустил он и Моисея, высекающего воду из скалы, и безбородого Иисуса первых веков христианства, творящего чудеса.
— Как видите, это не выдумка, а самая доподлинная правда, так оно все тут и нарисовано!
Пьер слушал и все более удивлялся; отвечая на его вопрос, монах подтвердил, что первоначально катакомбы были простыми кладбищами, где не совершалось никаких религиозных обрядов. Лишь позднее, в четвертом веке, когда начали канонизировать мучеников, криптами стали пользоваться для богослужения. Точно так же и в спасительные убежища они превратились лишь в эпоху гонений, и тогда христиане вынуждены были замаскировать входы в эти катакомбы. До того доступ в них оставался свободным, ничего противозаконного в их существовании не было. И вот их доподлинная история: в течение четырех веков катакомбы служили местом захоронения, затем — спасительным приютом; разрушенные во время нашествий, они до восьмого века почитались святыней; потом, лишенные всех своих священных реликвий, они были преданы забвению, засыпаны землей, и в течение семи веков никто о них не вспоминал; когда же в пятнадцатом веке, в результате раскопок, катакомбы эти были обнаружены, находка показалась невероятной: то была своего рода историческая загадка, тайна которой раскрыта лишь в паши дни.
— Соблаговолите нагнуться, синьоры, — любезно продолжал монах. — В этой нише вы видите скелет, который остался совершенно нетронутым. Он находится здесь уже шестнадцать или семнадцать столетий, и это поможет вам понять, как хоронили покойников в те времена... Ученые говорят, что это, видимо, юная девушка... Скелет еще в прошлом году был в полной сохранности. Но череп, как видите, поврежден. Это какой-то американец ткнул в него тростью, желая удостовериться, что он не поддельный, и проломил его.
Дамы склонились над нишей; тусклое, колеблющееся пламя свечей озарило их бледные лица, на которых застыло выражение боязливой жалости. Особенно страдальческим казалось лицо дочери: полная трепетной жизни, с большими черными глазами и алыми губами, она сделалась почти жалкой. Все опять погрузилось во тьму, тоненькое пламя свечей выпрямилось, и среди гнетущего мрака длинных галерей вновь задвигались огоньки. Осмотр продолжался целый час, ибо проводник не упускал ни единой подробности и задерживался в облюбованных им уголках, охваченный таким рвением, словно от его усердия зависело спасение душ посетителей.
Пьер все шел за траппистом, и какой-то глубокий перелом наступил в его душе. Мало-помалу, чем больше он видел и понимал, тем больше удивление при взгляде на эту действительность, столь непохожую на ту, другую, приукрашенную писателями и поэтами, тем больше разочарование при виде этих кротовых нор — таких убогих, так грубо высеченных в красноватой породе, — уступали место сочувствию и умилению, от которых у него переворачивалось сердце. Волновала его не мысль о полутора тысячах мучеников, чей священный прах покоился в этих катакомбах. Волновало другое: сколько кротости, смирения, баюкающей надежды, сколько человечности таилось в такой смерти! Для первых христиан эти низкие темные галереи были всего лишь приютом временного сна. И тела умерших они не сжигали, как язычники, но погребали их, переняв у иудеев веру в воскресение во плоти; и счастливая убежденность в том, что смерть — это сон, благодатный отдых, ожидание вечного блаженства в награду за праведную жизнь, придавало этой подземной обители величие покоя, беспредельное очарование. Все говорило тут о мраке и безмолвии ночи, все спало в отрадной неподвижности, терпеливо ожидая грядущего пробуждения. Что могло быть трогательнее этих безымянных плит, терракотовых или мраморных, с краткой надписью, высеченной на камне «in расе» — «с миром». Исполнив долг свой, обрести наконец мир, уснуть с миром