А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Там сбор Васильковской Управы и Общества Соединённых славян.
– Зачем сбор?
– Решать, когда начинать.
– И вы думаете, начнут?
– Думаю.
– Как дважды два пять? – усмехнулся Пестель.
– Не знаю, – возразил Голицын. – Вы же сами говорите, что не надо слишком много думать, чтобы сделать.
– А если начнут, хотите быть вместе? – спросил Пестель.
– Хочу, – ответил Голицын.
– Скажите же им: пусть только начнут, а мы от них не отстанем, – сказал Пестель. – А из Лещинского лагеря приезжайте ко мне; мне хотелось бы ещё увидеться с вами.
– Постараюсь.
– Нет, обещайте.
– Хорошо, Пестель, даю вам слово.
– Ну спасибо, за всё спасибо! Доброй ночи, Голицын!
Хозяин лёг на диван в кабинете, а гостю уступил свою постель. Как ни спорил тот, ни доказывал, что Пестелю, больному, нужнее покой, он настоял на своём.
В спальне на стене висела шпага, полученная им за храбрость под Бородином. Тут же стоял кованый сундук с большим замком. Голицыну казалось, что в этом сундуке – Русская Правда . Над изголовьем постели – распятие и другой маленький портрет Софи; здесь она была моложе, лет 12-ти; детское личико с пухлыми, как будто надутыми, губками, с большими чёрными, немного навыкате, как у Пестеля, глазами и с недетски тяжёлым взором. Под портретом подпись по-французски, ученическим почерком: «Моему дорогому Павлу – Село Васильевское, 13 июля 1819 года» На ночном столике – славянское Евангелие, тоже с надписью, подарок отца. Между страницами – сухие цветы, а на пожелтевшем от времени предзаглавном листе написано рукою Пестеля: «Сегодня, в день моего рождения, 2 мая 1824 года, Софи подарила мне крестик, а матушка – кольцо на память. Я с этими вещами никогда не расстанусь, и они будут со мною до последнего дыхания моего, как самое драгоценное, что я имею».
Из спальни была одна только дверь в кабинет. В пять часов утра денщик Савенко вошёл к Голицыну босыми ногами на цыпочках, принёс ему стакан чаю, разбудил, тихонько тронув за плечо, доложил шёпотом, что лошади поданы, и пока Голицын одевался, сообщил, что «их благородие, г. подполковник, разбудить себя велели, чтобы проститься с князем, да жаль: первую ночь изволят почивать хорошо»; сообщил также свои опасения о шпионах – «шпигонах» и о капитане Майбороде. Видно было, что он любит, жалеет барина.
Денщик вышел, чтобы уложить вещи в коляску. Голицын вошёл в кабинет, стараясь двигаться так же беззвучно, как Савенко. Пестель спал на диване. Проходя мимо, Голицын остановился и взглянул на лицо его. В тёмном свете утра оно казалось бледным мёртвенной бледностью; тонкие брови иногда сжимались, точно хмурились, как будто и во сне думал он упорно, мучительно.
Голицын наклонился и поцеловал его тихонько в лоб. Веки спящего дрогнули. Голицын боялся, что он проснётся; но нет, только улыбнулся, не открывая глаз, и от этой улыбки во сне – так же как наяву – лицо его помолодело, похорошело удивительно. Может быть, снилось ему, что Софья с ним.
И Голицын чувствовал, что его Софья тоже с ним.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Лещинский лагерь находился в 15 верстах от большой почтовой дороги из Житомира в Бердичев, а 8-я артиллерийская бригада стояла в деревне Млинищах, в 3 верстах от Лещина. Квартиры были тесные: все крестьянские хаты битком набиты, так что большинство офицеров ютилось в палатках и балаганах, лёгких лагерных строениях, заменявших палатки.
В одном из таких балаганов лежали на койках два молоденьких артиллерийских подпоручика 8-й бригады, Саша Фролов, мальчик лет 19-ти, и Миша Черноглазов, немного постарше. Лёжа на спине, высоко закинув ногу на ногу и покуривая трубку-султанку, Миша напевал неестественно хриплым голосом:
Я люблю кровавый бой,
Я рождён для службы царской.
