А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


18
Уже шёл рассвет. В комнате необычно суетился тайный советник Тодт, жестикулировал, наседая на Гейбнера.
– Члены магистрата протестуют против того, что по распоряжению Бакунина в нижний этаж свозятся запасы пороха и там же льют пули! Я присоединяюсь! Мы подвергаем здание опасности!
– Одну минуту, – устало говорил Гейбнер, как бы успокаивая Тодта, протянул руку, смыкая светлые, окружившиеся кругами бессонницы глаза, – я переговорю с членами магистрата и с Бакуниным.
Но в этот момент за стеной раздался шум, словно в ратгауз с боем ворвались пруссаки. Посреди зала сгрудилась толпа разъярённых гвардейцев, махавших ружьями. Гейбнер подбежал к двери: в толпе металась громадная фигура Бакунина, Бакунин кричал:
– Граждане! Революция не знает бессудных убийств!
– Судить! Судить!
Гейбнер пробился; в толпе зажали сине-окровавленного человека, по-детски поднявшего к лицу руки.
– Ведите в комнату совещаний! Цихлинский, займите вместе с Бакуниным место судей! – кричал Гейбнер. Комната совещаний наполнилась вооружёнными; толпа напирала; пробившись сквозь неё мощным телом, закричал громово Бакунин, садясь за стол:
– Подсудимый! Назовите ваше имя, фамилию, род занятий!
Окровавленный человек нерешительно качнулся, побледнев под голосом судьи.
– Ганс Фогт, владелец мехового магазина с Брейтештрассе, – побелевший Фогт стоял в отчаявшейся позе. Бакунин еле потушил улыбку, утерев её широкой ладонью.
– В чём вы его обвиняете?
– Когда мы шли по Брейтештрассе, – заговорил ближний рослый гвардеец, – из верхнего этажа выстрелили, мы бросились, во дворе стоял он, – ткнул гвардеец в Фогта, – У него дымилось ружьё, это шпион…
– Постойте! Герр Фогт, вы действительно стреляли?
– Да, – и бледность лица Фогта стала меловой.
– Стреляли? – переспросил удивлённо Бакунин.
– Да, но я стрелял не в них, – указал на гвардейцев Фогт, – я честный человек, меня тридцать лет знает вся Брейтештрассе…
Бакунин увидел, как от жалости к Фогту побледнел Гейбнер.
– …господин судья, – колени Фогта дрожали, язык заплетался, говорил торопясь, спасаясь от смерти, – у меня от покойного отца, седельщика Карла Фогта осталось дробовое ружьё, с которым мой покойный отец ходил на охоту, я не охотник, всю мою жизнь не охотился, но в городе так много выстрелов, и моя жена сказала, что можно испробовать ружьё, я и выстрелил в голубей, – и совершенно неожиданно, сжавшись, Фогт вобрал в плечи голову, заплакав, закрываясь, размазывая по избитому лицу слёзы.
– Какое это ружьё? Вы его взяли? – Бакунин едва сдерживал смех. Гвардеец передал ржавое дробовое ружьё со стёршейся насечкой «Льеж» Удерживая смех, Бакунин насупился сильней.
– Герр Фогт, ваше ружьё действительно похоже на палку, но зачем же вы в такой серьёзный момент, когда народ в отчаянном напряжении отстаивает свои права, вздумали стрелять по голубям? Ваш поступок неосторожен, вы за него могли поплатиться, но теперь вы свободны.
Бакунин написал на клочке бумаги пропуск.
– Возьмите с собой вашу замечательную флинту и передайте фрау Фогт, что из неё даже по голубям едва ли можно стрелять с большой пользой.
Смех наполнил комнату совещаний.
19
Ходя из угла в угол, кричал покрасневший тайный советник, член правительства Тодт:
– Чем?! – указывал на окно, откуда виднелись тучи чёрного дыма, – чем вы оправдаете это?! Королевский театр, лучший театр Саксонии, пылает подожжённый войсками временною правительства! Там погибли декорации, гардероб! Вместе с театром горит Цвингерпавильон! Гейбнер, вы человек, ценящий национальное достояние, это же вандализм! Страна воспримет нас как правительство ужаса!
Если б вошла сейчас Цецилия, только взглянула б, поняла, как разбит мёртвенно-бледный, охрипший Гейбнер; он заговорил еле слышно, осип, пропал голос.
– Моему личному чувству пожар оперы также ужасен, как вам, но дело дошло до открытого боя, и тут не руководятся ощущениями, ибо борьба идёт за права народа. Если б это было в моих силах, я б не позволил в Дрездене раздаться выстрелу!
О, как зарыдала бы, заметалась раненой птицей Цецилия, услышав этот дрожащий, еле слышный голос.
