А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

– А она, она какая грациозная! Ой, как мне хочется с ним хоть разок потанцевать… если ты позволишь.
И Завиловский, у которого не было поводов ревновать к Поланецкому, отвечал:
– Да танцуй сколько хочешь, сокровище мое! Я сам его к тебе приведу.
– Ах, как они замечательно танцуют, как замечательно! И этот вальс, как сладко от него сердце замирает… Просто плывут, а не танцуют.
То же впечатление было у Марыни, следившей, впрочем, за танцующей парой с чувством еще более неприятным, чем минутой раньше Завиловский: ей снова показалось, что муж смотрит на свою партнершу, как в тот раз, когда Свирский предположил, будто он скучает или раздражен. Но уж теперь-то ничего такого нельзя было предположить. Когда они проносились мимо, она видела, как крепко его рука обнимает ее стан, как овевает дыхание ее шею и раздуваются ноздри, а взгляд прикован к ее обнаженным плечам. Это могло ускользнуть от постороннего взгляда, но не от Марыни, которая умела читать по его лицу, как по книге. И свет ламп померк в ее глазах. Она поняла, какая это разница: не быть счастливой – и быть несчастной. Длилось это лишь миг, краткий, как такт вальса, как пауза между ударами сердца; но за этот миг она успела почувствовать, сколь все неверно и непрочно и что сама любовь может обернуться в будущем горьким, болезненным разочарованием. И ей стало страшно. На минуту как бы отдернулась завеса, открыв пред нею всю низость и подлость человеческую, неприглядную изнанку жизни. Ничего еще не произошло, абсолютно ничего, но Марыню охватило предчувствие, что может настать время, когда доверие ее к мужу развеется как дым.
Она попробовала отогнать подозрения. Стала себя убеждать, что он под обаянием музыки, а не партнерши. Не хотела верить собственным глазам. Стыд охватил за Стаха, ее Стаха, которым она всегда так гордилась, – и желание подавить всякое сомнение: ведь дело шло о вещах огромной важности, а такой вот пустяк, провинность, собственно, им еще не совершенная, может роковым образом сказаться на всей их дальнейшей жизни.
– Ах, Марыня! Муж твой и Тереза будто отроду вальсировали вместе. Вот великолепная пара! – раздался подле нее иронический голосок Анеты.
– Да, – выдавила Марыня через силу.
– Словно друг для друга созданы. На твоем месте я бы приревновала… – щебетала Основская. – А ты? Не ревнуешь, нет? А я вот ревнива – и не скрываю этого. Во всяком случае, была. Я знаю, Юзек меня любит, но даже любящие мужья такие фокусы выкидывают… И легко к этому относятся, а мы страдай, но им и горя мало. И лучшие – не исключение. Ох! Взять того же Юзека. Уж на что примерный муж, а я насквозь его вижу. Теперь-то я его штучки изучила, и меня смех только разбирает, – все они держатся одинаково глупо в таких случаях!.. Я сразу догадываюсь, что Юзек опять шалить начинает. Знаешь как?
Марыня глаз не сводила с мужа; пройдя еще круг с Терезой Машко, он пригласил Линету. И сразу она почувствовала огромное облегчение: ей показалось, Стах и на Линету смотрит точно так же. Подозрения стали рассеиваться, и ей пришло на ум: коли она плохо о нем судит, значит, сама плохая. До сих пор ей не приходилось видеть его танцующим; может, у него вообще такая манера танцевать?
Основская все не отходила.
– Знаешь, как я о шалостях его догадываюсь?
– Как? – спросила Марыня, приободрясь.
– Сейчас научу. Если у него совесть нечиста, он для отвода глаз тут же наговаривает на других. Ах, Юзек, святая простота! Это их излюбленная метода. Все они хитрят, даже самые лучшие!
И удалилась в уверенности, что сделала ловкий ход в шахматной партии, именуемой светской жизнью. И надо отдать ей должное, ход был действительно удачный. Марыня окончательно была сбита с толку, не зная, что и думать обо всем этом. Вдобавок она чувствовала страшную физическую усталость. «Я нездорова и раздражена, – сказала она себе, – вот мне и чудится невесть что». Усталость возрастала с каждой минутой. И весь вечер стал казаться ей каким-то кошмаром. По словам Стася, Анета неверна мужу, а по ее словам, все мужья изменяют женам; он с вожделением смотрит на жену Машко, Анета же с Коповским на «ты». И еще это мельканье танцующих пар, однообразная мелодия вальса, влюбленные лица жениха и невесты – и внезапная гроза. Какое нагромождение впечатлений, какая фантасмагория! «Я нездорова», – мысленно повторяла Марыня. Но вместе с тем чувствовала, что теряет душевное спокойствие и вечер этот запомнится ей как несчастливый в ее жизни. Захотелось скорее домой, но, как назло, на дворе бушевала гроза. «Домой, домой!» И хоть бы Стах доброе, ласковое слово сказал! Она не желала слышать ни о Терезе Машко, ни об Основской, пусть скажет об их общем, взаимном, самом дорогом.
