А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


«Лучшее, что можно придумать, – это искренность и простота», – решил он, сам не заметив, как очутился перед «Римом».
Сердце у него забилось сильнее.
«Хорошо бы их не оказалось дома, – промелькнуло у него в голове. – Оставлю визитную карточку и посмотрю, отдаст мне визит Плавицкий или нет». Но тут же сказал себе: «Не трусь!» – и вошел в гостиницу.
Узнав у портье, что Плавицкий у себя, он послал визитную карточку, и его тотчас попросили подняться в номер.
Плавицкий сидел за столом и писал письма, посасывая трубку с большим янтарным мундштуком. При появлении Поланецкого он поднял голову и, глядя на него через пенсне в золотой оправе, сказал:
– Милости прошу!
– Я узнал от Бигеля, что вы в Варшаве, и пришел засвидетельствовать свое почтение.
– Очень мило с твоей стороны, – отвечал Плавицкий, – я, по правде говоря, от тебя этого не ждал. Мы плохо с тобой расстались, причем по твоей вине. Но если ты почел своей обязанностью навестить меня, я как старший снова принимаю тебя в свои объятия.
Но объятий на этот раз не последовало, старик ограничился тем, что протянул через стол руку Поланецкому, которую тот пожал, подумав про себя: «Как же, тебя навестить, ничем я тебе не обязан».
– Переезжаете в Варшаву? – после небольшой паузы спросил он.
– Да. Всю жизнь вот в деревне провел, привык с петухами вставать, хлопотать по хозяйству… Нелегко мне будет привыкать к вашей Варшаве. Но девушке не годится жить затворницей, и пришлось эту жертву принести; впрочем, мне это не впервой.
Поланецкий две ночи провел в Кшемене и был свидетелем, что Плавицкий вставал около одиннадцати, а хлопоты его… они хозяйства не касались; но он промолчал: его мысли были заняты другим. Из номера Плавицкого открытая дверь вела в соседнюю комнату, – должно быть, Марынину. Косясь на эту дверь, Поланецкий подумал вдруг, что Марыня вообще может не выйти к нему.
– А панну Марыню буду я иметь честь повидать? – спросил он.
– Марыня пошла квартиру посмотреть, которую я утром приискал. Сейчас вернется, это недалеко. Квартирка, скажу я тебе, – просто загляденье! У меня будут кабинет и спальня, у Марыни – тоже славная комнатка. Столовая, правда, темновата, зато гостиная точно бонбоньерка…
И он многословно принялся описывать квартиру, точно довольный ребенок или предвкушающий наслаждение сибарит.
– Только приехал – и квартиру нашел. Варшаву я хорошо знаю, мы с ней старые знакомые, – заключил он.
В соседнюю комнату кто-то вошел.
– Наверно, Марыня, – сказал Плавицкий и спросил громко: – Марыня, ты?
– Я, – отозвался молодой голос.
– Иди сюда, у нас гость.
В дверях появилась Марыня. При виде Поланецкого на лице ее изобразилось удивление.
Поланецкий встал, поклонился, а когда она приблизилась к столу, протянул руку. Она ответила столь же вежливым, сколь и холодным пожатием. И сразу же обратилась к отцу, словно в комнате никого другого не было:
– Квартиру я посмотрела. Уютная, удобная. Одно меня смущает: не слишком ли улица шумная?
– Здесь улицы все шумные, это не деревня, – заметил Плавицкий.
– Извините, я пойду сниму шляпу, – сказала Марыня, ушла и долго не показывалась.
«Больше не выйдет», – подумал Поланецкий.
Но она, наверно, только поправляла волосы перед зеркалом, потому что опять вернулась, спросив.
– Я не помешаю?
– Нет, – ответил отец, – дел с ним у нас теперь никаких нет, чему я, кстати, очень рад. Пан Поланецкий к нам с визитом.
Поланецкий слегка покраснел.
– Я только что из Райхенгалля, – сказал он, чтобы переменить тему. – Пани Эмилия и Литка кланяются вам. Отчасти поэтому осмелился я к вам явиться.
Лицо Марыни на минуту утратило выражение холодного спокойствия.
– Эмилька писала, что у Литки был сердечный приступ, – сказала она. – А как она сейчас себя чувствует?
– Больше приступа не было.
– Я жду письма от нее, может быть, оно и пришло, но, наверно, по старому, кшеменьскому адресу, вот я и не получила.
– Перешлют, – сказал Плавицкий, – я распорядился все пересылать сюда.
– Вы больше не вернетесь в деревню? – спросил Поланецкий.
– Нет, не вернемся, – сказала Марыня, и лицо ее приняло прежнее отчужденное выражение.
Наступило минутное молчание. Поланецкий смотрел на девушку, и в душе его происходила борьба. Он не мог глаз оторвать от ее лица, и ему все ясней становилось, что она, да, она в его вкусе, что именно такую мог бы он полюбить, что это его идеал женщины, и тем невыносимей была для него ее холодность. Как много бы он дал за то, чтобы увидеть на ее лице прежнее внимание, то любопытство, с каким она слушала его в Кшемене, тот неподдельный интерес в лучащихся улыбкой глазах. Как много дал бы, чтобы все это вернуть, но не знал, прямой выбрать путь или обходной, и потому колебался; Наконец избрал тот, который больше отвечал его натуре.