– Но кто-нибудь да отдал приказ поджечь?!– бешено закричал Тодт.
– Я не отдавал, восставшим пожар не нужен, опера подожжена, вероятно, прусскими снарядами.
– Ну конечно, пруссаками! – захохотал Тодт. – Теперь всё «прусское»! Зачем же музик-директор Рекель во дворе ратгауза готовит смоляные венки?! Я своими ушами слышал, как вчера ещё господин Рекель, так недавно зарабатывавший свой хлеб в этой опере, говорил Бакунину, которому наше дрезденское несчастье кажется чуть ли не удовольствием, о необходимости сжечь театр при защите левого фланга!
– Верно! – крикнул Рекель.
Гейбнер измученно поглядел на Бакунина и Рекеля.
– Такой разговор был, – проговорил Бакунин, – и если б понадобилось для спасения революции сжечь не только оперу, а пол-Дрездена, я думаю, всякий поставивший на карту либо смерть, либо свободу народа, поджёг бы пол-Дрездена.
В комнате произошло замешательство. Гейбнер останавливал шум, но схватясь за голову, закричав истерическим голосом: «О бедлам преступлений!» – Тодт выбежал из комнаты совещаний. Змеящимися клубами в голубое небо стлался над Дрезденом, уходил дым театра, где недавно гремела Девятая симфония под управлением Вагнера. Дым вырывался гигантскими клубами, оплетая белое барокко Цвингера, изредка показывалось душное пламя с косматым языком.
20
Шёл третий день боя. Время над городом плыло с задыханиями, перебоями, толчками. Дома умерли, окна забиты. Тяжело дышал город восстания. В Дрездене развязался хаос борьбы. Вальдерзее вёл бой, но и он терял терпение, на баррикады Семпера бросил в четвёртый раз в лоб на штурм три роты александровских гренадер, и лейтенант фон Кийленштерна, раненный в атаке на «Английский дом», падая, закричал нечеловеческим голосом: «Kinder! Lasst mich hier nicht liegen!» Вокруг замолкших колоколен метались стрижи; от пушек подымались с площадей звенящей тучей голуби. На носилках таскали закопчённых порохом раненых прусских гренадер, саксонских стрелков и штатских с чёрно-золото-красными лентами и кокардами.
Вагнер с трудом пробирался в зал ратгауза, осторожно шагая меж лежащих спящих. В комнате совещаний на подоконнике сидел Гейбнер, опухший, без голоса; радостно пожав руку Вагнера, проговорил еле слышно:
– Хорошо, что вы пришли, будем считать это добрым предзнаменованием.
– Устали, Гейбнер?
– Ослаб. Три дня не сплю, не ел ничего горячего, не знаю, как двигаюсь, было б легче сейчас умереть, чем нести ответственность за всё дело.
– А Чирнер и Тодт? Что? Неужели скрылись?
– Оба, – улыбнулся мягко Гейбнер, – Тодт заявил, что не несёт ответственности за «безобразия», и уехал во Франкфурт…
- А Бакунин?
– Он тут, заступил их место, мы остались вдвоём, ах, Вагнер, верите ль, что у меня в груди? Я не призван для государственной роли, я рядовой гражданин, и, поверьте, среди этих боёв и крови я ни на минуту не забываю моей жены…
Лицо Гейбнера свела судорога, он отмахнулся, взглянул на стенные часы, сказал:
– Пройдите к Бакунину, он в зале, там, в углу, а мне надо к Гейнце на Вильдсруфергассе, там очень много бестолковости. – Гейбнер надел широкополую шляпу с чёрно-красно-золотой кокардой и, надев, показался ещё бледнее. Взял Вагнера под руку, идя, тихо проговорил: – Вагнер, я знаю, мы проиграли, теперь нужно только одно: честно умереть.
21
В комнате совещаний только Бакунин сохранил перекатывавшийся осипшей октавой голос. Остальные возбуждённо, бешено шептали, стараясь жестами дополнить речь.
– Члены магистрата обратились к правительству, – приложив руку к горлу, шептал Бакунину Цихлинский, – с требованием удалить из ратгауза порох, они протестуют против разрушения трёх домов и пожара оперы, Гейбнер на баррикаде, просил тебя выслушать, выяснить дело.
Бакунин насупился, злоба в потемневшем бакунинском лице, он знал это дело.
В комнату совещаний, где у окна стоял Бакунин, курил сигарету, смотря вдаль на дымы пожаров, вошёл, тяжело задыхаясь, заместитель бургомистра, штадтрат Пфотенхауер. Бакунин обернулся к нему.
– С кем имею честь говорить? – проговорил Пфотенхауер.
Презрительная улыбка пробежала по лицу Бакунина.