«Ах, как я устала!»
Поланецкий между тем подошел, и при виде ее бледного, измученного лица участие проснулось в его добром от природы сердце.
– Бедняжка, – сказал он, – тебе спать пора. Вот дождик поутихнет, и поедем домой. Ты грома не боишься?
– Нет. Посиди со мной.
– Летняя гроза, она быстро пройдет. Да ты сонная совсем!
– Мне вообще, наверно, не стоило приезжать. Я так нуждаюсь в покое, Стах!
У него заговорила совесть, он был зол на себя. И хотя далек был от мысли, что ее слова имеют отношение к нему и она по его поведению догадывается, что он увлечен Терезой, все же понял: приметь она что-то – и навсегда лишится по его вине всякого покоя. И не будучи совсем уж испорченным, испугался и устыдился.
– Ну их, эти танцы! – сказал он. – Буду лучше дома сидеть, сокровище свое беречь.
Тон был столь искренний, что она, зная его, вздохнула облегченно, оставив всякие сомнения.
– Когда ты со мной, – сказала она, – мне намного лучше. А то совсем скверно стало. Тут подходила Анета; но что ей до меня! Нездоровому всегда хочется, чтобы рядом был надежный, близкий человек. Ты, может, будешь смеяться над тем, что я сейчас скажу, – сама понимаю, как чудно в гостях и спустя столько времени после свадьбы говорить вдруг такие вещи, пусть это моя причуда, – но я должна тебе сказать: ты мне очень нужен, и я тебя очень люблю.
– И я тебя люблю, дорогая, – ответил он, и в сознании его пронеслось: лишь любя ее, можно сохранить уважение к себе и душевный покой.
Ливень меж тем почти прекратился, только окна еще нет-нет да и озарялись бледно-голубыми сполохами. Бигель, сыграв напоследок прелюдию Шопена, пустился рассуждать о музыке с Завиловским и Линетой.
– Вот Букацкий придумывал разделять женщин на разные типы, а у меня есть свой, музыкальный критерий, – сказал он глубокомысленно. – Некоторые душой понимают музыку, а другие умом, поверхностно, и таких я боюсь.
Короткая летняя гроза миновала через четверть часа, небо очистилось, и гости стали разъезжаться. Остался лишь Завиловский, чтобы наедине пожелать спокойной ночи своей невесте.
Поланецкий, тревожась за Марыню, велел ехать шагом. А в ее измученном воображении возникало лицо мужа, танцующего с Терезой Машко, в ушах звучали слова Анеты: «Все они хитрят, даже самые лучшие!» Но Поланецкий привлек ее к себе, обнял и не отпускал всю дорогу, и беспокойство ее понемногу улеглось. Очень хотелось задать ему какой-нибудь наводящий вопрос, чтобы он догадался и успокоил ее. Но потом подумалось: «Не любил бы меня – не стал бы и заботиться. Скорее уж он способен на жестокость, чем на притворство. Не буду ни о чем спрашивать сегодня».
А Поланецкий, видимо, под влиянием своих чувств и мыслей осознав, что лишь с нею одной возможны настоящая любовь и счастье, наклонился к ней и осторожно поцеловал в щеку.
«И завтра не скажу ему», – подумала Марыня, прижимаясь головой к его плечу.
«И вообще никогда не скажу», – решила она в следующую минуту.
И, не в силах превозмочь душевную и физическую усталость, закрыла глаза и уснула на плече у мужа, еще не доехав до дома.
В это самое время пани Бронич, сидя в гостиной, все поглядывала на застекленную дверь балкона, куда жених с невестой вышли подышать свежим воздухом и проститься друг с другом без свидетелей. Ночь после грозы была светлая, напоенная запахом мокрой листвы, небо усеяно звездами, которые после дождя сияли, как омытые слезами. Некоторое время оба молчали, потом заговорили о своей бесконечной любви.
– Милая моя, любимая! – сказал Завиловский, вытянув руку, на которой поблескивало обручальное кольцо. – Смотрю я на это кольцо и не могу насмотреться. До сих пор мне все это казалось сном, а теперь я отваживаюсь верить, что ты будешь моей женой.
