А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он пристальным, неотрывающимся взглядом смотрел в сторону ванного домика. Теперь около него появилось ещё одно новое лицо, и туда были устремлены взоры скучавших на скамейке штатских и военных.
– По-моему, Лермонтов, – сказал он, – это относится к вам. Вряд ли мои седины стоят того, чтобы их так пристально лорнировали.
Лермонтов со скучающей, недовольной гримасой повернул голову.
Шагах в двадцати от них на скамейке возле ванного домика сидела дама, прикрываясь от солнца кружевным большим шарфом. Солнце в один ослепляющий блеск слило и песок площадки, и белую стенку домика. Из этого блеска, из неподвижно застывшей глади расплавленного сияния, казалось, не смотрели, а плыли глаза. Глаза были первое, что он отметил, запечатлел в памяти. Большие и серые, они были так лучисты, так светлы, что тот, кому они принадлежали, не мог, не должен быть обыкновенным человеком. Даже длинные чёрные ресницы не гасили этого сияния.
Эта дама была одета с изяществом отменным и строгим, достойным лучшего места и общества. Кружевной венецианский платок оттенял смуглую матовость лица, её причёске могли бы позавидовать в любом петербургском салоне, высокий корсаж ничего не подчёркивал и не менял в её фигуре. Полковник явно преувеличивал: она никого не лорнировала, пожалуй, даже ни на кого и не смотрела.
– Кто это? Я не знаю, – небрежно проронил Лермонтов.
Его собеседник улыбнулся хитро и значительно.
– Жена своего мужа. Оммер де Гелль, не то путешественник, не то дипломат, француз. Во всяком случае, не похоже, чтобы она пребывала здесь с лечебными целями. Вот вам и случай проверить на деле всю привлекательность ваших страданий.
– Это утомительно, Константин Карлович, боюсь, что слишком утомительно, – нехотя вымолвил Лермонтов, но тем не менее пройти вместе с ним мимо незнакомки не отказался.
Глаза полковника улыбались мягко и недоверчиво, и Лермонтову показалось, что он что-то от него таит. Оттого неловкое беспокойство ощутилось в сердце, слова и жесты говорили совсем не то, что он хотел сказать, выражение растерянности и смущения, словно назло, не сходило с лица. Единственным выходом могла быть откровенность, предельная, наглая, как с самим собой. Этот человек такой откровенности совершенно очевидно сторонился.
В Ставрополе, ожидая своей дальнейшей судьбы – направляться ли в один из трёх находившихся в резерве батальонов или получить назначение в действующий отряд, – Лермонтов приметил полковника в мундире того же самого Тенгинского полка, в котором теперь предстояло служить и ему, бывшему лейб-гусару. И покрой платья, и манеры, и та независимость, с которой держался этот полковник, изобличали в нём истинно светского и незаурядного человека. Лермонтов спросил:
– Кто это?
Ему ответили:
– Бывший инженер-подполковник Данзас. Сослан за участие в дуэли.
У него напряжённо и трудно наморщились брови. Что-то напоминавшее самодовольное торжество перехватило дыхание.
Секундант последней, трагической дуэли Пушкина нёс ту же кару, что и он, легкомысленный и дерзкий дуэлянт. Он поспешил представиться. Казалось, что тот непременно сойдётся с ним, поймёт его и оценит: ведь, может, и служить-то придётся у него в батальоне. Оскорбительным холодом пахнуло от любезной и мягкой улыбки. Данзас не удивился и не обрадовался, даже не попробовал высказать внешне обязательного для светского человека преклонения и уважения перед его талантом. Ведь не мог же он в самом деле не знать, кто такой Лермонтов.
– Вы не совсем правы: не по собственной воле сюда приводят неравные заслуги. А рисоваться этим… о, это считает для себя обязательным любой армейский фендрик, изо всех сил старающийся представить себя как беспокойного для правительства человека.
Странно, всякого другого Лермонтов за эту фразу возненавидел бы, от Данзаса он принял её, только смущённо покраснев, как провинившийся школьник. Ещё более странно, что она не положила начала неприязни, не сделала его враждебным и непримиримым. Наоборот, он всегда с почтительностью младшего выслушивал Данзаса, что бы тот ни говорил. Во всём, решительно во всём он чувствовал в нём равного, но только – и это стало тяготить раньше, чем прошла неделя, – в Данзасе и это равенство было отмечено каким-то неоспоримым превосходством. Лермонтов почти обрадовался и сейчас этой неожиданной встрече, но вместе с тем с первых же слов, так же, как тогда в Ставрополе, чувство тягостное и напряжённое охватило его.
