А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Алексей. – А ведь ловкую штуку удрали, а? «Упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего…» А где раб, где царь, – не поймёшь. По Писанию, значит, из крепкого вышло сладкое, а может, и опять из сладкого выйдет крепкое да горькое… Вот тебе и фокус-покус! Вот тебе и шиш под нос!
На третий день по кончине государя в таганрогском Успенском соборе присягали государю наследнику, Константину Павловичу. В тот же день отправлен был к нему в Варшаву курьер с рапортом от начальника главного штаба генерала Дибича. На пакетах надписано: «Его императорскому величеству, государю императору Константину Первому».
В Таганрог со дня на день ждали прибытия нового императора; особенно ждал Волконский.
«Я так ослабел, был тридцать дней и ночей без пищи и без сна, что едва шатаюсь, – писал он одному из своих петербургских приятелей. – Совершенно один, в ужасной горести, занимаюсь учреждением печальной церемонии. За две тысячи вёрст от столицы, в углу империи, без малейших способов и с большою трудностью доставать самые необходимые вещи, по сему случаю нужные, за всякою безделицею принуждён посылать во все стороны курьеров. Ежели бы меня здесь не было, не знаю, как бы сие пошло, ибо все прочие совершенно потеряли голову. С нетерпением ожидаю прибытия императора Константина Павловича и не знаю, чем всё это кончится».
В неменьшей тревоге был Виллие.
Однажды, осмотрев тело и выйдя из ледяной комнаты, грелись они с Волконским у камина в бывшем кабинете государевом.
– Довезём, Яков Васильевич, как вы полагаете? – спрашивал Волконский.
– Ежели морозы будут, довезём, пожалуй; ну, а ежели оттепель, то дело дрянь.
День был солнечный; белые цветы мороза на окнах чуть-чуть оттаяли. Виллие взглянул на них с досадою: всё боялся, что начнётся оттепель.
– Вот тоже гроб, – заговорил он опять, – едва втиснули покойника; извольте-ка упаковать на две тысячи вёрст. Того и гляди свинец раздавит голову… Ну можно ли делать гроба из домовых крыш?
– Ох, не говорите! – простонал Волконский. – Что-то будет, что-то будет, Господи!..
– Давно я хотел вам сказать, князь, – продолжал Виллие, помолчав. – Тут по городу ходят слухи возмутительные.
– Какие слухи?
– Повторять гнусно…
– Это насчёт куклы?
– Вы тоже слышали? Да, насчёт куклы, и будто бы государь не своею смертью умер…
– Ах, мерзавцы! – воскликнул Волконский с негодованием. – Но что же с ними, дураками, делать?
– Как что? Схватить, в острог посадить, выпороть, особенно этого святого-то ихнего, как его? Фёдора Кузьмича, что ли?
– Да, пожалуй… А вы говорили Дибичу?
– Говорил.
– Ну, что же?
– Да вы сами знаете его. Дует свой пунш и ухом не ведёт. «С меня, – говорит, – и так дела довольно: некогда мне заниматься бабьими сплетнями». Но посудите, князь: это чести моей касается и памяти моего благодетеля. Я этого так оставить не могу. Прошу ваше сиятельство, по прибытии государя наследника, доложить немедленно…
– Да, да, конечно… Только бы приехал! Только бы приехал! – простонал опять Волконский.
– А что, разве не скоро?
– Ничего не известно. Курьера за курьером шлю, и всё ответа нет. Сегодня и Дибич с минуты на минуту ждёт. Хотел быть здесь, да что-то не идёт. Уж не послать ли за ним?.. А вот и он, лёгок на помине.
Открылась дверь из погребальной залы, и повеяло оттуда ледяною стужею, как будто замороженная мумия дохнула смертным холодом.
– Ну что, ваше превосходительство, какие новости? – поднялся Волконский навстречу Дибичу.
Тот ничего не ответил, подошёл к столу, где всегда стояла для него бутылка рому, налил, выпил и тяжело опустился в кресло у камина. В движениях его, кособоких, ползучих, как у краба, который под камень прячется, в искажённом лице («вся рожа накосо», – вспоминал впоследствии Волконский), в рыжих волосах взъерошенных и в бегающих глазках было что-то зловещее.
«Уж не пьян ли?» – подумал Волконский.
– Какие новости? – проговорил, наконец, Дибич сдавленным голосом и расстегнул воротник мундира, как будто задохся. – А вот какие: курьер из Варшавы вернулся ни с чем…
– Как ни с чем?
– А так, что поворот от ворот: депеш моих не распечатали и курьера не приняли, тотчас же ночью спровадили вон из города, запретив, чтобы с кем-нибудь виделся…
– Что вы говорите? Что вы говорите? – воскликнули вместе Виллие и Волконский.