– Я знал, – сказал он вдруг, – как вам дорог Кшемень, и сам же, вероятно, способствовал его продаже. Мне очень жаль, если это так, и я, признаюсь вам открыто, всегда буду сожалеть об этом. Не могу даже сказать в свое оправдание, что поступил необдуманно или сгоряча. Напротив, я долго размышлял, но соображения мои были злы и неразумны. Тем сильнее я виноват, и очень прошу простить меня.
С этими словами он встал. Щеки его пылали, взгляд выражал искренность и правдивость, но сказанное им не возымело никакого действия. Поланецкий избрал неверный путь. Он слишком мало знал женщин и не понимал, насколько их суждения, особенно о мужчинах, зависят от их чувств – стойких или сиюминутных. Под властью этих чувств они могут все истолковать и в хорошую и дурную сторону, и справедливо, и несправедливо, повернуть так и эдак: глупость принять за ум, ум – за глупость, эгоизм – за самоотверженность, самоотверженность – за себялюбие, грубость – за откровенность, откровенность – за бестактность. Мужчина, чем-либо навлекший на себя неприязнь, не может быть в глазах женщины искренен, справедлив или хорошо воспитан. А Марыня со времени приезда Машко в Кшемень питала глубокую неприязнь к Поланецкому и не поверила в его искренность. «Что же это за человек, – подумала она, – если считает сегодня злым и неразумным то, что вчера совершил в полном разумении?..» Кшемень, его продажа, приезд Машко и цель его, которая была для нее очевидна, – все это причиняло боль, как незаживавшая рана. И Поланецкий, казалось ей, бесчувственно и грубо бередил теперь эту рану.
Он встал, глядя ей прямо в лицо в ожидании, что она протянет руку в знак дружбы и прощения, ясно сознавая: сейчас решается его судьба; но глаза ее потемнели, словно от боли и гнева, и стали еще более непроницаемыми.
– Можете не беспокоиться, – с вежливой холодностью ответила она, – папа вполне доволен продажей и никаких претензий к пану Машко не имеет.
С этими словами она тоже встала, полагая, что Поланецкий хочет проститься. Он постоял еще, уязвленный, разочарованный, с унизительным чувством, что его отвергли, и закипая гневом от этого оскорбления.
– Если так, – сказал он, – то мне и правда нечего беспокоиться.
– Да, да, – подтвердил Плавицкий. – Сделка очень выгодная.
Поланецкий вышел, нахлобучив шляпу, и, перескакивая сразу через несколько ступенек, все твердил про себя на лестнице: «Ноги моей больше у вас не будет».
Но домой возвращаться, оставаться наедине с собой не хотелось, – он чувствовал, гнев его задушит, и пошел куда глаза глядят. Ему показалось, он разлюбил Марыню, больше того: возненавидел; однако не переставая думал о ней и, прими его мысли более спокойный оборот, понял бы, как глубоко затронула его эта новая встреча. Он вновь увидел ее, смотрел на нее, сравнивая с тем образом, который запечатлелся в памяти, – и образ этот, обретя живые краски, стал еще привлекательней, еще сильней завладел его воображением. И, несмотря на гнев, в глубине его души росли восхищение и симпатия. Теперь для него существовало как бы две Марыни: одна – кшеменьская, кроткая, расположенная, жадно ему внимающая и готовая полюбить, и другая, варшавская, которая оттолкнула его с таким холодным пренебрежением. Женщина части предстает перед мужчиной как бы в двух обличьях, и непреклонная подчас больше ему импонирует, чем благосклонная. Поланецкий не ожидал увидеть Марыню такой, и к гневу его примешивалось удивление. Зная себе цену и будучи достаточно самонадеян, он был убежден, хотя сам себе в этом не признавался, что стоит ему только протянуть палец – и за него тотчас ухватятся. А вышло не так. Эта кроткая Марыня нежданно-негаданно обернулась судией, выносящим свой приговор, королевой, дарующей милость и немилость. И Поланецкий не мог освоиться с этой мыслью, гнал ее прочь; но такова уж природа человеческая: когда он понял, что совсем не столь желанен для нее, даже, по ее мнению, недостоин, она, несмотря на весь гнев, обиду и ожесточение, сильно возвысилась в его глазах. Самолюбию его был нанесен удар; но воля, поистине твердая, сопротивлялась, восставая против препятствия. Мысли беспорядочно кружились у него в голове, мысли, а вернее, чувства, оскорбленные и терзающие душу. Он сто раз повторял себе: забыть все, хочу и должен забыть, – но, не в силах совладать с собой, в то же самое время втайне, в сокровенной глубине души надеялся на скорый приезд пани Эмилии и на ее помощь.
В этом душевном смятении он и не заметил, как очутился на середине Съезда Спускающаяся к Висле улица в Варшаве.