Линета приложила к его руке свою, так что два кольца оказались рядом.
– Да, я уже не прежняя Линета, я твоя невеста, – ответила она томным голосом. – Вот странно, эти кольца как будто обладают волшебной силой, связывают на всю жизнь.
Сердце Завиловского исполнилось счастья и блаженного покоя.
– Потому что в них – наши души, – сказал он, – меняясь кольцами, мы меняемся душами: ты берешь мою, а я – твою. Их золото – залог любви и верности…
– Любви и верности… – отозвалась она, как эхо.
Он обнял ее, прижав к груди, и долго стоял неподвижно перед тем, как проститься. Окрыленный любовью, высоко вознесся он душой и прощался с невестой, словно творя обряд поклонения божеству.
«Спокойной ночи» – говорил он благословенным этим рукам, которые дали ему столько счастья; «спокойной ночи» – сердцу, которое его полюбило; «спокойной ночи» – устам, что произнесли слова любви; «спокойной ночи» – этим чистейшим очам, которые светились взаимностью… И душа его словно отлетела, незримым нимбом осияв обожаемую головку, которая была ему дороже всего на свете.
– Спокойной ночи!..
И минуту спустя пани Бронич остались с панной Кастелли вдвоем.
– Устала деточка? – спросила тетушка, глядя на племянницу, словно только что пробудившуюся ото сна.
– Ах, тетя, я к звездам летала, а это так далеко!

ГЛАВА L

Завиловский вправе был теперь сказать себе, что и поэтам выпадает счастливый жребий. Правда, после помолвки ему не раз приходило в голову, что надо бы подумать об устройстве дома, средствах на венчание и свадьбу, но, имея самое отдаленное представление о таких вещах и будучи влюблен, он относился к ним, как к еще одной жизненной трудности, которую придется преодолеть, а их столько было преодолено, что оставалось только верить в свои силы, не заботясь ни о чем другом.
Зато за него позаботились другие. Старик Завиловский, отдававший должное его таланту, но твердо убежденный, что у поэтов ветер гуляет в голове, пригласил на совет Поланецкого.
– Скажу откровенно: юноша мне нравится, хотя отец его, извините за выражение, отпетый был шалопай: кроме карт, женщин да лошадей, ничего для него не существовало!.. Вот и покарал господь еще при жизни. Но сын по его стопам не пошел – и не только имени своего не уронил, а еще и прославил. Другие родственнички этим меня не радуют, и в завещании я его не забуду, но хотел бы и сейчас, пока еще, слава богу, жив, ему помочь: тоже как-никак родня, хоть и дальняя, наше имя-то, вот что главное!
– Мы уже об этом думали, – ответил Поланецкий, – но не так это просто. Стоит только намекнуть о помощи, и он сразу в амбицию, самого терпеливого человека из себя может вывести.
– Гордости ему не занимать стать, – сказал старик с видимым удовольствием.
– Вот именно. Он у нас книги и деловую переписку ведет, и, хотя работает совсем недавно, мы с моим компаньоном его полюбили и предложили ссудить деньгами. «Возьми, – говорим, – тысячи две-три на расходы и обзаведение в рассрочку на три года, а отдавать будешь из того, что за свои книжки выручишь». Но он отказался. Знает, дескать, свою невесту, уверен, что она в его положение войдет, – и не захотел. Основский тоже собирался взаймы ему предложить, но мы отсоветовали, – если наперед ясно, что бесполезно… Задачка не из легких.
– Может, у него какие средства есть?
– И да, и нет. Недавно узнали мы, что мать оставила ему около двадцати тысяч, но он на проценты с этого наследства содержит отца в доме для душевнобольных и капитала этого не хочет касаться. И правда, не трогает: до поступления к нам он очень нуждался, форменным образом с голода помирал, но не взял ни копейки. Такой уж характер! Понимаете теперь, почему мы его так уважаем. Сейчас он, кажется, что-то пишет и хочет на это покрыть издержки на обзаведение. Может, и удастся. Он теперь пользуется известностью.
– Это еще вилами на воде писано! – сказал старик. – Известностью пользуется? Ну и что… В карман ее не положишь.
– Ну, не совсем так. Только это дело нескорое.
– Стесняется, наверно, брать, вы же ему не родня.
Поланецкий покачал головой.
– Верно, не родня, но знакомы с ним дольше вас и знаем лучше.