– Не верите, господа? Я и сам не поверил. Да вот прочесть не угодно ли?
Дибич подал письмо. Волконский стал читать и побледнел.
– Что такое? Что такое, Господи?
Виллие тоже прочёл, и лицо у него вытянулось.
Письмо было от великого князя Константина Павловича. Он сообщал, что, с соизволения покойного государя императора, уступил право своё на наследие младшему брату, великому князю Николаю Павловичу, в силу рескрипта его величества от 2 февраля 1822 года.
«Посему ни в какие распоряжения не могу войти, а получите вы оныя из С.-Петербурга, от кого следует. Я же остаюсь на теперешнем месте моём и нового государя императора таким же, как вы, верноподданным. А засим желаю вам лучшего».
– Какой же рескрипт? – спросил Виллие, опомнившись.
– Не могу знать, – ответил Дибич.
– Государь ничего не говорил вам?
– Ничего.
– Но последняя воля?..
– Последняя воля его неизвестна.
– Как же перед смертью не вспомнил?
– Да вот, не вспомнил, – должно быть, забыл.
– И вы забыли?
– Я? Нет, я не забыл, я имел честь докладывать его сиятельству неоднократно, – злобно посмотрел Дибич на Волконского.
Но тот ничего не ответил: сидел, как в столбняке.
– Что такое? Что такое, Господи?.. – шептал, точно бредил; вдруг вскочил, всплеснул руками и вскрикнул: – А присяга-то как же, присяга-то?..
– Ну, что ж. Вчера присягнули одному, завтра присягнём другому. С присягой, видно, не церемонятся, – усмехнулся Дибич, и лицо его ещё больше перекосилось. – Только вот примет ли Николай Павлович корону, это ведь тоже ещё неизвестно… Ну, а пока – междуцарствие. Государь умер, наследника нет, и неизвестно, чья Россия…
Дибич встал, подошёл опять к столу, налил и поднял стакан:
– Честь имею поздравить, господа, с двумя государями… или ни с одним…
И выпил. Виллие хотел что-то сказать, но Дибич остановил его:
– Стойте, ещё не всё, это сюрприз – номер первый, а вот и номер второй. В бумагах покойного я нашёл донос о политическом заговоре обширнейшем, распространённом в войсках по всей империи. Не сегодня завтра начнётся революция. Может быть, уже и началась где-нибудь, а мы тут сидим и не знаем…
– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! – пролепетал Волконский и хотел ещё что-то прибавить, но язык отнялся, голова закинулась, лицо помертвело: он лишился чувств.
– Э, чёрт! Этого ещё недоставало, – проворчал Дибич. – Что с ним? Удар, что ли?
Когда Виллие смочил ему виски водою, развязал галстук и дал понюхать соли, Волконский очнулся, но размяк, раскис окончательно.
«Калоша старая!» – подумал Дибич с презрением.
Вдруг обе половинки двери из уборной с шумом распахнулись, высунулась голова Егорыча внезапно, как будто нечаянно, но тотчас же спряталась, и, шурша шёлковой рясой, вошёл в комнату о. Алексей, такой величавый, благообразный и торжественный, что никто не подумал бы, что он с пьяным лакеем у дверей подслушивал. Проходя мимо сидевших у камина трёх собеседников, поклонился низко, почтительно. Не до него им было, но если бы вгляделись пристальней в лицо его, то увидели бы, что он усмехается в свою белую бороду такой язвительной усмешкой, как будто хотел сказать:
– Ну, вот вам и шиш под нос!
В то же день и час выходил за таганрогскую заставу, по большому почтовому екатеринославскому тракту, человек лет под пятьдесят, с котомкой за плечами, с посохом в руках и образком Спасителя на шее, белокурый, плешивый, голубоглазый, сутулый, рослый, бравый молодец, какие бывают из отставных солдат; лицом на государя похож, «не так чтобы очень, а сходство есть», как сам покойный говорил Егорычу; бродяга бездомный, беспаспортный, родства не помнящий, один из тех нищих странников, что по большим дорогам ходят, на построение церквей собирают.
Имя его было Фёдор Кузьмич.
ГЛАВА ПЯТАЯ
– Похоронили?
– Похоронили.
– Как же это произошло, Голицын, расскажите.
– А вот как. Вы знаете, Пестель, что Русскую Правду вместе с прочими бумагами взял к себе на хранение подпоручик Заикин?
– Знаю: я сам их отдал ему, когда стало известно, что заговор открыт, и я всякую минуту ждал, что меня придут хватать. Куда же он их спрятал?
– Под пол, у себя в доме, в местечке Немирове, а потом зашил в подушку и привёз в Тульчин. «Делайте, – говорит, – с ними, что знаете, а у меня ненадёжно: шпионы завелись и мыши…»
– Мыши Русскую правду едят, это аллегория, что ли, Голицын?