Мадам де Гелль рассеянно, как бы невзначай, посмотрела на них. Взгляд серых глаз опять вызвал в памяти предрассветное, мягкое и задумчивое сияние. Других таких глаз он не знал, не помнил, но необъяснимое волнение, какое почувствовал при их взгляде, казалось, несомненно утверждало: «Уже однажды таким взором решилась жизнь».
Данзас, чуть сжав локоть, шепнул:
– Вы только третий день в Пятигорске, а мне уже говорили, что эта дама весьма интересуется вами. Гордитесь, ваша слава дошла и до Кавказа.
У Лермонтова чуть дёрнулись углы губ. Они отошли всего только несколько шагов от прекрасной незнакомки, но он чувствовал на затылке её пристальный, неотрывающийся взгляд. Казалось, сейчас она должна смотреть с жаждой и отчаянием. Он даже и украдкой не попробовал оглянуться. Походка становилась всё небрежнее и развинченнее. Из боковой аллеи, от цветника, уже успевшего зачахнуть в лучах палящего солнца, шла навстречу им какая-то пара. Неинтересный, курносый и прыщеватый юнкер с торжественно-тупым видом нёс кружевную мантилью голубоглазой и стройной дамы. Дама шла по крайней мере на два шага впереди его. Лермонтов оживился, подтянулся.
– Простите, полковник.
Он торопливо пожал руку Данзасу и устремился к этой паре.
«Нет, она положительно недурна. Почему я раньше никогда не замечал этого?» – подумал, гася в глазах торжествующую усмешку.
– Надежда Фёдоровна! Ведь так? Я не ошибаюсь? Мы уже столько лет не встречались…
Он остановился, приподнимая над головой фуражку.
Дама даже отступила на шаг назад. Юнкер, смотря с досадой и тупо, очевидно не зная, что ему делать, замер на месте.
– Чему приписать такое прояснение вашей памяти, месье Лермонтов? – с улыбкой проговорила дама. – Вчера я была лишена этой чести.
– Исключительно вашей рассеяности и невниманию к моей скромной особе. Вчера вы даже не удостоили взглядом, как я ни добивался этого.
– И вы, робкий юноша, – поспешно, с иронией подхватила она, – не решились даже поклониться, столкнувшись лицом к лицу? Ужасно это на вас похоже.
– Только похоже. Потому что вчера вы, вероятно, приняли за меня кого-то другого. Ведь здесь, на Кавказе; для глаз красивой женщины мы все одинаково безразличны, – не улыбнувшись и со вздохом быстро отпарировал Лермонтов.
Сероглазая незнакомка там, возле ванного домика, должна была видеть все оттенки игры на его лице. О, конечно, она разглядит, что это даже не увлеченье.
«Но Самсонов…» Радостное возбуждение помешало даже про себя высказать эту мысль до конца.
Вечером в местной ресторации давали бал.
По углам и возле буфета скучали почтенные и добродетельные папаши и мамаши. Молодёжь, поднимая пыль с плохо натёртого и неровного паркета, кружилась в танцах, кавалеры преимущественно были штатские. Военные допускались только в мундирах, а где взять мундир офицеру, спущенному из экспедиции на какую-нибудь неделю? За раскрытыми окнами чернели купы деревьев и пышные шапки кустарников. В полосе падающего света к окну тянулись головы в военных фуражках. Лишённые возможности принять участие в танцах развлекались, перебрасываясь через окно с танцующими замечаниями и шутками.
Надежда Фёдоровна давно уже заметила большие и выразительные глаза, жадно пожиравшие её каждый раз, когда она проходила мимо окна. От их взгляда ей делалось беспокойно и как-то чуть-чуть по-страшному томительно.
– С кем вы танцуете мазурку? Надеюсь, со мной?
Она вздрогнула и покраснела.
Под окнами раздался смех. И раньше, чем она могла дать себе отчёт, что это значит, ропот удивления в зале и шумные аплодисменты за окнами объяснили ей всю дерзость поступка.
Лермонтов уверенным, даже как будто небрежным шагом прошёл через всю залу. Его армейский без эполет сюртук вызвал шумное восхищение одних и негодование других. Ни капли не смущаясь и не замечая обращённых на него взоров, он подошёл, к ней.
– Итак… Я ведь вас пригласил.
Ей показалось, что он своим взглядом погасил её взгляд. Как в табачном дыму, расплывались и исчезали лица; отдельные взгляды, словно прорывая эту пелену, казалось, впивались в Надежду Фёдоровну.
