А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Тебе кланяется старик Плавицкий, – перебил Бигель. – Вот он никого, кроме себя, не любит.
– Это, пожалуй, верно; но у него не хватает ума и смелости сказать себе, что ничего дурного и предосудительного в этом нет. Напротив, он убежден в обратном, и это его тяготит. У нас даже такой, как он, вынужден притворяться, будто к кому-то или чему-то неравнодушен.
– А ты будешь сегодня у пани Эмилии?
– Непременно! Установить, что у тебя лихорадка, – еще не значит излечиться от нее.
В тот день он дважды заходил к Плавицким; в первый раз не застал Марыню и пани Эмилию дома, а Плавицкий на вопрос, где дочь, с подобающим случаю патетическим смирением ответил: «У меня теперь нет дочери!» Поланецкий, боясь сорваться и наговорить дерзостей, поспешно удалился и пришел вечером.
На этот раз к нему вышла Марыня, сказав, что пани Эмилия заснула, впервые после похорон. Сообщая об этом, она не отнимала у него руки, что, несмотря на полную сумятицу в мыслях, не ускользнуло от внимания Поланецкого. Он заглянул вопросительно ей в глаза; она слегка покраснела. Оба сели, и между ними завязался разговор.
– Мы на Повонзках Кладбище в Варшаве.

были, – сказала Марыня, – я пообещала Эмильке ежедневно ездить с ней туда.
– А хорошо ли напоминать ей каждый день о покойной, раны бередить?
– Ах, да разве они затянулись, – отвечала Марыня. – И потом, как ей в этом отказать? Я тоже подумала сначала, ей будет очень тяжело; но убедилась, что это не так. Она выплакалась на кладбище, и ей стало легче. А на обратном пути все вспоминала Васковского, что он ей сказал тогда – это ее единственное утешение, единственное!
– Пусть хоть этим утешается, – отвечал Поланецкий.
– Знаете, первое время я избегала упоминать о Литке, но она сама о ней непрерывно говорит. И вы тоже не бойтесь разговаривать с ней о девочке, это ей доставляет облегчение. – И понизив еще больше голос, Марыня продолжала не совсем уверенно: – Она все казнит себя за то, что в последнюю ночь послушалась доктора и пошла спать. Жаль потерянных мгновений, которые она могла бы провести с Литкой, вот что не дает ей покоя. Сегодня, когда мы вернулись с кладбища, она все до мельчайших подробностей стала выспрашивать: как Литка выглядела, долго ли спала, принимала ли лекарство, что говорила при этом, разговаривала ли с нами… И заклинала меня передать каждое слово.
– И вы ей рассказали?..
– Да.
– Как же она к этому отнеслась?
– Расплакалась.
Они замолчали. Марыня первая нарушила затянувшееся молчание.
– Пойду посмотрю, как она. – Но тотчас вернулась со словами: – Слава богу, спит.
В тот вечер Поланецкий так и не видел пани Эмилию – она впала словно в летаргический сон. При прощании Марыня опять пожала ему руку, долго и крепко.
– Вы не сердитесь на меня за то, что я сказала Эмильке о последней Литкиной просьбе? – спросила она робко.
– Я не о себе сейчас думаю, а о пани Эмилии, – сказал Поланецкий. – И если ей от этого легче, я могу быть вам только признателен.
– Значит, до завтра?
– До завтра.
Поланецкий попрощался и подумал, спускаясь по лестнице: «Она уже считает себя моей невестой».
Так оно и было. Марыня действительно смотрела на него, как на жениха. Безразличен он ей никогда не был; сама степень ее обиды и недоброжелательства указывала на это. И если себе он во время болезни и похорон Литки казался воплощением эгоизма, в ее глазах он был сама доброта, добрее всех. Остальное довершили Литкины слова. Сердце ее было открыто для любви, и теперь, связав себя обещанием, поклявшись Литке перед смертью любить ее друга и выйти за него, она, по ее представлению, должна была бы, и не любя, полюбить Поланецкого. Любить его стало как бы обязанностью, долгом. Ибо жить для нес, как для цельной женской натуры, которые пока еще не перевелись, означало исполнять долг, причем не только добровольно, но и самоотверженно.
Понимаемый так долг сам порождает любовь, которая светит и греет, как солнце, умиротворяет, как ясное голубое небо. И жизнь уподобляется тогда не колючему, сухому терновнику, а пышному, благоухающему цветку.
Вот какая способность к жизни и счастью заложена была в этой выросшей в деревне, но здравомыслящей и тонко чувствовавшей девушке.