– Да, Пестель, пожалуй, аллегория…
– Как же вы решили?
– Долго решить не могли: одни говорят: «Сжечь», а другие: «Помилуйте, можно ли этакие бумаги сжечь? Надо зарыть в землю». На том и решили. Думали сперва на Тульчинском кладбище; да тут народу много и к начальству близко. Опять упаковали, отвезли в село Кирнасовку, что по Балтской дороге от Тульчина верстах в 15-ти; хотели на огороде или в поле зарыть, но и тут опасно: мужики увидят, подумают – клад (все кладов ищут), выроют и отнесут к начальству. Опять думали, думали, и решили: на пустыре, подальше за околицей. Собрались в Шлемкину корчму на выезде, за полночь, точно контрабандисты иди фальшивомонетчики, и когда жид со своей жидовкой заснули, – заперлись в горнице и начали укладывать бумаги в ящик, сначала свинцовый артиллерийский, из-под пороха, а потом – деревянный…
– Значит, два гроба, как для важных покойников?
– Вот именно. Ящик продолговатый, не очень большой, так, вроде детского гробика; как забивать стали крышку гвоздями, очень похоже было, что гроб заколачивают. А я к Русской Правде и Катехизис Муравьёва приложил, на всякий случай: пусть вместе найдут…
– Вот как, – значит, мы с Муравьёвым вместе в гробу?
– Да, вместе… Ну, ящик тяжёл, на руках не снести, положили в тележку и поехали. Фонарей взяли: ночь тёмная, зги не видать; снег валил; заблудились… Вы в тех местах бывали?
– Бывал.
– Пустырь – по левую руку от Балтского шляха, так, в полуверсте, за поповой левадою, у речки Козярихи. Место дикое, всё буераки да чертополох. Когда-то тут, говорят, разбойники вельможную панну зарезали; крест над нею стоит; мужики обходят, боятся; по ночам будто бы панночка из гроба встаёт. Недалеко от креста и вырыли ямку, тоже вроде детской могилки, опустили ящик, да как засыпать землёй начали и первые комья о крышку ударились, – опять совсем точно гроб. Вот бы панихиду спеть: «Упокой, Господи, душу усопшея рабы Твоея!» – пошутил кто-то. А как зарыли, снегом замело, ровно, гладко, – ничего не видать, – только крест…
– Вы, Голицын, аллегории любите?
– Люблю не люблю, да куда от них денешься?.. Ну так вот, рядом со мною поручик Бобрищев-Пушкин стоял; перед тем как уходить, снял шляпу, перекрестился и пожал мне руку; ничего мы друг другу не сказали, но поняли: обещали, что сделаем всё, чтобы мёртвая встала из гроба…
– Как та зарезанная панночка?
– Нет, живая.
– Ну, не скоро дождётесь.
– Пусть не скоро, а всё-таки… Помните, Пестель, о горчичном зерне: когда сеется – меньше всех семян, а когда вырастет – больше всех злаков?
– Опять аллегория? Ну, полно, давайте-ка лучше о другом…
Разговаривали там же, в кабинете Пестеля, во флигеле опустелого княжеского дома в Линцах, где и тогда, в первый раз, два с половиной месяца назад. Голицын исполнил своё обещание заехать к Пестелю после Лещинского лагеря только теперь, в последних числах ноября.
В кабинете всё было по-прежнему: князья Сангушко, деды и прадеды, с почернелых полотен следили так же зловеще и пристально, как будто зрачки свои тихонько поворачивали за тем, кто смотрел на них; так же пахло мышами и сыростью; такая же тоска и одиночество.
Лампа тускло горела. Камин потухал. На дворе мела метелица; снежные столбы проносились мимо окон, как бледные призраки, и старые деревья сада шумели, гудели, махали ветвями, как руками, – в отчаянии.
Слушая вой ветра в камине, Голицын вспоминал, как, едучи в Линцы, заблудился, едва не замёрз, а ямщик, старый казак Радько, под вой бурана, а может быть, и волчий вой, сказывал ему сказку о св. Юрке – Егорье, волчьем хозяине, который бьёт нечистую силу громовыми стрелами, а волки ему помогают – жрут дохлых чертей: «А если бы их гром не бил да волки не ели, то их бы таково расплодилось, что и свету не было б видно»…
– Как бы не забыть, кстати: тут у меня ещё кое-какие бумажонки есть, – проговорил Пестель и, выдвинув ящик стола, вынул пачку бумаг. – Ну, уж эти без похорон обойдутся, – прямо в огонь!
Начал кидать в камин, одну за другою. Пламя вспыхнуло, и бледные призраки прильнули к стёклам, как будто заглянули в комнату слепыми очами. Ветер выл в трубе, как стая голодных волков. «Юркины волки жрут дохлых чертей», – подумал Голицын. Какая тоска, какое одиночество!