Штадтрат Пфотенхауер застёгнут на все пуговицы, стоячий воротник, несмотря на жару, подпёр шею и стянут синим галстуком.
– Вы имеете честь говорить с членом временного правительства Саксонии, – ответил Бакунин.
– Я заместитель бургомистра, штадтрат города Дрездена, – не сдерживая вырывавшегося гнева, проговорил Пфотенхауер, – от имени магистрата заявляю протест лицам, командующим восстанием! Мы приказываем, – закричал вне себя Пфотенхауер, ударив по столу, – немедленно прекратить в ратгаузе литьё пуль и очистить подвалы от пороха!
Усмешка в тёмных усах Бакунина, русские степные глаза насмешливы.
– Чьим именем вы приказываете? Магистрат не имеет никаких прав, его больше не существует! – Бакунин смерил с ног до головы штадтрата.
– Что?! – вскрикнул Пфотенхауер, делая угрожающий шаг, и голос зазвенел, переходя в бешенство тенора. – Вы стащили сюда восемнадцать центнеров пороху! Ваши люди набивают патроны и курят сигареты! Это угрожает зданию! Ратгауз не строился для того, чтоб в нём лили пули и свозили порох!
Улыбаясь гневу, сюртуку, синему галстуку, Бакунин сказал тихо:
– А дальше что, что вы ещё требуете ? – и расхохотался. – У городского совета нет сейчас права требовать, он сейчас нуль . Поняли?
Штадтрат будто шатнулся, побледнев, но вдруг, ступив бешеным шагом, крикнул, и от крика задрожали ноздри и щёки:
– Я требую ответа за поджог трёх домов на Брейтештрассе и за поджог театра!! Чем собирается возместить так называемое временное правительство причинённые убытки? Городская касса и депозиты никем не охраняются, тогда как тут всё достояние граждан! Ваши войска по вашему приказанию ворвались к придворному проповеднику фон Аммону и отняли у него ключи от Софиенкирхе! – Штадтрат дышал глубоко, еле успевая под сюртуком переводить дыхание больного, склеротического тела. Бакунин злобно прервал молчание:
– Штадтрат Пфотенхауер! Именем временного революционного правительства, в руках которого сейчас судьба свободы всей страны, я запрещаю вам раз навсегда обращаться с подобными требованиями! – Бакунин уже кричал громовым голосом. – Ваши филистерские слёзы для нас нектар богов! Революции нет дела до вашего ратгауза и благосостояния ваших мещан! Мы разрушим всё, что нам нужно, не обращая внимания на потоки мещанских слёз! Ваше бездарное здание оперы сгорело потому, что мы защищали жизни наших бойцов на левом фланге! Нам удобно свозить порох в ратгауз, и мы будем свозить! Вы протестуете против смоляных венков, но их зажгут при наступлении врага! Мы разрушим всё для победы нашего правого дела! Что ваши дома! Пусть они взлетают на воздух! У меня нет времени с вами разговаривать!
Слишком много бешенства было в бакунинском крике, если б в комнату не вошли Цихлинский и Маршаль, может быть, штадтрат и бросился б на Бакунина. Голосом срывающимся, налившись кровью, Пфотенхауер закричал:
– О каком «правом деле» говорите вы? Иностранец, беглец, у нас в Дрездене разжигающий костёр противозаконных и противобожеских бунтов! Иль вы не видите, сколько жертв вопиют к небу! Вам всё равно, что граждане Дрездена умирают! Вам нужен этот пожар нашего достояния и нашей крови! Но ошибаетесь, герр!!! Германия не страна рабов!!! И я не увижу вас ранее чем на виселице на этой же площади!! – и схватившись за ручку двери, штадтрат распахнул её так, как никогда не распахивал за шесть лет работы на совещаниях магистрата.
22
Ночью, с свечами, сидели в комнате совещаний измученный, сине-бледный Гейбнер, сосредоточенные, обеспокоенные Цихлинский, Мюллер, Маршаль, и возбуждённо бегал, вея бородой, с поднятыми на лоб очками, Рекель. Рядом с Гейбнером – казавшийся спокойным Гейнце. Раскатывающейся, срывающейся в лай октавой говорил Бакунин о том, что бой в Дрездене безнадёжен, что надо отступать. На столе перед комиссией обороны и временным правительством цветилась размеченная пёстрая карта Дрездена.
Гейбнер, грязной рукой откинув назад длинные волосы, просипел:
– Полковник Гейнце, обрисуйте стратегическое положение; важно знать, продержимся ли мы до прибытия подкреплений из Хемница?
Густоволосый, бровастый, с растущими из ушей и ноздрей пучками жёстких волос, из-под серого пыльника блестевший золотым воротником мундира, Гейнце, не меняя позы, проговорил:
– Когда может прибыть подкрепление?