Живая подвижная брюнетка с большими серыми глазами посмотрела на них с восхищением. Может быть, это была зависть. Вступили в круг и они и сероглазая брюнетка со своим кавалером почти одновременно.
– Demain a meme heure nous serons deja a Kislovodsk, – долетело до слуха Надежды Фёдоровны, и ей показалось, что у её кавалера насторожённо сдвинулись брови.
Он прошёл с нею тур мазурки, довёл её до места и, чуть коснувшись губами кончиков пальцев, так же невозмутимо, как появился, промаршировал к выходу.
Гром аплодисментов и за окном и в зале приветствовал его поступок.
– Oh, c'est plus que brave, c'est risquй, – восторженно проговорила рядом мадам де Гелль, и Надежде Фёдоровне она показалась от этих слов неумной и старой.
– Проводите меня, я хочу домой, – бросила она молчавшему с безнадёжным и терпеливым видом юнкеру.
Синяя густая тьма сперва расступилась, потом сжалась, утопила её в себе. Этого пожатья, этого мгновенного и лёгкого поцелуя руки она ждала. Она чуть сдавила его руку, удержала её в своей, и тогда та, мужская, уверенно и крепко так, что хрустнули кости, стиснула её руку.
Горячее дыхание коснулось щеки. У неё закружилась голова.
Свет, вырвавшийся из раскрытой в этот момент двери, открыл Лермонтову удивлённое и наивно-растерянное личико. В глазах были слёзы.
«Кто научил её так целоваться?» – мелькнуло в голове.
– Завтра – не правда ли? – я увижу вас днём у источника? – услышал он взволнованный и задыхающийся шёпот.
Голос свял сразу. Ответил он устало и с досадой:
– Завтра я с утра уезжаю в Кисловодск.
III
На решётках перед окном завивался плющ, сквозь него цедилось густое вечернее солнце. Тень от пирамидального тополя, как часовая стрелка, переместилась на целую четверть круга. В комнате потемнело, из золотых сделались бронзовыми солнечные пятна на стене. В наступившей внезапно тишине было слышно, как жужжат мухи. Казалось, чтобы заполнить это молчание, нужно такое количество слов, какого никогда не собирается в памяти.
Мадам де Гелль смотрела вопросительно и ожидающе. На её кружевах – она так и осталась с утра неодетой – жёлтыми полосами отметился закат. От этих ли полос, от вечернего ли густого света переменилось её лицо, стало новым и неприятно чужим. Он стоял у двери. Пульс дробными неровными ударами рассчитывал минуты. Один, два, три, – бесконечное количество ударов нужно, чтобы одолеть только одну минуту. Минуты, как подавленный в груди вздох, не проходили.
Лермонтов медленно снял руку с ручки двери, нерешительно шагнул в её сторону. Как будто она даже не старалась разглядеть его лицо, проговорила с жестокой и трудной улыбкой:
– Почему? Снова и снова «почему»?! Неужели вы не понимаете, что спрашивать это… – она остановилась, подыскивая слова, – даже и не бестактно…
Он поднял голову. Грустные глаза глядели виновато.
– Глупо?
– Да, если вы сами сказали это, то глупо. Счастье, что вы можете хоть сознавать, когда поступаете глупо.
Он перебил её с настойчивостью капризного ребёнка:
– Жанна, я не умею и не умел говорить просто, я не знаю, как говорят на языке сердца. Никого ещё, а тем более женщину, я не уважал и не ценил так, как вас, да и вообще я ещё никого и никогда не уважал на свете. Мне трудно, очень трудно, но я не могу не сказать вам этого; я не могу уйти так. Жанна, мне тяжко, так мучительно тяжко, как никогда не бывало в жизни…
– Я это уже слышала.
Только мгновение он смотрел растерянно и безнадёжно. По лицу пробежала короткая судорога. Вздох протащил за собой слова:
– Одно это стоит другого прощания.
– Сумейте оценить и такое. Немногие женщины вам скажут, что они слишком плохи для того, чтобы любить вас. И потом, потом…
Она смолкла, почти ласково заглянула в глаза.
– Не печальтесь… Ну, не надо печалиться, маленький… Ну, о чём? У вас была хорошая любовница – это одно уже не так плохо. Нужно приучаться благодарить судьбу за те маленькие радости, которые она посылает, и не проклинать её, когда она их отняла. А потом…
Она рассмеялась совсем просто и весело. Лермонтов насторожился и вздрогнул.
– Что потом?
– Вам же будет вовсе не скучно. У вас ведь есть эта… ну, как её… петербургская франтиха.
– Самсонова, – подсказал Лермонтов.