. «Какого черта понесло меня на Прагу?» Часть Варшавы, расположенная на правом берегу Вислы.

– спросил он себя и остановился. Погожий день клонился к вечеру. Внизу блестела Висла, за ней и ближайшими купами деревьев расстилалась бескрайняя равнина, подернутая розовато-сизой дымкой на горизонте. Там где-то, за этой дымкой, был Кшемень, который так любила, а теперь потеряла Марыня. «Интересно, а что она сделает, если я верну ей его?» – подумал Поланецкий, вглядываясь в далекую дымку.
Но представить себе толком не мог, зато ясно представил, какое горе для нее лишиться этого клочка земли. И его охватила жалость к ней, потеснив и как бы приглушив обиду. Совесть стала ему нашептывать, что получил он по заслугам.
«Странно все-таки, что я беспрерывно думаю об этом», – сказал он себе на обратном пути.
И в самом деле: никакие финансовые операции, даже самые важные, не занимали его еще до такой степени, не заставляли и вполовину так волноваться. И снова вспомнились ему слова Васковского, что добывание денег не может для него стать всем, не таков он по натуре. И никогда с такой очевидностью не всплывала догадка, что бывают дела куда поважней и позначительней. Второй раз за этот день испытал он чувство удивления.
Уже около девяти завернул он к Бигелю. Один в просторной пустой квартире, Бигель сидел в дверях выходящей в сад веранды и играл на виолончели так проникновенно, что в доме все гудело.
– Ты был у Плавицких? – прервав тремоло, спросил он при виде Поланецкого.
– Был.
– Ну и как она?
– Как графин воды со льда. В такой жаркий день даже приятно. Впрочем, они были весьма любезны.
– Так я и думал.
– Играй дальше.
Бигель заиграл «Грезы», то закрывая при этом глаза, то устремляя их на луну. Раздававшаяся в тишине мелодия, казалось, полнила истомой дом, сад и самую ночь.
– Знаешь что? – кончив и помолчав немного, сказал Бигель. – Вот вернется пани Эмилия, и жена пригласит ее в деревню вместе с Марыней Плавицкой. Может, там скорей лед тронется.
– Сыграй еще раз.
Снова полились звуки, навевая грезы и покой. Поланецкий был молод и потому не совсем чужд мечтательности. И ему представилось, как любящая и бесконечно любимая им Марыня, прильнув головой к его груди, с рукой в его руке, слушает «Грезы» вместе с ним.

ГЛАВА X

Плавицкий был человеком, что называется, хорошо воспитанным и отдал визит Поланецкому на третий день. Не на второй – такая поспешность означала бы войти в близкие отношения. Но и не на четвертый или пятый, ибо это разошлось бы со светскими обычаями. Словом, не раньше и не позже, а в точном согласии с правилом «savoir vivre» уметь жить (фр.).

. Он всю жизнь гордился глубоким знанием этого правила во всех тонкостях и оттенках, соблюдение которого почитал верхом мудрости. Чуждый ограниченности, он допускал, правда, существование и других отраслей знания, но с непременным условием не переоценивать их значения и не навязывать людям хорошо воспитанным.
Поланецкий, готовый терпеть все, лишь бы сохранить отношения с Марыней, с трудом скрыл радость, охватившую его при виде Плавицкого. С гостем был он на радостях сама любезность и доброжелательность, не без удивления отметив про себя, как преобразилась его внешность в городе. Шевелюра цвета воронова крыла по части безупречной черноты пришла в полное соответствие с маленькими закрученными кверху усиками, статную грудь облегал белый жилет, а пунцовая гвоздика в петлице сюртука сообщала его внешности совсем праздничный вид.
– Право, дядюшка, я не сразу вас и узнал! – воскликнул Поланецкий. – Подумал, юноша какой-то.
– Bonjour, bonjour! Здравствуй, добрый день (фр.).