Не привыкший, чтобы ему прекословили, Завиловский повел своими седыми усами и недовольно засопел. Впервые в жизни приходилось ему ломать голову, как заставить того, кому он хочет дать денег, принять их. Это удивляло его, сердило и вместе с тем нравилось. Вспомнил он, не говоря ничего Поланецкому, сколько раз оплачивал векселя Завиловского-отца, и какие векселя! И вот яблоко упало так далеко от яблоньки, что новых, непредвиденных хлопот не оберешься.
– Ну что ж, – помолчав, сказал старик, – бог, стало быть, не оставляет нас своими милостями, коли так изменилось молодое поколение… Не знаешь, с какого бока к ним и подступиться!..
И лицо его осветилось неподдельной радостью. Будучи по натуре неистребимым оптимистом и найдя реальный довод себе в оправдание, он повеселел.
– Сам черт об него зубы сломает, – сказал он. – Как камень, тверд, ох, шельмец!.. И способный, бестия! А главное, упорный: характер, характер есть. – Он сделал большие глаза и, вытянув губы, будто собираясь присвистнуть, покрутил головой. – А тоже ведь шляхтич. Вот вам, пожалуйста! Видит бог, такого от нашего брата не ожидал!
– Ничего не поделаешь, придется, видно, панне Кастелли к нему приноравливаться, – сказал Поланецкий.
– Ну, это еще как сказать! – поморщился старик. – Захочет приноравливаться или не захочет – кто ее там знает! Пока молода, все нипочем, только надолго ли хватит? И потом, тетка у нее и покойничек услужливый – вякнет из-под земли, поди-ка с ним потолкуй!.. Людей, которые своим трудом состояние нажили, я, видит бог, уважаю, но уж кто из приказчиков выбился, а делает вид, будто весь век в хоромах жил, тот без хором не успокоится. Такой и покойный Бронич был. Суетные оба не в меру, и девочка этим воздухом дышала. Богатство и роскошь – вот что всегда их привлекало. Игнаций их с этой стороны не знает, да и вы тоже. Вот она, – кивнул он на дочь, – если даст слово – на чердаке будет жить. А там ни за что нельзя поручиться.
– Да, я их знаю мало, – сказал Поланецкий, – говорят про них разное, а мне важно было бы разобраться в них ради Игнация.
– Разобраться в них? Я вот давно их знаю, а тоже не больно-то разобрался. По словам самой старухи, святые, достойнейшие женщины! А уж благочестивые – у-у! Хоть при жизни к лику святых причисляй!.. Но дело-то видите ли какое: иные женщины в сердце бога носят и заветы веры, а иные – им же несть числа – из религии спорт, что ли, делают. Вот оно как!
– Это вы очень верно подметили, – засмеялся Поланецкий.
– А что? Разве не так? – спросил Завиловский. – Я всякое в жизни повидал… Но вернемся к делу. Так можете вы мне какое-нибудь средство посоветовать, чтобы убедить этого дикаря взять деньги, или не можете?
– Нужно пораскинуть мозгами, пока ничего на ум не приходит.
Тут Елена, которая, сидя в стороне, молча вышивала по канве, будто и не слыша разговора, подняла свои холодные стальные глаза и сказала:
– Есть очень простой способ.
Старик взглянул на нее.
– Ого, уже и нашла! Что же это за способ?
– Положите в банк капитал на имя его отца.
– Уж лучше бы ты помалкивала. Я уже и так сделал для его отца предостаточно, хотя и видеть его было тошно, а сейчас для Игнация хочу, а не для него.
– Да, но если проценты с этого капитала до конца жизни обеспечат его отца. Игнаций сможет располагать деньгами, оставленными матерью.
– А ведь верно, ей-богу, верно! – изумился старик – Вот глядите: мы с вами головы ломали, а она – нашла. Ей-богу, верно!
– Панна Елена совершенно права, – сказал Поланецкий, глядя на нее с интересом, но она опять склонила над вышиванием свое безучастное, как бы до времени увядшее лицо.
Марыня и Бигели очень обрадовались такому обороту дела, давшему им повод также посудить-порядить о Елене Завиловской. Некогда пользовалась она репутацией холодной, надменной барышни, выше всего ставящей светские условности, но любовь якобы растопила лед в ее сердце, окончившись, однако, трагически, и светская эта особа превратилась в странную женщину, чуждающуюся людей, замкнувшуюся в себе и своем горе. Иные превозносили ее за благотворительность, но добрые дела она, если и делала, скрывала столь искусно, что никто толком о них не знал. Замкнутость ее, которую легко было принять за высокомерие, отталкивала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73