И когда Поланецкий ушел, она мысленно уже не называла его иначе, как «Стах». И в самом деле, в ее представлении он был теперь ее Стахом.
А Поланецкий машинально все повторял про себя перед сном: «Она считает себя моей невестой».
Смерть Литки и переживания последних дней оттеснили Марыню не только в мыслях, но и в сердце его далеко на задний план.
Теперь же он снова стал думать о ней и о своем будущем. И целый рой вопросов окружил его, ответить на которые он был не в состоянии, во всяком случае, сейчас.
Они его просто пугали, у него не было ни сил, ни желания опять возлагать на себя прежнее бремя. Опять начинать сначала, возвращаться в этот заколдованный круг, чтобы тревожиться и терзаться, стремиться к чему-то, что приносит лишь разочарование, мучиться любовью? Не лучше ли проверять с Бигелем счета, наживать деньги, а потом махнуть в Италию, как Букацкий, или еще куда-нибудь, где можно наслаждаться солнцем, искусством, пить вино, способствующее пищеварению, а главное, жить среди людей, тебе безразличных, чье счастье не согреет сердца, но зато и горе, смерть не заставят пролить ни слезинки.

ГЛАВА XX

Несмотря на душевные переживания Поланецкого, фирма процветала. Благодаря здравомыслию Бигеля, его осмотрительности и аккуратности дела велись безупречно, и у клиентов не было поводов для недовольства, жалоб и нареканий. Известность их торгового дома день ото дня росла, сфера его деятельности постепенно, но неуклонно расширялась, и положение упрочивалось. Поланецкий, хотя и лишился спокойствия, работал не меньше Бигеля. Утренние часы он ежедневно проводил в конторе, и чем тяжелей было у него на душе, чем запутанней становились их отношения с Марыней после ее переезда в Варшаву, тем с большим рвением он трудился. Эта утомительная и порой требовавшая большого умственного напряжения работа, никак, однако, не касавшаяся его терзаний и не растравлявшая их, стала в конце концов для него чем-то вроде тихой пристани, где он мог укрыться от житейских бурь. И он даже ею увлекся. «Тут, по крайней мере, знаешь, что делаешь и чего добиваешься, – говорил он Бигелю, – тут все предельно ясно, и если работа и не заменит мне счастья, деньги дадут независимость и свободу, и чем разумней ими пользоваться, тем лучше». Последние события лишь утвердили его в этом. И в самом деле, сердечные привязанности приносили только неприятности. Плод их был горек, тогда как деловые успехи были истинной усладой и надежной защитой от невзгод. Во всяком случае, ему хотелось так думать, хотя это было и не так. Он сам понимал, что свести свою жизнь к занятиям в конторе – значит обеднить ее, но сам же себя убеждал: раз иного выхода нет, благоразумней удовольствоваться этим; лучше быть преуспевающим коммерсантом, чем неудачливым идеалистом. И после смерти Литки твердо решил искоренять в себе душевные порывы, которые все равно обречены оставаться безответными и доставлять одни огорчения. Бигель, разумеется, одобрял такую перемену в умонастроении своего компаньона, поскольку она шла на пользу дела.
Однако Поланецкий не мог за несколько недель перемениться настолько, чтобы охладеть ко всему, что еще недавно было ему дорого. И время от времени ходил на Литкину могилу, к надгробью, которое бывало уже по-зимнему заиндевелым по утрам. Дважды встречал он на кладбище пани Эмилию с Марыней и один раз отвез их в город. Пани Эмилия поблагодарила его по дороге за память о дочке, и Поланецкий обратил внимание на ее почти спокойный тон. Причина стала ему ясна, когда она сказала при расставании: «Я все думаю, что в сравнении с вечностью разлука наша – как мгновенье ока, и Литка поэтому не тоскует; вы даже представить себе не можете, какое это утешение для меня!» «Да уж, чего не могу, того не могу», – сказал про себя Поланецкий. Но убежденность пани Эмилии его поразила. «Если это обман, – подумалось ему, – то обман во спасение, ведь даже в смерти понуждает он искать силы для жизни…»
И Марыня в первом же разговоре с ним подтвердила: да, пани Эмилия живет только этой надеждой, которая смягчает ее горе. По целым дням только о том и говорит, повторяя с какой-то одержимостью; разлука для живущих жизнью вечной – лишь краткий миг. И эта одержимость Марыню начинала даже беспокоить.
– Так говорит, будто Литка жива и они не сегодня завтра увидятся.