в чаянии вечного блаженства на небесах! И совершенное уничижение, с каким первые христиане готовы были вкусить этот мирный сон, делало их покой еще чудеснее. Все это было, конечно, весьма далеко от высокого искусства античности: могильщики неуклюже вырубали ниши где и как попало, художники высекали имя, неумело изображая пальмовую ветвь или голубку. Но из тьмы этого убожества, этой невежественности взывал голос нового человечества! Бедные, сирые, смиренные духом теснились под землею, покоясь вечным сном, а там, наверху, солнце делало свое дело. В смерти обрели они братство, дарованное милосердием: супруги зачастую покоились вместе, а в ногах у них — дитя; в безымянном потоке тонули могилы известных людей — какого-нибудь епископа или мученика; здесь, во мраке подземелья, царило самое трогательное равенство, оно было во всем: в одинаковости ниш, в бесхитростности ничем не разукрашенных плит, в простодушии и скромности этого прибежища смерти, где становились неотличимы друг от друга вереницы усопших. В надписях едва проскальзывала робкая похвала, такая осторожная, скупая: мужчина—«весьма достойный», «весьма набожный», женщина—«кроткая», «красивая», «целомудренная». От этих надписей веяло ароматом младенчества, безграничной, глубоко человечной нежностью; такова была смерть в ранней христианской общине, смерть, которая укрывала здесь до грядущего воскресения тех, кто не помышлял более о бренном мире.
И внезапно в памяти Пьера встали вчерашние гробницы, пышные гробницы по обе стороны Аппиевой дороги, выставлявшие напоказ властолюбивую гордыню целого народа. Они кичились своим великолепием, своей грандиозностью, эти усыпальницы, перегруженные мрамором, многословными надписями, роскошью скульптур, фризами, барельефами, статуями. Как помпезна эта аллея смерти среди плоской Кампаньи, эта триумфальная дорога в царственный Вечный город! Как непохожа она на подземную обитель первых христиан, обитель смерти, такой потаенной, кроткой, прекрасной и целомудренной! Тут — всего лишь сон, вожделенный покой, добровольное отдохновение, невозмутимая покорность, которой ничто не мешало в ожидании райского блаженства безропотно предаваться благодатному сумраку ночи; и все, даже утратившее свою красоту, умирающее язычество, даже неумелость простодушных ремесленников — все лишь усиливало очарование убогих кладбищ, вырытых глубоко, во мраке подземелья. Миллионы людей смиренно покоились в этой земле, словно пробуравленной осторожными муравьями, они уснули здесь на века и спали бы еще долго, храня свою тайну, убаюканные безмолвием и мраком, если бы другие люди не нарушили их покой, их жажду забвения, вторгшись до того, как трубный глас в день Страшного суда возвестил о воскресении. И тогда смерть заговорила о жизни, и не было ничего более живого, дышащего жизнью более сокровенной и трепетной, нежели эти подземные города с их безымянными, безвестными, бессчетными мертвецами. Могучим дыханием нового человечества повеяло некогда от этих подземелий, человечества, которому предстояло обновить мир. Так возникал иной мир, преисполненный самоуничижения, презрения к плоти, опасливой ненависти к природе, пренебрежения к радостям земным и преклонения перед избавительницей смертью, распахивающей райские врата. И чудилось, будто пурпурная кровь Августа, спесивая кровь всесильного владыки, канула в недра могильного сумрака и новая почва впитала ее.
Монаху настоятельно хотелось показать дамам лестницу Диоклетиана, и он рассказал им легенду о ней:
— Да, это истинное чудо!.. Погнались как-то раз воины этого императора за христианами, а те укрылись в катакомбах; воины упорно продолжали их преследовать, и вот лестница рухнула, все воины провалились... Ступеньки и теперь еще обрушены. Вы только взгляните, это в двух шагах.