Балаган, построенный на живую нитку из прутника, обмазанного глиною, имел вид чердака; на земляном полу теснились койки; окон не было, свет проникал сквозь дверцу. Теперь она была закрыта, и в балагане – темно; один только солнечный луч падал сквозь щель в крыше, над Сашиной койкой, и рисовал на стене маленькую живую картинку, опрокинутую, как в камере-обскуре; внизу – голубое небо с круглыми белыми облаками, а вверху – жёлтое жнивьё, зелёные деревья, ветряные мельницы, белые палатки и марширующие вверх ногами солдатики; иногда картинка мутнела, расплывалась, а потом опять становилась яркою, и в темноте распространялся от неё полусвет радужный. Саша любовался ею. «Хорошо бы, – думал он, – если бы и вправду всё было так, вверх ногами. Страшно и весело»…
– Пойдём-ка к Славянам, Саша, – сказал Черноглазов. Если бы он сказал «пойдём к цыганам» или «к мадамкам», Саша понял бы; но что такое Славяне, не знал, а показать не хотел: стыдился не знать того, что знают все и что нужно знать, чтоб быть молодцом.
– Нет, Миша, сегодня у капитана Пыхачёва банк; отыграться надо: намедни, после второй талии, поставил я мирандолем, сыграл на руте и всё продул, – ответил он с напускною небрежностью и начал напевать, закинув ногу на ногу, точно так же, как Черноглазов, – подражал ему во всём:
Напьюсь свинья свиньёю,
Пропью погоны с кошельком.
– Пыхачёва дома не будет: он у Славян.
– Ну, так в Житомир, в театр, там одна в хоре есть недурненькая…
Саше вспомнились афишки, которые разбрасывали по городу разрумяненные цирковые наездницы: «В семь часов вечера будут пантомимы, игры гимнастические и балансёры». Театр или цирк – длинный дощатый сарай, освещаемый вонючими плошками, с деревянными скамьями вместо кресел и четырьмя жидами, игравшими на скрипках и цимбалах, вместо оркестра. Но господа офицеры охотно посещали театр, потому что там можно было встретить смазливых уездных панночек.
– Ну его к чёрту! Пойдём лучше к Славянам, – возразил Черноглазов.
– Какие Славяне? – спросил, наконец, Саша, не выдержав.
– Разве не знаешь? Об этом знают все. Только это большой секрет…
– Как же так? Секрет, а знают все?..
– Ну да, от начальства секрет, а товарищи знают. Славяне – это заговорщики…
Саша приподнялся на одном локте, и от любопытства глаза его сделались круглыми.
– Заговорщики? Фармазоны, что ли?
– Не фармазоны, а тайное общество благонамеренных людей, поклявшихся улучшить жребий своего отечества, – произнёс Миша как по писаному и умолк таинственно.
– Да ну? Врёшь?
– Зачем врать? Пойдём, увидишь сам.
– Разве можно так? Меня никто не знает.
– Ничего, представлю. Все наши там. Уж давно бы нужно и тебе по товариществу. Или боишься? Да, брат, за это может влететь. Мамахен-папахен что скажут? Ну, если боишься, не надо, Бог с тобою.
Саша покраснел, и слёзы обиды заблестели на глазах его.
– Что ты, Миша, как тебе не стыдно? Разве я когда-нибудь отказывался от товарищества? Пойдём, разумеется, пойдём!
Собрание Славян и Южного общества назначено было в 7 часов вечера на квартире артиллерийского подпоручика Андреевича 2-го. Место уединённое: хата на самом краю села, на высоком обрыве, над речкою Гуйвою, в сосновом лесу. Тут было заброшенное униатское кладбище с ветхою каплицею. Хозяин, дьячок, отдав хату внаём, сам перешёл жить в баню на огороде, так что никого постороннего не было в хате; даже денщика своего Андреевич услал в Житомир. Приезжавшие верхом из Лещинского лагеря заговорщики оставляли лошадей на селе и шли по лесу пешком, в одиночку, чтобы не внушать подозрений.
Всё приняло новый заговорщицкий вид, когда Саша с Мишей подходили к хате Андреевича. В темноте душного вечера, в предгрозном молчании неба и земли, проносилось иногда дуновение, слабое, как вздох, и верхушки сосен шушукали таинственно, а потом всё вдруг опять затихало ещё таинственней.
Когда они вошли в хату, знакомые лица товарищей показались Саше незнакомыми. «Так вот какие бывают заговорщики», – подумал он. И тусклые сальные свечи на длинном столе мерцали зловещим светом, и белые стены как будто говорили: будьте осторожны, и у стен есть уши; и в тёмных окнах зарницы мигали, подмигивали, как будто заговорщики небесные делали знаки земным.
Заседание ещё не началось. Черноглазов представил Сашу Петру Ивановичу Борисову, Горбачевскому и майору Пензенского пехотного полка Спиридову, только что избранному посреднику Славян и Южных.
– Милости просим, – сказал Горбачевский. – В какое же общество угодно вам поступить, к нам или в Южное?
Саша не знал, что ответить.
– В Южное, – решил за него Черноглазов.