– Мы приняли меры, пошлём уполномоченных, надо рассчитывать – два дня.
– Не продержимся двух дней, – уверенно проговорил Бакунин.
– Можем держаться два дня, –сказал Гейнце.
– Достаточно посмотреть, – показал Бакунин на карту сигарой, – пруссаки сжимают нас всё поспешней, мы скоро очутимся в кольце, и это может произойти даже завтра, если наступление Вальдерзее пойдёт таким же темпом. Оптимизм Гейнце неуместен, мы не можем восстановить положения, нет сил. Пруссаки отказались от боя на улицах, в котором мы могли бы им противостоять. Они применяют излюбленную тактику, берут дом за домом под прикрытием артиллерии, кстати сказать, мало церемонясь со «священной собственностью».
– Пруссаки мне не указ, – просипел Гейбнер.
– Оттого и победят; но сейчас дело не в том, у нас нет достаточного числа военных командиров, после отказа от их услуг поляки уж покинули Дрезден. Наши пушки, подарок герра Дате фон Бурга, никуда не годятся, это старые калоши, пороху и пуль не хватает усталость у людей полная и в подкрепления никто не верит, количество раненых растёт, где ж тут место оптимизму?
– Что же ты предлагаешь? – перебил ходивший взад-вперёд Рекель.
– Мой план: вывод революционных войск за Дрезден, чтоб засесть в рудных горах и там поднять восстание, связавшись с Богемией, Баденом и Пфальцем, это единственное спасение.
Канонада словно сошла с ума, пруссаки ударили обрывающими душу пушечными залпами, что-то страшным грохотом и раскатами обрушилось вблизи. Маршаль и Мюллер подошли к тёмным окнам. Навстречу метнулись красные языки и в свете огня тучи ночного, пропадающего дыма.
– Сегодня к рассвету, – лаял бас Бакунина, – принять самые отчаянные меры контратаки со всех баррикад. Это задержит пруссаков, а мы приведём в порядок резервы и приготовимся к выводу войск единственным ещё свободным путём через Дипольдисвальдерпляц по Гроссе Плауеншегассе. Чтоб нас не обошла конница, срубим и завалим деревьями Максимилиановскую аллею, а на Вильдсруфскую баррикаду, на которую пруссаки так точат зубы, предлагаю выставить хотя б все картины галереи с «Мадонной» Рафаэля во главе, оповестив об этом полковника Вальдерзее.
– Что?! – остановился, нервно засмеявшись, Рекель.
Гейнце криво, презрительно усмехнулся.
– У нас нет времени шутить, – прохрипел Гейбнер, – при чём тут картины?
– Я говорю серьёзно, – проговорил Бакунин, – надо задержать пруссаков во что бы то ни стало. О выставке на баррикады «Мадонны» и прочих знаменитостей надо оповестить, и это может на время задержать пруссаков, ибо их офицеры всё ж «zu klassisch gebildet», чтоб открыть огонь по «Мадонне» Рафаэля, а если откроют – тем лучше, на них падёт позор варварства!
– Я считаю это шуткой, а если серьёзно, то подчёркиваю: мы можем погибнуть на баррикадах, но немецкую свободу и конституцию никогда не запятнаем именем вандализма! – резко просипел измученный Гейбнер.
– Очень жаль, в истории, Гейбнер, судят только тех, кто побеждён. Я могу лишь сказать, что даже в такой решительный час, когда тут, на улицах Дрездена, за свободу умирают не картины Рафаэля, а живые люди, когда решается судьба не только немецкой, а, может быть, всей европейской свободы, в вас нет ни должной твёрдости, ни желания победы! Я ж настаиваю именно на принятии самых отчаянных, самых невозможных мер, пусть выйдем все на баррикады, может, это поднимет дух бойцов, пусть бросимся на пруссаков и умрём за спасение революции!
– А если эта «отчаянная атака» по всему фронту потерпит неудачу? – холодно, с расстановкой проговорил Гейнце. – Ведь этим мы обнажим подступы к ратгаузу, и тогда?
– Тогда свезём остатки пороха сюда и, когда пруссаки приблизятся, взорвём всё к чёрту на воздух!
Гейбнер казался обречённым, думал о том, как весть о смерти примет не оправившаяся от родов Цили; на глаза могли навернуться слёзы, но Гейбнер повернулся на фразу Бакунина, проговорил:
– Мы имеем право биться и умереть, но не разрушать город.
Бакунин отшвырнул стул, заходил по комнате тяжёлыми, подминающими половицы шагами. «Полная безнадёжность, они ещё хуже Коссидьеров, Флоконов, Ламартинов, у тех был хоть петушиный пафос, а тут ничего, кроме боязни, как бы не разбить чашку иль миску какой-нибудь фрау Мюллер.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87