– Вы тут всю зиму пробудете, Пестель?
– Всю зиму.
– Не скучно?
– Нет, ничего, привык. Нынче зима, слава Богу, стала ранняя. Вот заметёт сугробами, – ни мы никуда, ни к нам ниоткуда. Хорошо, спокойно: как медведь в берлоге, буду сидеть, лапу сосать, себя познавать, по совету оракула. Новую Русскую Правду сочинить можно: я буду сочинять, а вы – хоронить, так жизнь и пройдёт, не заметишь.
Голицын посмотрел на него внимательно: здоров, лихорадки нет, но как будто ещё больше осунулся, и лицо опять, как тогда, – недвижное, застывшее, похожее на маску.
Разговор не клеился: каждый думал о своём и чувствовал, что другой тоже о своём думает. И обоим было неловко, как в одной постели двум раненым: не пошевелиться бы, не сделать себе или другому больно.
Пестель вяло расспрашивал о Лещинском лагере, о соединении Славян с Южными, о клятве.
– И вы клялись, Голицын?
– Клялся.
– Зачем же, если нельзя исполнить?
– Почему нельзя?
– Вы сами знаете: нельзя сделать второго шага без первого; пока государь жив, никто не начнёт… А вы опять торопитесь, Голицын, погостить у меня не хотите?
– Не могу, ехать надо.
– Экий непоседа! Куда же теперь?
– В Киев.
Пестель посмотрел на него в упор, как будто хотел что-то сказать, но не сказал. Голицын потупился. Опять замолчали с осторожностью, с неловкостью.
– Одного я в толк не возьму, – начал Пестель после молчания, – почему не арестуют нас? Мы тут сидим и дрожим, бумаги жжём, хороним, а может быть, всё попусту.
Ведь вот уже три месяца, как заговор открыт, и сколько доносчиков – Шервуд, Витт, Майборода (да, и он, вы были правы), – а все целы, ни одного ареста. Чего ж они ждут? О чём думают? Ловушка, хитрость или… или сумасшествие?.. Помните, Голицын, вы говорили тогда, что идти к государю с повинною, ждать от него милости – не подлость, а просто сумасшествие?..
Опять не кончил, замолчал, как будто о чём-то задумался, и начал о другом:
– А государь очень был болен?
– Он и теперь болен.
– Кажется, лучше теперь?
– Нет, опять хуже.
– Разве? Ну, всё равно, будет здоров. Маленькая лихорадка, пустяки…
Пестель бросил в огонь последний листок; он догорел; догорала и лампа: должно быть, масло кончилось. Всё чернее чёрные тени в углах, всё бледнее бледные призраки в окнах.
Дверь из кабинета в соседнюю большую тёмную комнату была открыта, и оттуда слышались, как всегда по ночам в опустелых домах, слабые шорохи, шёпоты, шелесты, треск и скрип половиц, как будто ходил по ним кто-то крадучись.
– Мыши, да дерево сухое от погоды скрипит, – сказал Пестель, когда Голицын оглянулся на один из этих шорохов, – Савенко говорит – привидения, но я ничего не видел. А дверь открываю нарочно: ежели закрыть, то кажется всё, что кто-то подслушивает… шпионы, «шпигоны». Должно быть, от нечистой совести…
А лампа всё гасла да гасла; пламя задрожало, вспыхнуло в последний раз и потухло; только слабый отблеск догоравшего камина освещал комнату.
– Эй, Савенко, Савенко! – крикнул Пестель. – Сколько раз говорил я тебе, чтобы на ночь лампу доливал! Не слышит, подлец, теперь его не разбудишь и пушками…
– Послушайте, Пестель, – вдруг начал Голицын, как будто в темноте легче стало говорить, чем при свете, – я вам неправду сказал: я еду не в Киев…
– А куда же?
– В Таганрог.
– В Таганрог? К государю?
– Да, к государю.
– Вот что! – удивился Пестель, но как будто не очень.
Лица его Голицын почти не видел, но слышал по голосу, что он усмехается.
Курьер, отправленный Дибичем по повелению государя, долго не мог отыскать Голицына, потому что тот всё время был в разъездах – в Тульчине, в Житомире, в Киеве, а когда отыскал наконец, в селе Кирнасовке, то не хотел отпустить, требуя, чтобы он ехал с ним. Но генерал Юшневский поручился за него, и курьер поскакал вперёд, а Голицын выехал вслед за ним тотчас же, и хотя Линцы были ему не по дороге, – не захотел нарушить слова, данного Пестелю, заехать к нему ещё раз перед началом действий, а что теперь начало или конец всего – предчувствовал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93