– Но в этом ее спасение, – заметил Поланецкий. – Васковский оказал ей огромную услугу. Пусть думает как хочет, вреда от этого не будет.
– Да она и права, ведь так оно и есть.
– Не будем об этом спорить.
Хотя Марыню беспокоила навязчивость, с какой пани Эмилия возвращалась к мысли о жизни вечной, она сама ее разделяла, и скептицизм, сквозивший в словах Поланецкого, немного ее покоробил и огорчил.
Но, не желая этого показывать, она перешла на другое.
– Я отдала увеличить фотографию Литки. И из трех карточек, которые вчера принесли, одну решила отдать Эмильке. Хотя сперва побоялась, не слишком ли это ее взволнует. Но теперь вижу, что это, наоборот, будет ей очень приятно.
Марыня подошла к этажерке с книгами, на которой лежали завернутые в папиросную бумагу фотографии, и, присев к маленькому столику рядом с Поланецким, принялась их развертывать.
– Эмилька вспомнила, как Литка незадолго перед смертью говорила: хорошо бы нам всем троим стать березками и расти рядышком. Помните? – спросила она.
– Помню. Ее еще поразило, что деревья живут так долго. И она задумалась, каким бы хотела стать, и решила: березкой, она ей особенно нравилась.
– А вы сказали, что хотели бы расти рядом… И мне захотелось здесь, на паспарту, нарисовать березы. Видите, даже начала, но плохо получается, давно не рисовала, и потом, я не умею так, по памяти.
И она показала Поланецкому березы, нарисованные акварелью на одной из фотографий, низко склонясь над нею, так как была немного близорука, и на мгновенье коснувшись волосами его виска.
Для него она давно уже была совсем не той Марыней, о которой он мечтал вечерами, возвратясь от пани Эмилии, и которая владела всеми его помыслами. Это время прошло, и мысли его были заняты другим. Но тот тип женщин, к которому она принадлежала, по-прежнему необычайно волновал его как мужчину. И когда волосы коснулись его виска и он совсем близко увидел ее матовое, чуть зарумянившееся личико, склоненный над рисунком стан, влечение к ней вспыхнуло с прежней силой, и кровь стремительней побежала в жилах, разгорячая воображение.
«А что, если сейчас поцеловать ее в глаза, в губы… – промелькнуло в голове. – Интересно, как она к этому отнесется?»
И им вдруг овладело страстное искушение уступить этому порыву, пускай даже и оскорбительному для нее. Хотя бы такой ценой вознаградить себя – и отомстить ей за долгое пренебрежение, за все горе, волнения и неприятности, которые он по ее милости испытал.
– Сегодня мне это кажется еще хуже, – продолжала меж тем Марыня, рассматривая рисунок. – К сожалению, деревья уже облетели, а я только с натуры умею рисовать.
– Нет, совсем не плохо, – возразил Поланецкий. – Но если эти березы должны изображать пани Эмилию, Литку и меня, почему же их четыре?
– Четвертая – это я, – немного смешавшись, ответила Марыня. – Мне тоже хотелось бы когда-нибудь расти вместе со всеми вами…
Поланецкий кинул на нее быстрый взгляд, а она торопливо заговорила, заворачивая фотографии:
– У меня столько воспоминаний связано с Литкой… В последнее время мы с ней и с Эмилькой почти не разлучались… И теперь Эмилька мне самый близкий человек… Я была им другом, как и вы… Не знаю, как бы это сказать… Нас было четверо, осталось трое, и общая память нас связывает… Литка нас связывает. Как вспомню о ней, тотчас начинаю думать об Эмильке и о… вас. Потому и нарисовала четыре березки. И фотографии три заказала, видите: одна Эмильке, другая мне, третья вам.
– Спасибо, – ответил Поланецкий.
– В память о ней, – крепко пожав протянутую им руку, сказала она, – мы должны простить друг другу все взаимные обиды.
– Я уже о них забыл, – отвечал Поланецкий. – Что до меня, я стремился к этому задолго до Литкиной смерти.
– Моя вина, что этого не случилось, простите меня.
Теперь она протянула ему руку. Поланецкий хотел было поднести ее к губам, но заколебался и вместо этого спросил:
– Итак, мир?
– И дружба, – сказала Марыня.
– И дружба.
Глаза ее светились тихой радостью, сообщая лицу такое доброе, доверчивое выражение, что Поланецкому невольно вспомнилась та, прежняя Марыня в лучах заходящего солнца на веранде кшеменьской усадьбы.