Но дамам стало не по себе: разбитые усталостью, напуганные мраком подземелья и страшными рассказами монаха, они пожелали поскорее подняться наверх. К тому же тоненькие свечи догорали; очутившись снова перед лавчонкой с реликвиями, все зажмурились от ослепительного солнечного света. Девушка купила пресс-папье — осколок мрамора с выгравированной на нем рыбой, эмблемой Иисуса Христа, сына божия, спасителя рода человеческого.
После обеда Пьеру захотелось осмотреть собор св. Петра. Проезжая мимо в экипаже, он успел увидеть лишь огромную площадь с обелиском и двумя фонтанами, обрамленную монументальной колоннадой Бернини, которая четырьмя рядами колонн величественно опоясывает эту площадь. В глубине, укороченный и утяжеленный прямоугольным фасадом, встает собор, и все же могучий его купол заслоняет небо.
Под палящим солнцем раскинулись мощенные булыжником пустынные мостовые; вытоптанные, побелевшие от времени, поднимались отлогие ступени; и Пьер наконец вошел в собор. Было три часа, в высокие четырехугольные окна лились щедрые лучи солнца; слева, в капелле Климента, начиналась, видимо, вечерняя служба. Но, пораженный огромностью собора, священник ничего не слышал. Он медленно шел, обводя взглядом эти просторы, пытаясь охватить их безмерность. Гигантские кропильницы у входа, с пухлыми, как амуры, ангелами; главный неф, его огромный коробовый свод, украшенный кессонами; четыре циклопических столба средокрестия, поддерживающих купол; трансепты и апсида, своей обширностью не уступавшие иной церкви. Эта горделивая пышность, ослепительная, подавляющая роскошь поразили Пьера: сверкавший, как пламенеющее светило, купол блистал яркими красками и золотом мозаик; главный алтарь, воздвигнутый на месте гробницы святого Петра, увенчан был великолепным балдахином, бронза для которого взята из Пантеона; двойная лестница Раки, освещенная восемьюдесятью семью неугасимыми лампадами, спускается к алтарю; и мрамор, неимоверно расточительное изобилие, нагромождение самых необычайных оттенков мрамора — белого, цветного, всевозможного... О, роскошество многокрасочного мрамора, это безумство Бернини: великолепие плит, покрывающих пол и отражающих всю эту пышность; мрамор столбов, украшенных медальонами с изображениями пап, вперемежку с толстощекими ангелами, держащими тиару и ключи; стены, перегруженные сложными эмблемами с постоянно повторяющейся голубкой Иннокентия X; в нишах — колоссальные статуи во вкусе барокко; лоджии с балконами, загородка Раки с двойной лестницей, богатство алтарей и еще большее богатство гробниц! Все это — огромный неф, приделы, трансепты, апсида — блистало мрамором, источало сияние мрамора, сверкало изобилием мрамора, и не было такого уголка, даже самого крохотного, который не кичился бы заносчивой красотой мрамора. И базилика стояла торжествующая, неоспоримо прекрасная, грешников, что на месяц обеспечивает тем отпущение грехов. Но исповедующихся было очень мало, и священники, поджидая их в тесных деревянных коробках исповедален, что-то писали и читали, как у себя дома. Привлеченный сиянием восьмидесяти семи лампад, мерцавших подобно звездам, Пьер снова очутился перед Ракой. От главного алтаря с громадным и пышным балдахином, отделка и позолота которого стоили более полумиллиона, казалось, веяло надменной печалью одиночества; здесь положено было совершать богослужение только папе. Вспомнив, что в капелле Климента идет служба, Пьер удивился, что ничего не слышит. Он решил, что вечерня окончилась, и захотел в этом удостовериться. Но по мере приближения к капелле он все яснее различал едва уловимые, подобно вздохам, звуки, похожие на отдаленную мелодию флейты. Мелодия ширилась, но, только очутившись перед самым входом в капеллу, аббат распознал голос органа. Красные шторы на окнах как сквозь сито пропускали солнечный свет, и капелла, словно залитая багровым отблеском раскаленной печи, полнилась звуками торжественной музыки. Но музыка тонула, глохла в безмерности нефа, и, отойдя на полсотни шагов, уже нельзя было расслышать ни голосов, ни гудения органа.