– отвечал Плавицкий. – Пасмурно нынче, да и темновато у тебя, вот ты и принял меня за юношу.
– Темнота тут ни при чем – фигура-то какая! – И Поланецкий, схватив его без церемоний за бока, стал вертеть во все стороны, приговаривая: – Талия прямо как у барышни! И я бы не прочь такую иметь!
Плавицкий, несколько шокированный столь бесцеремонным обращением и вместе польщенный восхищением, вызванным его особой, повторял, отмахиваясь от Поланецкого:
– Voyons! Здесь ну ладно! (фр.)

Ты с ума сошел! Я ведь и обидеться могу! С ума сошел!
– Ну, дядюшка, успех вам у женщин обеспечен.
– Как ты сказал? – опускаясь в кресло, переспросил Плавицкий.
– Я говорю, вы, дядюшка, сердца покорять сюда приехали…
– Вот уж о чем не думал. Ты вправду сумасшедший!
– А пани Ямиш? Как будто я сам не видел…
– Что? – прижмурил один глаз Плавицкий, высунув кончик языка, но тотчас поднял брови, спохватясь: – Пани Ямиш… Видишь ли, она хороша для Кшеменя. Я, между нами, не выношу аффектации, это ужасно отдает провинцией. Она меня просто замучила этой своей аффектацией, ну да бог с ней! Женщина должна иметь мужество состариться, иначе отношения вместо дружбы переходят в пытку.
– Значит, вы, дядюшка, почувствовали себя мотыльком в сачке?
– Пожалуйста, не говори так, – произнес Плавицкий с достоинством, – не воображай, будто между нами что-то было. А если даже так, ты от меня об этом ни слова не услышишь. Видишь ли, в этих вещах между вами и нами, старшим поколением, – огромная разница. Мы тоже не были святыми, но умели молчать, а это великое достоинство, без него немыслимо то, что именуется истинным благородством.
– Из этого я заключаю, что вы мне не откроете, куда это вы направляетесь с такой великолепной гвоздикой в петлице.
– Нет, отчего же?.. Изволь… Машко пригласил позавтракать с ним, меня и еще там несколько человек. Я было отказался, не хотел Марыню одну оставлять… Но я ради нее уже столько дома в деревне насиделся, что не мешает немного и развлечься. А ты не зван?
– Нет.
– Странно. Ты хотя и коммерсант, как ты себя называешь, но из хорошей семьи. Впрочем, Машко и сам адвокат… Однако, скажу я тебе, как сумел он себя поставить, вот не ожидал.
– Машко и на голову сумеет встать.
– Всюду бывает, все его принимают. Раньше я был против него предубежден.
– А теперь?
– Надо отдать ему должное, во всей этой истории с Кшеменем он вел себя, как джентльмен.
– И панна Марыня того же мнения?
– Наверно… хотя, я думаю, Кщемень она не сможет позабыть… Продал-то я его ради нее, но не все в молодости доступно пониманию. Положим, я это предвидел, так что готов с покорностью снести. Что же до Машко… пожалуй, ей не в чем его упрекнуть. Кшемень, правда, он купил, но…
– Готов его вернуть?..
– Мы люди свои, и, между нами говоря, сдается мне, что да… Он еще в прошлый наш приезд увлекся Марыней, хотя тогда у них как-то не пошло. Марыня была еще очень молода, и он ей не понравился, да и меня коробило немного это его происхождение. А тут еще Букацкий проезжался на его счет. В общем, кончилось ничем.
– Как же ничем, если опять начинается.
– А я узнал, что он из старинного рода, только итальянского; его предки – выходцы из Италии. Когда-то они были Маско и сюда попали с королевой Боной, а потом осели в Белоруссии. Он даже и похож немножко на итальянца, ты не находишь?
– Скорее на португальца.
– Ну, какая разница… И в конце концов, сам посуди: продать имение и все-таки остаться при нем – это, знаешь, надо придумать… А Машко… ну да, по-моему, у него именно такие намерения, но Марыня – странная девушка. Как это ни прискорбно, приходится признаться, что чужого человека скорей поймешь, чем собственную дочь. Но если она скажет себе: «Paris vaut la messe» Париж стоит обедни (фр.).

, как говорил Талейран…
– Талейран?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73