– Вот прочтите, ознакомьтесь с целями общества, – подал ему Горбачевский тоненькую тетрадку в синей обложке, мелко исписанную чётким писарским почерком: Государственный Завет . краткое извлечение из Пестелевой Русской Правды для вновь поступающих в общество.
Саша сел за стол и стал читать, но плохо понимал, и было скучно. Никогда не думал о политике; не знал хорошенько, что значит конституция, революция, республика. Но понял, когда прочёл: «Цель общества – введение в России республиканского образа правления посредством военной революции с истреблением особ царствующего дома». – «Да, за это может влететь», – подумал, и стало вдруг весело – страшно и весело.
Притворяясь, что читает, – прислушивался, приглядывался. Много начальства: ротные, бригадные, батальонные, полковые командиры. От одного взгляда их во фронте зависела Сашина участь; каждый из них мог на него накричать, оборвать, распечь, отдать под суд: мог там, а здесь не мог; здесь все равны, как будто уже наступила республика; здесь всё по-другому: старшие сделались младшими, младшие – старшими; всё по-другому, по-новому, – в обратном виде, как в той маленькой живой картинке, которую солнечный луч рисовал на стене балагана: земля вверху, небо внизу. Голова кружится, но как хорошо, как страшно и весело! Не жаль, что отказался от карт и пантомим с балансёрами.
– Ну, пойдём водку пить, – позвал его Черноглазов.
Подошли к столику с закусками.
– Все благородно мыслящие люди решили свергнуть с себя иго самовластия. Довольно уже страдали, стыдно терпеть унижение, – говорил начальнически-жирным басом полковник Ахтырского гусарского полка Артамон Захарович Муравьёв, апоплексического вида толстяк, заедая рюмку водки селёдкою. Называл всех главных сановников, прибавляя через каждые два-три имени: – Протоканальи!
И жирный бас хрипел, жирный кадык трясся, толстая шея наливалась кровью, точно так же, как перед фронтом, когда он, бывало, на гусар своих покрикивал: «Седьмой взвод, протоканальи! Спячка на вас напала? Ну смотри, как бы я вас не разбудил!»
Бранил всех, а пуще всех государя. Вдруг сказал о нём такое, что у Саши дух захватило, и вспомнилось ему, как тот же Артамон Захарович намедни, на балу у пана Поляновского, хвастая любовью русских к царю и отечеству повторил слова свои, сказанные будто бы перед Бородинским боем: «Когда меня убьют, велите вскрыть мою грудь и увидите на сердце отпечаток двуглавого орла с шифром. А.П.» (Александр Павлович). А теперь вот что! Это, впрочем, Сашу не удивило, как не удивляло то, что в обратном ландшафте люди ходят вверх ногами.
– Веденяпочка, моя лапочка, налей-ка мне перцовочки, – попросил Артамон Захарович подпоручика Веденяпина, с которым только что познакомился и был уже на «ты».
Выпил, крякнул, закусил солёным рыжиком и перешёл нечувствительно от политики к женщинам:
– Намедни панна Ядвига Сигизмундовна сказывала: в Париже, говорит, изобрели какие-то прозрачные сорочки: как наденешь на себя да осмотришься, так всё насквозь и виднёхонько…
И, рассказав непристойный анекдот по этому поводу, засмеялся так, что, казалось, тяжёлая телега загрохотала по булыжнику.
Черноглазов представил Сашу Артамону Захаровичу, и тот через пять минут был с ним тоже на «ты», похлопывал по плечу и угощал водкою.
– Какой ты молоденький, а жизни своей не жалеешь за благо отечества! Эх, молодёжь, молодёжь, люблю, право! Выпьем, Сашенька…
И полез целоваться. От него пахло водкою, селёдкою и оделавандом, которым он обильно душился; на руках – грязные ногти и перстни с камнями, как будто фальшивыми; и во всей его наружности что-то фальшивое. Но Саше казалось, что таким и следует быть заговорщику.
– Ужасно мне эта жирная скотина не нравится, – произнёс чей – то голос так громко, что Саша обернулся, а Артамон Захарович не слышал или сделал вид, что не слышит.
Поручик Черниговского полка, член Южного общества Кузьмин Анастасий Дмитриевич, или, по-солдатски, Настасей Митрич, или ещё проще – «Настасьюшка», весь был жёсткий, шершавый, щетинистый, взъерошенный, жёсткие чёрные волосы копною, усы торчком, баки растрёпаны, как будто сильный ветер поддувает сзади; чёрные глаза раскосые, как будто свирепые, – настоящий «разбойничек муромский», как тоже называли его товарищи, а улыбка добрая, и в этой улыбке – «Настасьюшка».