Когда Пьер вошел, громадная церковь показалась ему совершенно пустой и мертвой. Потом он заметил несколько человек, их присутствие скорее угадывалось вдалеке. Редкие фигуры молящихся тонули в огромном пространстве и как бы растворялись в нем. С трудом передвигаясь от усталости, бродили с путеводителями в руках туристы. Посреди главного нефа, как в картинной галерее, сидел перед мольбертом художник и делал зарисовки. Гурьбой прошли французские семинаристы во главе с прелатом, который показывал им надгробия и давал пояснения. Но что значили полсотни, даже сотня людей в огромности этих просторов: едва приметные, люди были как черные муравьи, что растерянно мечутся, заблудившись на дороге. Пьер вдруг отчетливо вообразил себя в гигантской парадной зале, в торжественной приемной какого-нибудь громадного и пышного дворца. Через высокие четырех угольные окна без витражей лились потоки солнечных лучей, наполняя храм ослепительным, ликующим светом. Ни стула, ни скамьи — ничего, кроме нескончаемой глади чудесных голых плит, музейных плит, в зеркале которых отражался танцующий солнечный ливень. Ни укромного уголка, где можно сосредоточиться, ни сумрачного, пронизанного таинственностью закоулка, где хочется молитвенно преклонить колена. Повсюду яркий свет, победное, сияющее великолепие солнечного дня. И Пьер, неизменно с трепетом входивший под сень готических соборов, где в чаще колонн, погруженные в сумрак, рыдают толпы верующих, очутился в этом оперном зале, пустынном, озаренном полыханием золота и пурпура. Он, принесший с собой напоенное грустью воспоминание об архитектуре средних веков, об изваянных в камне изможденных святых, об искусстве, где все — сама душа, оказался среди этого парадного величия, грандиозной и бессодержательной пышности, где все — одна лишь плоть. Тщетно глаза его искали какую-нибудь простодушно верующую страдалицу, которая, преклонив колена в целомудренной полумгле, безмолвно беседует с незримым, вручая себя всевышнему. Перед ним лишь сновали усталые туристы, прелаты озабоченно водили юных священников, задерживаясь возле достопримечательностей, которые тем надлежало лицезреть; а в капелле слева все еще шла вечерняя служба, но до слуха посетителей доносилось лишь какое-то невнятное гудение, словно, проникая через своды, глухим прибоем докатывался снаружи колокольный звон.
Пьеру стало ясно, что перед ним всего лишь роскошный остов величественного колосса, от которого уже отлетело дыхание жизни. И чтобы снова вдохнуть в него жизнь, вернуть ему истинную душу, необходимы великолепие и пышность религиозных обрядов. Необходимы восемьдесят тысяч верующих, которых может вместить собор, грандиозные церемонии с участием папы, блистательные рождественские и пасхальные службы, процессии, шествия со святыми дарами во всей их нарядной оперной театральности. И молодому священнику вспомнилось прежнее великолепие этого храма: переполненная толпою верующих базилика, ослепительный кортеж с крестом и мечом впереди следует через толпу молящихся, приникших челом к плитам мозаичного пола, кардиналы шествуют попарно, словно боги плеяды: в кружевных стихарях, в сутанах и мантиях из красного муара, за ними — шлейфоносцы, несущие край мантии, и, наконец, папа, подобно всемогущему Юпитеру восседающий на обитых красным бархатом носилках, в красном бархатном, раззолоченном кресле, в белом бархатном облачении, золотой ризе, золотой епитрахили, золотой тиаре. Служители в сверкающих красных, шитых шелком одеждах несут церемониальное кресло-носилки. Над головою папы, единственного и державного властелина, машут громадными опахалами из перьев, как некогда махали ими слуги над головами кумиров древнего Рима.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85