– Да, да, мадам Самсонова. Согласитесь, что она очень мила.
Он перебил её нетерпеливо и с досадой:
– Мне и счастье-то представляется только в памяти о детстве. Увы, оно неповторимо. Кто мне поверит, что я знал уже любовь, имея десять лет от роду? К моим кузинам приходила одна дама с дочерью, девочкой лет девяти. Я не помню, хороша собой была она или нет, но её образ и сейчас ещё хранится в моей памяти. Один раз, помню, я вбежал в комнату. Она была тут и играла в куклы; моё сердце затрепетало, ноги подкосились. Я тогда ни о чём не имел понятия, – тем не менее это была страсть сильная, хоть ребяческая, это была истинная любовь; с тех пор я ещё не любил так. Тогда же я стал мечтать о дружбе. Она представлялась мне такой бесконечно могущественной, что никакие силы мира не смогли бы её уничтожить. Друзей у меня никогда не было! И вот сейчас…
Он задыхался, растерянно и словно с испугом оглянулся кругом…
– …сейчас мне сказали, что их у меня и не может быть.
И вдруг заторопился. Порывисто вскочил с кушетки, ткнулся губами в её руку и поспешно, не оглядываясь, выбежал из комнаты.
IV
Казак в замасленном рваном бешмете, тащивший на плече пустой бочонок, посмотрел на Лермонтова с удивлением. Пройдя два шага, он остановился, обернулся назад.
– Ай потерял что, ваше благородие?
Этот вопрос, обращённый к нему совершенно серьёзно и даже как бы с участием, вывел его из оцепенения. Лермонтов расхохотался.
– Да, да, братец, потерял. Вот только искать в Пятигорск надо ехать.
Казак поправил на плече ношу, подумал и, резко тряхнув головой, сказал:
– Ну, так оно и выходит. Не иначе как ко мне идти бы пришлось. Теперь, окромя меня, во всей станице ни у кого коня не достанешь. До утра, чай, на станции ждать-то не будете?
– Не буду.
– Ну так пойдёмте, что ли? До Ессентуков я могу дать коня. Отчего не дать, когда человеку ехать требуется, дать можно.
Казак, видимо, был пьян. Он шёл и всё время повторял одно и то же: «Отчего не дать, когда человеку нужно», хвалился, что у него одного только и есть подходящий для этой цели конь.
– Да как же, ты сам посуди, ваше благородие, станица кругом гнилая – одна беднота. Гора да гора – ну что тут будешь делать. И опять еретиками уже который год записаны. Выселяйтесь, мол, – это начальство-то, – в старой вере, говорит, тогда останетесь, а коли нет – всех в православие, и моленной крышка. Ну и переселились. А начальство опять своё: переходи да переходи. Ну, тут и переселяться дальше некуда. Все как есть теперь православные. А коня я дам, ты, ваше благородие, не беспокойся, отчего не дать…
Лермонтова он начинал уже раздражать, он оборвал его резко:
– Ну, довольно болтать! Далеко ли ещё идти-то?
Казак сразу насупился.
– Идти недалеко. А вот много ли дашь за коня-то, если до Ессентуков ехать?
И он остановился, вызывающе тараща глаза.
Пришлось торговаться упорно и долго. Цену он заломил совершенно невозможную. Поладили только после долгой ожесточённой ругани и криков. В хате, как только пришли, засуетилась конфузливо отводившая глаза хозяйка, стала накрывать на стол; казак всё приставал, чтобы Лермонтов попробовал его чихирю.
– Ну, а конь-то? Скоро, что ли, будет?
Казак осклабился.
– Эн-а! Конь-то в горах, чай, сейчас только малый пошёл за ним. Ты чихирю пока выкушай, ваше благородие. Такой чихирь – лучше кахетинского будет.
Мутный, тёплый чихирь, казалось, только со спазмою мог пройти через горло. Казалось ещё, что и тошнота наступит раньше, чем опьянение.
«Не то, не то», – тоскливо и надоедливо моталось в голове.
Словно пересиливая себя, Лермонтов морщился, прихлёбывая из стакана. Любимый, оправленный в камышинку карандаш нервно подрагивал и вертелся в пальцах.
«Что я делаю? Хозяйскую скатерть мажу», – с улыбкой поймал он себя и спрятал в карман карандаш.
На скатерти с наброском женской головки красовались вырисованные французские J, Н, J, Н.
Он увидел их не сразу, а увидев, удивился, как будто это кто-то другой пытался ими разгадать его мысли. Послюнявил палец, ладонью крепко потёр испачканное место на скатерти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87