Но после Литкиной смерти подобные воспоминания казались ему неуместными, поэтому он поднялся и стал прощаться.
– Вы не останетесь у нас на вечер? – спросила Марыня.
– Нет, мне пора.
– Я скажу Эмильке, что вы уходите, – сказала она, направляясь к двери в соседнюю комнату.
– Она о Литке думает или молится, иначе сама бы пришла. Не надо ей мешать, а я приду завтра.
– И завтра приходите, и каждый день, хорошо? Помните, вы теперь для нас «пан Стах», – сказала Марыня, подходя к нему и с нежностью заглядывая в глаза.
Уже второй раз назвала она его так после Литкиной смерти, и Поланецкий задумался по дороге домой:
«Она ко мне очень переменилась. Держится так, словно уже моя невеста, и все оттого, что дала обещание умирающей девочке. Обязалась меня полюбить – и обязательно себя заставит! Ну, таких у нас хоть отбавляй!»
И внезапная злость охватила его.
«Знаю я эти рыбьи натуры с холодным сердцем и экзальтированной головой, набитой так называемыми принципами. Все ими делается из принципа, во имя долга, а чувств – ровно никаких! Я мог бы дух испустить у ее ног и не добиться ничего, но раз уж долг повелевает полюбить меня, она полюбит, причем всерьез».
В заграничных своих странствиях – или, во всяком случае, в прочитанных романах – Поланецкий сталкивался, видимо, совсем с иными женщинами. Но тут в нем пробудился здравый смысл.
«Послушай, Поланецкий, – заговорил голос рассудка, – но этим как раз и отличаются избранные, преданные натуры, на которые можно положиться, с кем можно связать свою жизнь. Не сходи с ума! Тебе ведь жена нужна, а не мимолетная любовная интрижка». Но Поланецкий не внял своему внутреннему голосу и продолжал упорствовать.
«Хочу, чтобы меня любили ради меня самого».
«Но ведь не важно, за что полюбили, – стал увещевать рассудок, – со временем полюбят и ради тебя самого, это в порядке вещей, важно, что после стольких перипетий и взаимных обид пали вдруг преграды, вот это почти что чудо, поистине божий промысел». Но Поланецкий все дулся.
Наконец на помощь рассудку пришло чувство – то влечение, которое он испытывал к Марыне, делавшее ее желанней всех остальных.
«Любишь ты ее или нет, – говорило оно, – но сегодня, когда ты ощутил ее близость, у тебя дыхание захватило. Отчего же тебя не бросает в дрожь рядом с другой женщиной? Подумай-ка!»
Но у Поланецкого был на все один ответ: «Рыба! рыба с принципами!»
Однако в голове опять промелькнуло: «Лови же ее, если она все-таки предпочтительней остальных. Другие женятся, пора и тебе. Да и чего тебе, собственно, нужно?.. Той любви, над которой ты первый готов посмеяться? Ну, хорошо, любовь угасла, но осталось влечение и убеждение: она – девушка честная и надежная».
«Да, но любовь, безразлично, от ума она или от сердца, – размышлял он, – дает решимость, а какая у меня решимость? Одни колебания, сомнения, которых раньше не было. И вообще, надо еще взвесить, что лучше: панна Плавицкая или приходно-расходное сальдо фирмы „Бигель и Поланецкий“? Деньги – это могущество и свобода, а свободой вполне можно воспользоваться, лишь когда руки не связаны и сердце не занято».
Поглощенный этими мыслями, пришел он домой и лег спать. Во сне привиделись ему березы на песчаных косогорах, ясные голубые глаза, и повеяло теплом от лица, обрамленного темными волосами.

ГЛАВА XXI

Несколько дней спустя, когда Поланецкий собирался утром в контору, к нему пожаловал Машко.
– У меня к тебе просьба, даже две, – сказал он. – Начну с денежной, тут легче сказать «да» или «нет».
– Финансовыми делами я, мой дорогой, занимаюсь в конторе, поэтому начни лучше со второй.
– Контора ваша тут ни при чем, просьба у меня частная. Деньги мне нужны, потому что я, как ты знаешь, женюсь. Расходов у меня больше, чем волос на голове, и вдобавок уйма неотложных платежей. И тебе платить тоже подходит срок – первый взнос по кшеменьской закладной. Так вот, не можешь ты отложить этот платеж еще на квартал?
– Если говорить совершенно откровенно, могу, но не хочу.
– Откровенность за откровенность: а что если я не уплачу в срок?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73