Рядом с Кузьминым стоял молодой человек, стройный, тонкий, с бледным красивым лицом, напоминавшим лорда Байрона, подпоручик того же полка, Мазалевский.
Когда Артамон Захарович сделал вид, что не слышит, и опять заговорил о политике, Кузьмин покосился на него свирепо и произнёс ещё громче:
– Фанфаронишка!
– Ну полно, Настасей Митрич, – унимал его Мазалевский и гладил по голове, как сердитого пса. – Экий ты у меня дикобраз какой! Ну чего ты на людей кидаешься, разбойничек муромский?
– Отстань, Мазилка! Терпеть не могу фанфаронишек…
– А знаете, господа, Настасьюшка-то наша человека едва не убила, – начал Мазалевский рассказывать, видимо, нарочно, чтобы отвлечь внимание и предупредить ссору.
Дело было так. Вообразив, что не сегодня завтра – восстание, Кузьмин собрал свою роту и открыл ей цель заговора. Солдаты, преданные ему, поклялись идти за ним куда угодно; тогда, явившись на собрание общества, он объявил, что рота его готова и ожидает только приказания идти. «Когда же назначено восстание?» – спрашивал он. «Этого никто не знает, ты напрасно спешишь», – отвечали ему. «Жаль, а я думал скорее начать: пустые толки ни к чему не ведут. Впрочем, мои ребята молчать умеют, а вот юнкер Богуславский как бы не выдал: я послал его в Житомир предупредить наших о революции». – «Что ты наделал! – закричали все. – Богуславский дурак и болтун: всё пересказывает дяде своему, начальнику артиллерии 3-го корпуса. Мы погибли!» – «Ну что ж, разве поправить нельзя? Завтра же вы найдёте его мёртвым в постели!» – объявил Кузьмин, взял шляпу и выбежал из комнаты. Все – за ним; догнали, схватили и кое-как уломали не лишать жизни глупца, которого легко уверить, что всё это шутка.
– И убью! Пикни он только, убью! – проворчал Кузьмин, когда Мазалевский кончил рассказ.
– Никого ты не убьёшь, Настасьюшка, ведь ты у меня добрая…
– Ну вас к чёрту! – продолжал Кузьмин в ярости. – Если не решат и сегодня, когда восстание, возьму свою роту и пойду один…
– Куда ты пойдёшь?
– В Петербург, в Москву, к чёртовой матке, а больше я ждать не могу!
Саша слушал, глядел, и сердце замирало в нём так, как в детстве, когда он катился стремглав на салазках с ледяной горы или когда снилось ему, что можно шалить, ломать вещи, бить стёкла и ничего не бояться – всё безнаказанно, всё позволено.
– А откуда, господа, мы денег возьмём, чтобы войска продовольствовать? – спрашивал полковник Василий Карлович Тизенгаузен, щеголеватый, белобрысый немец, с такоювечною брезгливостью в лице, как от дурного запаха.
– Можно взять из полкового казначейства, – предложил кто – то.
– А погреба графини Браницкой на что? – крикнул Артамон Захарович. – Вот где поживиться: 50 миллионов золотом, шутка сказать!
– Благородный совет, – поморщился Тизенгаузен с брезгливостью, – начать грабежом и разбоем, хорош будет конец. Нет, господа, это не моё дело: я до чужих денег не прикоснусь…
– Да уж знаем небось: немцы – честный народ, – проворчал опять Кузьмин.
– Да, клянусь честью, – продолжал Василий Карлович, – лучше последнюю рубашку с тела сниму, жёнины юбки продам…
– Люди жизнью жертвуют, а он жёниной юбкой!
Тизенгаузен услышал и обиделся.
– Позвольте вам заметить, господин поручик, что ваше замечание неприлично…
– Что же делать, господин подполковник, мы здесь не во фронте, и мне на ваши цирлих-манирлих плевать! А если вам угодно сатисфакцию…
– Да ну же, полно, Митрич…
Их обступили и кое-как разняли. Но тотчас началась новая ссора. Речь зашла о том, как готовить нижних чинов к восстанию.
– Этих дураков недолго готовить, – возразил капитан Пыхачёв, командир 5–й конной роты. – Выкачу бочку вина, вызову песенников вперёд и крикну: «Ребята, за мной!»
– А я прикажу дать им сала в кашицу, и пойдут куда угодно. Я русского солдата знаю, – усмехнулся Тизенгаузен с брезгливостью.
– Да я бы свой полк, если бы он за мной не пошёл, погнал палками! – загрохотал Артамон Захарыч, как тяжёлая телега по булыжнику.
– Освобождать народ палкой – хороша демокрация, – воскликнул Горбачевский. – Срам, господа, срам!
– Барчуки, аристократишки!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93